Цвет моего сердца — черный

NC-17
Заморожен
459
автор
ketamarina бета
Фэндом:
Bangtan Boys (BTS), iKON (кроссовер)
Размер:
169 страниц, 67 108 слов, 16 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
459 Нравится 174 Отзывы 172 В сборник

5 Настоящее имя любви - ненависть

Настройки
Примечания:
      Солнце в этот день особо распаляется. Он уже успел отвыкнуть от такого климата, поэтому щурится, поправляя туго повязанный галстук.       Серая каменная плита залита светом, трудно разглядеть надписи. Чонгук не всматривается. Знает — стоит увидеть это высокоморальное нравственное нечто, выбранное родственниками, и точно стошнит. Вывернет от концентрации лицемерия и лжи в этих несчастных нескольких строчках.       И злости. О, злости в нем больше всего. Отдает, правда, лишь легким раздражением. Частица того, что он мог не сдержать. Смотря на безжизненный монумент над могилой покойного дяди, он не чувствует ничего, кроме ненависти и явного облегчения.       Понимает отдаленно, что это, возможно, неправильно, но… Перед глазами тут же возникают тонкие, почти невидимые белесые нити. Предшествующие им кровавые полосы, темные синяки и гематомы, покрывающие все тело брата. Его пустой, уставший взгляд и закушенная губа, дрожащая от рвущегося наружу плача.       «Покойся с миром».       «Заботливый и верный муж».       «Любящий отец».       Ложь. Ложь. Ложь.       Гори в аду.       Ногти до боли впиваются в ладони, оставляя глубокие дуги отметин на коже.       Все, чего ему хочется, — раскрошить монумент перед собой, разломать на кусочки, стереть в мелкую пыль. Чтобы как с душой его брата — лишь обломки, которые невозможно собрать.       Он усмехается, разжимая пальцы. Смотрит сверху вниз. Всего лишь камень. Жалкий, никому не нужный, холодный камень. Странное чувство превосходства заполняет вены, остужая, успокаивая.       — Покойся с миром, ублюдок, — тихо выплевывает он, уходя.       Спину печет нещадно. Чертова черная рубашка. Слишком много людей. Слишком много шума. От пустой болтовни, сливающихся в гул голосов и сотен однотипных сочувственных слов пухнет голова. Хочется закрыться где-нибудь в тишине и переждать до окончания этого театра.       Внутри церкви относительно тихо — голоса доносятся с улицы приглушенным несвязным потоком. Но, вопреки его ожиданиям, исповедальня оказывается не пустой.       — Хён? — в горле тут же пересыхает.       Хосок сидит, скрюченный на узкой лавке, упираясь локтями в колени и сжимая смоляные волосы. Отчаянно. До выступающих вен.       Он поднимает на него взгляд, и Чонгука как к полу примораживает. Нет, Хосок не плачет. Его глаза не красные и в них нет разрывающей изнутри боли. Но… его взгляд серьезный. Без искр, уставший. Взрослый.       От взрослого Хосока Чонгуку не по себе. От такого Хосока у Чонгука мурашки. Пробирает до жути и самоуверенность на ноль.       — Что ты здесь… А, в общем-то, неважно, — голос Хосока спокойный и ровный, немного хриплый. Такой хочется слушать и слушать. — Иди сюда.       Чонгук даже не понимает, как оказывается рядом. Просто такому Хосоку перечить невозможно. Не хочется.       Не успевает он сесть, как Хосок стискивает в объятьях, утыкается в плечо и сжимает в пальцах его теперь уже безнадежно мятую рубашку. Чонгука подмораживает. Как не свои, он кладет неуверенно немеющие ладони на чужую неподрагивающую спину. Собственная кожа вдруг кажется ужасно холодной, а Хосок слишком теплый, ищущий в нем, эмоциональном калеке, поддержки. Чего-то родного, понимающего.       Чонгук идиот, который и на секунду не подумал, что Хосока может заботить. Хосока, который до сих пор и не относился серьезно, это ведь так, ничего особенного, лишняя проблема исчезла, дышать проще будет. Чонгук действительно сволочь, потому что и в расчет не брал чувства Хосока. Точнее, не подозревал, что те могут существовать после всего. Но это все же похороны его отца, да, дерьмового, по-другому не скажешь, но все же отца. И Чонгук может этого не знать, но Хосок, возможно… любил его? Несмотря на всю боль. На какую-то ничтожную долю процента ведь мог? Чонгуку это представить почти невозможно.       Хосок не плачет. Прижимает к себе и дыхание ровное — спина под неуверенными чонгуковыми ладонями вздымается мерно, не истерично. Хосок не говорит ничего, а Чонгуку как-то совсем бестактно. Он, конечно, тот еще таран бессердечный, но не сейчас, только не сейчас. На самом деле, горло скребет что-то, отдаленно напоминающее страх. Он весь напряжен, как натянутая до предела струна. Еще немного и порвется.       Они сидят так пару минут, пока Хосок не отстраняется сам. Но руки не убирает — вцепляется в рукава несчастной рубашки.       — Я больной, — четко произносит он, светя безысходностью в красных глазах. Чонгука коробит. — Я неправильный, Чонгук. Ненормальный…       — Замолчи, — почти шипит, хватаясь за плечи брата, встряхивая. Слова режут, раздражающим нестерпимым скрежетом отдают в голове. Чонгук ненавидит, когда Хосок делает так, ненавидит люто. Отрицает еще сильнее.       — Мне не больно, — спокойно говорит Хосок. Чонгук перестает трясти за плечи, смотрит непонимающе, но догадывается, и от этого пальцы сжимаются сильнее. — Мне даже не грустно… На самом деле, кажется, я чувствую облегчение.       Он замолкает и внимательно следит за реакцией Чонгука. Будто ожидает, что тот сейчас встанет и, отвесив ему пощечину, уйдет, выдав что-то вроде «ты мне больше не брат». У Хосока глаза смиренные и уставшие, ужасно уставшие. Чонгук только сейчас замечает, насколько он вымотан. Он кладет ладонь ему на щеку, просто импульсивно, по сильно горящему в пальцах желанию. Это прикосновение нужно. Им обоим.       — Ты не ненавидишь меня? — надо же, Хосок действительно удивляется. — Не считаешь меня больным ублюдком? — горько усмехается, неосознанно прижимаясь к совсем не ласковой ладони Чонгука. Тот хмурится, бросает тихое «идиот», перемещает руку с щеки в жесткие волосы на затылке и обнимает крепче, чем Хосок до этого.       Хосок не плачет.       Хосоку не больно. Но вот Чонгука полощет осколками в груди по старому, перешитому, увязшему в шрамах. Чонгуку больно, ощутимо не на гранях — в действительности.       Лучше бы Хосок разревелся.

