Часть 4
7 декабря 2016 г., 14:54
В школе мои друзья, как я их теперь называю, обращали внимание на синяки под моими глазами и утомлённый вид. Я благодарил их и шарманкой бормотал: плохо спал и не выспался. Магдалина стала садиться рядом со мной на общих уроках, сопровождать меня из класса в класс, заводила много странных разговоров на те темы, на которые я раньше не говорил.
Я пытаюсь спросить о тебе у Марии, но она отмахивается – в её мимике и жестах столько напряжения и недовольства, что мне становится не по себе. Она рассказывает, цедя и сплёвывая слова, как ты мерзок и груб, как нелюдим и неуважителен, что общение с тобой – худшее наказание, которое она испытывала.
Я подумал, что она вряд ли что-то знает о настоящих наказаниях, но промолчал. Во мне ирисом распустилась грусть: сколько раз тебя, как неродового ишака, клеймили люди, сами не знавшие ничего о праведности? Как часто тебя хулили, сколько тонн камней было брошено в тебя? Ты заслужил это, но разве не было Спасителя, который бы преградил людям путь? Как часто ты ходишь на суды пиковых дам и слышишь оды презрения и недовольства? Неудивительно, что во взгляде твоём ярость бешеных псов и жажда слить мир вокруг в шприц. Может, ты думаешь, что Всевышний суд – такой же балаган? Что его можно избежать, закрыть на него глаза и проигнорировать? Может, ты никогда не знал высшей морали, потому что никто тебе её не говорил и не знакомил со Словом?
После слов Марии чувствую страх всё меньше. Я привык к мыслям о тебе, к огромной молярной массе, к их радиации и скоротечному распаду, приводящему меня в кому, наполненную лучами и сюитами. Я не пытаюсь отмолить их – они становятся подвластны мне, они лишаются голоса и цвета, они оседают и растворяются, как соль. В них больше нет едкой кислоты и тающего только в аду металла – они лишь блёклый мутный раствор, пускаемый по вене. И я уже думаю, что ты стал лишь призраком и фавном, лишённый гнили и угля на коже, мистики и огня, – не тем чудовищем, разорвавшим тишину моей жизни на части, не садистом-Азраилом и осквернителем-Самаэлем, не королём языческого пантеона и жрецом древних суеверий. Я вижу, как ты человечен, как ты воплощаешь те паденья, которыми любая мать пугает своего ребёнка. И я чувствую силу и присутствие духа, будто бы готов выступить против тебя и прогнать тебя в безродную кислую землю, из которой ты вышел, к гадам и кошмарам, с которыми ты был побратимом. Ты не способен коснуться меня. На моём запястье тяготеет стрекочущий ток, меня поцеловал своим теплом эмпиреан, и я не жажду идти за тобой. Мой путь лежит к свету, а ты – всего лишь одна из терновых веток, протянувшая игольчатую лапу ко мне из пучины. Я пойду в будущее и перешагну через твою могилу, где ты будешь лежать, вздутый лекарствами и препаратами, который принимал не из-за болезни. Я верю в себя: я не обернусь. И мне не жаль тебя.
Но всё рушится, когда я сталкиваюсь с тобой в коридоре. Это было так странно: я мчался, опаздывал, и было людно, и я старался не замечать столь множество непрекращающихся прикосновений людей друг с другом, толпа бурлила и дыбилась. Я завернул за угол и налетел прямо на тебя. Я машинально выставил руки вперёд. Я коснулся тебя. Твои глаза метнулись на меня, ты раскрыл звериный рот, и по твоим зубам проскользнул ветер. Я осознаю, что был так близко к тебе, когда двигаясь по инерции, убегаю прочь.
