Часть 3
7 декабря 2016 г., 14:31
Следующий раз, когда я увидел тебя, был в воскресенье. Первый раз иду в новый приход. Я на четвереньках ползу в овчарню, клочки шерсти опадают в лужицы слюны, накапавшей с пасти ведущего меня за поводок-розарий смолисто-чёрного босерона, на которого я жалобно молюсь: мама, мама. Изнываю от необходимости соскрести с души грехи богоугодной службой в доме Господнем. Эта нужда под моей выделанной и пришитой к коже овчиной, зудит оспой, засаленными абсцессами, и я блею, как на костре, торопясь вдохнуть воздух, накуренный ладаном и фиалкой. Я боюсь отстать от поводыря моего на шаг, боюсь родного лая, боюсь злого зрачка, косящего на меня из угла глаза. Я словно неделю держал дыхание и сейчас настанет миг, когда я выдохну. Новая церковь, новый пастор, новые прихожане. Я семеню за матерью по пустому городу, не способный скрыть свои сутулые плечи, рост, сизые щёки и волосы. Мне стыдно за самого себя и в церкви это чувство должно исчезнуть.
Я подхожу, а ты стоишь рядом с входом и смотришь в небеса. Прямо возле храма – в лучах предполуденного солнца, скользящего по чёрным лоснящимся волосам, не жарящийся и не корчащийся от прикосновения света дня, живой и реальный. Ты был одет в черноту и необработанную звериную шкуру. Вороной, как дикий мустанг. Свободный, как шут на арене.
Ты сын ведьмы, лепленный талым воском, созданный безумным доктором, абракас, обручённый с языческой колдуньей, рождённой в сладкой пене, внук лукавого Бога и Гамельнского Орфея-педофила. И что привело тебя сюда, в это светлое место, в это святое время? Неужели попытаешься войти? Силы Всевышнего тебя не пустят. Оставайся снаружи, пока люди с чистыми помыслами и сердцами возносят молитвы Отцу.
Мать замечает тебя. Она хочет издать звук обыкновенного гремучника, заколотить в трещащий колокол своих скрипучих гланд. Но вместо этого она вцепляется в меня четырёхпалой клешнёй и утаскивает за собой, и я чувствую необъяснимое разочарование, отяготившее меня. Мне показалось, будто бы я хотел посмотреть на тебя чуть дольше. (На кончике языка воспаляется крохотная папиллома слова «любоваться», но я не собираюсь её замечать).
Уже в самой церкви, спрятавшись за тяжёлыми дверьми, отвлекаю себя шальным размышлением: как было бы забавно пригласить тебя войти. Образ тебя, сидящего, положив ногу на ногу, на скамье, покрытой занозами, среди престарелых и невинных прихожан, так святотатственен и богохулен. И я чувствую в сердце щемление скверной горести, но мне не тяжко от этого. Мне на удивление легко, это чувство ласково, хоть я не могу понять, какой оно природы – явно ранее мне не знакомой, чужой, инородной. Я бы засмеялся, если бы помнил, как это делается.
Голову мою посещает мысль: я бы хотел, чтобы ты очистился, но это невозможно. Даже раскаяние не проложит тебе дорогу в Царствие Божье. Просто таким, как ты, там не место.
Мне, возможно, тоже.
Я тебе, по-моему, завидую.
Мама с силой сжимает мою руку. Я сжимаю распятие.
Со следующей учебной неделей всё кажется мне иным. Всё вокруг: стены, аудитории, люди, – всё кричит о твоём отсутствии. Тогда, когда мы вышли с мамой из храма после службы, перезнакомившись с каждой леди и каждым господином, пообщавшись с добрым пожилым пастором, тебя, конечно, не было, и я испытал прикосновение странного чувства. Я понёс его домой, удерживал, когда занимался уборкой и уроками, пронёс его до самого вечера и вскрыл, когда лёг в кровать.
В ночном бреду мне показалось, что твой взгляд не был таким злобным. Теперь я сомневаюсь, была ли в нём та жестокость, которая встревожила меня в день нашей первой встречи? Как в этих глазах, с таким одухотворением и влечением смотревших в голубизну воскресного небо, может гнездиться насыщенный ярость и ад? Может, ты смотрел с любопытством? Я вцепился обгрызенными когтями в эту картину в своей голове, жаждя опробовать на вкус каждую её деталь. Мне это кажется невероятно важным. Что-то говорит во мне: а смотрел ли ты сам когда-нибудь так на небо? Как давно ты поднимал взгляд в сторону Царствия Божьего? И действительно, я ведь только и делаю, что опускаю голову и смотрю в ноги, смиренно, каясь. А ты смотрел туда, где, возможно, нам никогда не быть. Где, возможно, никого нет.
Той ночью я убедился кое в чём: прежде всего я подумал, как ты похож на жестокую галлюцинацию – ядовитый плод надломленного рассудка, червивый и горький, но такой притягательный, как подобает настоящему греху. И позже я принял страшное решение: я убедился, что ты страшишь меня, как проклятие, и я сознаю, что могу не выдержать такое испытание. Мне кажется, я подведу Бога – я позволю тебе добраться до своей души, я позволю тебе убить меня, вонзив нож в сердце, или перерезать горло, как жертвенному барану для одного из ваших сатанинских праздников. Мне страшно не верить и умирать. Я никогда не чувствовал покоя и храбрости. Я всегда оставался крысой – мечущейся и трепещущей тварью, надрачивающей собственный лысый хвост. Каждый день и каждую ночь во мне динарием поблёскивает желание: я хочу забиться в тёмную, тихую, сырую Церковь, приложить мокрую щёку к бархату и золоту, заснуть в спектрах цветов витражей и не просыпаться больше никогда. За что я обречён покидать своё убежище, заглядывать в глаза монстров и проходить мимо антихристов?, думал я, прикрывая глаза руками. Как мне одолеть страх, как превозмочь собственные жажды, как утратить этот скверное и губительное чувство гравитации, массивного тяготения к юноше, прокусившего мои мысли? Я безмолвно шевелил губами, боясь засыпать в те дикие часы: надели меня, Господи, шагать навстречу ему, Голиафу, и уходить прочь, шептал я на ухо ангелу-сплетнику. Я не имею пращи в руках, кроме незыблемой веры в тебя, Отче, я храним тобой, но награди меня стойкостью противостоять силам зла, закованным в нём, мальчишке, которого я встретил, который касается моих снов и безмолвствует в моём сознании. Лишённый голоса и чувств – воплощенный в одном лишь хищном выражении лица, подставленном под солнце и свет, кривой губ, пробующих воздух на вкус, кровожадном прищуре, растлевающем небо. Икона греха, зеркало, отражающее заблудшую душу. На что ты обрёк меня? Дай мне, Боже, хотя бы забвение, чтобы там укрыться, как в гроте, от его оскала Ирода.
Мои мысли трепетали, как голос, сообщающий о смерти и боли. Я жмурился, вталкивая себя в пучину снов, умоляя херувимов даровать мне покой.
Но в ту ночь мне, как это уже не раз было, приснилась мать с ремнём в руке, мои крики, моя беспомощность и раскаяние. И проснулся я с мыслью, что ты присутствовал в моём сне.