***

      Неожиданно, но Чимин его не избегает. Они теперь видятся даже чаще, ведь у него какой-то там отчетный концерт к концу года и «ну, пожалуйста, хён, помоги». Юнги кивает, отсчитывает в уме дневную дозу по рецепту и практически каждый день учит Чимина играть ту самую грустную мелодию, текст к которой не хочет писаться, но он обещает, что скоро все будет. Писать это чертово признание не выходит совершенно, то же самое, что медленно резать себя изнутри. У Чимина же получается из рук вон плохо врать и учиться.       — Я позову его на концерт, скажу, что посвящаю ее ему, должно получиться романтично… Ты тоже приходи, хён, обязательно, — говорит, смотря в сторону и снова не по тем клавишам стуча. Только скривиться тянет.       Юнги на это мероприятие не сунется даже под дулом пистолета и, что страшней, под угрозой лишения кофе пожизненно. Его уже и так скоро только по крупицам собирай, а так совсем в пыль раскрошится без возможности возврата и спасения.       Ему не хочется видеть разочарование Чимина. А он обязательно разочаруется. У Чимина в руках будут осколки разбитой, наивной и, похоже, вовсе первой. Побежит он их склеивать и плакаться к Юнги, в этом тоже почему-то сомнений нет. И все из-за мелкого, мать его, Чон Чонгука, который этого всего на самом деле не хочет. Ему просто не сдалось сердце Чимина ни целым, ни сломанным, как и чувства его, какими бы они ни были искренними и глубокими. Черные дыры Чонгука явно глубже и засосать туда никого не должно, хоть так и просятся.       Чонгук не хороший, но Юнги его любит. Как младшего брата и пожизненную занозу в заднице. Чимин любит хорошего Чонгука, которого не существует. У Чимина большие воздушные замки. Настолько, что падая — точно расшибешься. Юнги не хочет, чтобы Чимин падал, но знает — неизбежно.