Меня заглатывает дрожь. Я не оборачиваюсь – быстрее обычного улетаю за угол, за другой, и резко перехожу на шаг. Меня колотит, дыхание подвергается активному синкопированию. Я дотронулся до тебя. Ты жаркий. Я услышал твой скрипучий синильный вздох. Он ошпарил мой подбородок. Я видел, как твои ветвистые ресницы затрепыхали аспидами, как дыры зрачков сократились, дёрнутые острым импульсом, как по губам прокувыркалось негодование. Я заметил блеск капельки застывшей ртути, вонзённой булавкой под твоей губой. Я даже не обратил внимания, как изменилось твоё лицо – какие гаммы и арпеджио чувств на нём отразились, какие эмоции проступили сквозь эбонитовые поры. Мне кажется, я чувствую твой игольчатый льдистый взгляд на затылке, когда убегал. Мне кажется, ты сейчас думаешь обо мне – и твои мысли обращаются в духов-гоблинов с агатовыми глазами-треугольниками, ползущих на запах моего страха. Я прижимаюсь к стене и трепещу. В голове – ничего о том, куда и зачем я так спешил. Там лишь импрессионизм чёрных тонов шока и испуга, молодые побеги тревоги, зреющие с каждым новым вздохом.
Зачем это произошло? Зачем ты пришёл в университет? Зачем стоял именно там? Что тебе было нужно в самом центре коридора, по которому я бежал? Неужели ты поджидал конкретно меня? Или любую произвольную жертву для капкана своего паучьего взгляда?
До конца дня и до дома хожу никакой. Не могу бросить встречу с тобой из головы. Прикосновение к тебе будто могло заразить меня – я чувствую в одежде, в коже, костях тяжесть, болезнь, порчу. Мышцы, по которым пришёлся удар, будто бы отказываются сокращаться, они сохнут и парализуются, и я чахну. Каждую минуту захожусь тихим кашлем, не способный отхаркать внутреннюю пустоту, тяготеющую вакуумом под лёгкими.
Перед самым ужином сижу в комнате, думая, как не хочу спускаться. Как боюсь предстать перед матерью, обратиться под её взглядом ужём, не умеющим виться. Когда час наступает, и меня зовут, я говорю, что плохо себя чувствую, что не голоден и останусь в комнате. Мама повышает голос, тона её настроение алеют – мне кажется, будто от её истеричного крика сотрясаются стены нашей лачуги. Она, рассердившись от моего скверного поведения, проклинает меня из кухни, гремит тарелками и уходит в свою комнату. Я понимаю, как это ранит её: мама всегда очень трепетно относилась к приготовлению еды, и отказ от ужина был непростительным оскорблением. Она в детстве представлялась мне высокой, когтистой, сизой птицей, кормящей меня собственной отрыжкой. Иногда – насильно раскрывая шире мой клюв, чтобы в меня попали все соки её желудка, все субстанции желёз ротовой полости. Она хотела, чтобы я, впитав их, стал мыслить, как она. Чтобы никогда сизый птенец не научился порхать и не променял матерь с её бесполезными крыльями на сочную лазурь высокого неба и глянец чёрного оперения в его пучине. С возрастном я сохранил эти воспоминания, потому что они слишком грустны и забавны, и они в какой-то мере меня защищают от плохих мыслей. В таких ситуациях, как эта.
Через какое-то время стучится дедушка.
– Как себя чувствуешь? – спрашивает он, зайдя. В руках у него тарелка с ужином.
– Нормально, деда. С самого утра не здоровится что-то, – говорю, отворачиваясь.
– Поешь хоть.
– Нет, спасибо, я правда не голоден.
Дедушка тяжело вздыхает.
– Да просто первые недели, они самые сложные, – уверяю его. – Со временем станет полегче, я войду в колею.
– Если неважно себя чувствуешь, может, пропустишь завтра занятия?
Эта идея полна соблазна, я чувствую искушение и правда прогулять завтра, но ведь нет никакой гарантии, что это чувство страха и опустения ослабнет и исчезнет. Наоборот, в замкнутом пространстве, в одиночестве, катализированное бездействием и безвременем, оно разрастётся и доведёт меня до черты. Нет, бежать от него – не выход. Я должен ходить туда и заглядывать тебе в глаза столько, сколько нужно для обретения неопалимости.
– Нет, – говорю я. – Нельзя пропускать, особенно в начале года. Я же говорю, дедуль: всё хорошо, я просто пораньше лягу и хорошенько высплюсь. Не стоит волноваться.