***

      В какой-то момент Юнги кажется, что все становится лучше. Что это даже относительно неплохо. Всю неделю они проводят с Чимином по несколько часов в день, а один раз Юнги засиживается так, что Чимин его не выпускает, укладывая спать в гостиной. Надутый Пак, с кедом в руке перекрывающий дверь, смотрится, конечно, совсем не устрашающе, скорее как цыплёнок всклокоченный, так и подойди да потискай. Если бы можно было.       Юнги капитулирует без возражений, потому что запах Чимина везде — на выданной ему одежде, в душе, на подушке и пледе. Юнги кутается в него, словно в кокон, вдыхает глубоко. Он, похоже, мазохист, причем конченый. Легкие на грани становления пеплом. По крайней мере, уже дошли бы, гори они по-настоящему. Но боль реальная, струящаяся по венам, невыносимая до плывущего вовсе не от сонливости сознания. Обдает огнем каждый раз сильнее, превращая необходимый воздух в яд замедленного действия. Имя чужое выжигает внутри, словно на коже недостаточно.       Юнги вдыхает. Почти плачет, но вдыхает. Упивается этой болью как чем-то незаменимым, смертельно нужным. Он мазохист, но это, на самом деле, единственное, что помогает ему пока держаться. Больно будет в любом случае, но лучше рядом, чем совсем без.       Он бы хотел остаться в этой неделе навсегда, чтобы повторялась хоть до бесконечность с нуля, без любовных баллад, концерта, Чонгука и необходимости принимать действительность. Но, как известно, желания Юнги идут мимо.       В воскресенье Чимин его не зовет, но Юнги все равно приходит. Это особый наркотик — сонный Чимин, потирающий веки крохотными кулачками, почти полностью скрытыми слишком длинными рукавами, и кутающийся в плед, бормочущий над кружкой кофе, который все равно не поможет. Ради его хрипловатого сонного «хён» Юнги готов умереть, не то что вставать пораньше, несмотря на прежний режим «днем — сплю, ночью — существую». Десять утра в воскресенье — это подвиг, на самом деле.       Юнги думает, когда он успел стать такой ванильной размазней, что его какие-то ручки-лапки до визга доводят. Но продолжает приходить, и продолжает залипать, и ничего делать с этим не намерен. Не может.       В воскресенье они больше говорят, чем что-либо делают. Ну, говорит в основном Чимин, болтает, как всегда, без умолку, несмотря на пять минут назад разлепленные с трудом веки. Юнги жадно ловит каждое слово, делая вид, что лирику в блокноте строчит, а не каракули на полях, напоминающие кривые цветы. Лилии.       — Хё-о-он, — тянет уставший младший.       Юнги бьет током несильно в грудь. Давно уже Чимин не произносил это неприметное «хён» так, как только он и умеет. Видимо, вымотался слишком, домашнюю работу ведь делал еще часа три. На улице скоро темнеет, а прогресса ноль неизменно.       — Сыграй, пожалуйста, ту мелодию.       — Какую? — мозг Юнги отказывается соображать и нормально работать. Ему явно нужно больше сна.       — Ну, ту, которую ты играл в первый раз… Дождливую.       Снова бьет, уже сильней. У этой мелодии есть название, которое Юнги забыл напрочь, хотя учить и не собирался. Оно никак не связано с дождями или чем-то подобным, они проходили ее в начальной школе всем классом, но только Юнги всегда называл ее дождливой. Может, вся эта соулмейтова фигня имеет какой-то смысл, и судьба все же руководствуется не рандомом? Хотелось бы верить, да только Юнги реалист.       Он, конечно, играет. С чувством, с полной отдачей, отключаясь от мира, как всегда. Сливаясь с музыкой воедино и находя в ней единственное возможное убежище. Когда заканчивает, не открывает глаза еще пару секунд — возвращается. А потом поворачивается к Чимину и пропадает.       У того взгляд нереальный, завороженный, со звездами, медленно вспыхивающими и угасающими, совсем несоображающий. Юнги не видел его таким никогда. Он не знает, долго ли Чимин уже прожигает в нем черные дыры этим взглядом, собирается спросить, какого черта, хоть язык и еле волочет, запинается на первом слоге и дышать забывает как. Потому что в эту секунду в Чимине что-то щелкает, очень быстро искрой скачет, он как-то болезненно хмурится и тянется вперед тоже быстро — Юнги и не понимает, как оказывается в чужих объятьях.       Ему кажется, что грань, вершина, предел. Что больше, чем в эти неполные три минуты, он не будет счастлив никогда. Да больше и не выдержит — сердце разорвется. Юнги его почти не чувствует, хоть сердце и колотится как бешеное — теплые ладони Чимина вытесняют все ощущения на новые уровни, где физическое не так важно, как срывающиеся и с треском бьющиеся на мелкие кусочки замки самого потаенного и скрытого. Того, к чему никто не должен был добраться никогда — защита достаточно крепкая, он был уверен.       А Чимин просто сметает все барьеры в секунду, и усилий не приложив. Неосознанно даже.       Пак Чимин, безобидное ангельское создание, ломает его одним лишь движением безвозвратно.       Юнги обнимает в ответ, прижимает ближе, слепо, стихийно. Не может он иначе, когда Чимин так близко. Возможно, это его единственный шанс — вот так просто отдаться невинной близости, отбросив здравый смысл, подойти к краю обрыва и… ну это же Чимин. Он въелся в него прочно, ничем не выведешь.       Вселенная Мин Юнги сужается до одной точки, до одного единственного Пак Чимина. А была ли она вообще больше? Юнги не уверен. Ему сложно вспомнить что-то значимое «до», потому что все идет после. Яркая вспышка боли, яркий еще незнакомый голос, яркие глаза и яркое имя с горящим цветком на коже. Все, что перевернуло его жизнь. Весь такой яркий Пак Чимин, ослепивший не привыкшего к свету Юнги. Все свои блистательные цвета и краски, все лучики света отразивший в его глазах. Почти черных, ненормальных. Впитывающих все, парадоксально отдающих еще больше.       Неправильные.       Чимин не специально, его понесло. Он не такой сильный, как Юнги, не умеет с чувствами и зависимостями бороться. Юнги это знает, это больно, но плевать, плевать, плевать. Потому что это самые уютные и теплые объятия в его жизни. Потому что мерное дыхание успокаивает, руки окутывают, словно мягкий плед, его вечно холодную бледную кожу, а запах впитывается в одежду, окружает как никогда прежде — захлебнуться от удовольствия можно. И боли нет, ведь не отталкивает, пусть и бессознательно. За долгое время этой сжирающей боли нет. Даже непривычно.       Чимин вздрагивает, словно в сознание возвращаясь, и мир снова приходит в движение. Он отстраняется, немного напуганно мечется взглядом по лицу старшего. Видно, как его руки подрагивают на кончиках пальцев и непроизвольно все еще к Юнги тянутся. Цель у них такая, предназначение — обогреть, обласкать, защитить.       — Спасибо, хён, — неуверенная улыбка слишком выдает растерянность и страх. Но слова искренние, это чувствуется. — За все.       Все возвращается на круги своя, боль окутывает изнутри, дымом струясь по легким. Юнги же улыбается, легко и еле заметно уголки губ поднимая, но совсем не натянуто. По сравнению с подаренной эйфорией, боль эта ничтожна и незначительна.       Он треплет Чимина по волосам, усмехается надувшимся недовольно губам и «ну-у-у, хё-о-он» и осознает, что на самом деле не жалеет, что солнце по имени Пак Чимин появилось в его жизни.       Беспечно забывает, что солнце это не только греет, но и сжечь его может дотла, стоит подойти слишком близко.