Дедушка ещё пару минут стоит в моей комнате. Я в это время вожу взглядом по скудному интерьеру: шкафу в одном углу, столе со стулом перед окном, тумбочке со стопкой книг. И я на кровати, в изголовье которой висело тёмное распятие.
– Ладно, – говорит дедушка, оставляет обед на столе и уходит.
Я дожидаюсь, пока в доме стихнут все звуки, погаснет весь свет. Дед, живущий в подвале, делает тише вечно шуршащее радио, громко кашляет, скрипя половицами по пути к кровати, ложится спать. Мама, мерящая шагами свою комнату, периодически включает видеомагнитафон с фильмами на христианскую тематику и тут же выключает, пока в конце концов тоже не отходит ко сну.
Я лежу в своей кровати. Мне нисколько не полегчало – только стало проще думаться от того, что все домашние уже спят. Но думать мне страшно: я не доверяю своим мыслям и тому, куда они меня ведут. Они подобны ликорисам, скрывающим истинную тропу. Я чувствую внутри тугие крапивные узлы, стягивающие всю душу в огонь и зуд. Я ворочаюсь, ища положение, в котором мне будет легче дышать, легче окунаться в забвение, но не могу его найти – мне нет места на кровати, в этой комнате, в этом доме. Выйди я на улицу и броди с тысячу лет по земле, это чувство всё равно не исчезнет. Я останусь с самим собой.
Я презираю собственное тело и собственную память – они хранят грехи, они сквернеют от восприятия ужасного человека и не способны это никак изменить. Я потею, мне душно, но тело дрожит, как от озноба. Кажется, мне хочется встать, но мысль, что придётся приводить механизмы этого тела в движения, производить звуки и тепло, кажется абсурдной, как сама идея существования.
Мне так больно, так тяжело. Я пытаюсь заплакать, но у меня ничего не выходит. Чувства расплетаются во мне, как щупальца красного плюща – частый пульс, трёхдольный ритм истления моей души, белая поэзия супрематизации моих переживаний. Чуть раньше, оставив попытку смыть с тела сегодняшний день, я посмотрел в запотевшее зеркало, и увидел в мире Зазеркалья тебя – твои полуопущенные под тяжестью прямых ресниц веки, твои заляпанные красными капиллярам и желтизной белки, твои пухлые лиловые синяки под глазами, серый пигмент на впалых щеках. И огромные, необъятного диаметра зрачки – чёрные дыры и заячьи норы. Каждый квант их сущности преследует меня с первого дня, когда мы посмотрели друг на друга в аудитории. Заглянешь в них – и не отразишься. Посмотришь чуть дольше в эти звериные, нарисованные искусителем, бурлящие эдемовскими парами, глаза, и застынешь, обратившись камнем – дешёвой рассыпчатой глиной, кремнием, керамзитом. Таким, чтобы ты смог точить об останки свои затупившие когти. Навсегда запомню твои глаза среди мирных козьих глазёнок одноклассников – животворящие звериные глаза Богоматери Боттичелли, глаза, налитые ядовитым металлом и перегноем с чумного кладбища. О них не прочтёшь ни одной молитвы – даже огонь свечи в лампаде затухнет от их присутствия, даже ладан утратит свой запах под их прикосновением.
Неужели я один вижу, какое чудище ходит по школе при свете дня?
Убедив себя, что ты всё же довёл меня до слёз своим желчным, растлевающим взглядом, изрезанным барельефами презрения и инкрустированном минералами гнева, взглядом, не способным на вдохновение и жалость, чувствую, что вот-вот провалюсь в прогалину сна. Держусь из последних сил – во тьме опять будут виться кошмары, и молитвы опять не будут мне помогать, потому что я забуду собственный язык. И опять там же я замечу Человека, Гулящего По Снам, и опять им будешь ты – путник и случайный зритель моих страхов и моих реалей, крошащихся и клеящихся в подсознании. Я уверен, что увижу тебя: это чувство окутывает меня, словно талисман, и унимает дрожь, когда я засыпаю, уткнувшись лицом в жёсткую подушку, пахнущую гречихой и прошлым.