***

      Чонгук иногда совершает всякую необдуманную отбитую херню. Ладно, не иногда, почти постоянно. Он живет на этих внезапных, безумных и порой совсем диких идеях, не давая себе и возможности осмыслить что, зачем и почему, просто делает.       Одной из таких становится желание покурить на похоронах, прямо за домом, точно под окнами гостевой комнаты, откуда можно даже услышать чьи-то редкие всхлипы. Родители его застукивают, слава пожизненному везению. На самом деле он бы и не попался, но шаги чужие и голоса не слышит, понимает только после смачного удара по щеке, только когда выбитую сигарету тлеющей на траве видит. Сгорела уже до самого фильтра, еще бы чуть-чуть и здравствуй ожог. Ему, в общем-то, плевать. Он крики возмущенные слышит где-то далеко за горизонтом сознания, фиксирует происходящее только частично. Его после Хосока из реальности выбило, сшибло с силой в разы его порог превосходящей.       Он находится на перипетии дорог, где-то на переходной, перед белой чертой стоит, стартовой или финишной — непонятно, но важной уж точно. Все на грани, обострено до истеричного предела, только дай повод подорваться. Воскреснут из пепла слишком сильной отдачей.       Чонгук закипает, щека болит от удара, громкие голоса врезаются в уши, раздражая. Он почти доходит до той точки невозврата, почти готов уже сорваться и прыснуть ядом, но спасает Хосок, появляясь из ниоткуда. Он как обычно все улаживает, сдержанные улыбки родителям Чонгука строит не хуже настоящих, профессионально на чувства давит и совесть — у него же все-таки отец умер — и гнев Чонгука в секунду сбивает.       Огребает за него самого, конечно. Ведь как это не уследил, не проконтролировал, деточку ведь своего на тебя оставили. Хосок глотает знакомые, покрытые вежливой оберткой нелепых намеков колкости как всегда с лицом непроницаемым. А потом, когда они одни остаются, не устраивает ему разбор полетов и лекций на тему, как все это дерьмо плохо на него повлияет. Он вздыхает лишь тяжело и смотрит уставшим взглядом без намека на осуждение или злость. Если бы у Чонгука все еще была сигарета во рту, он бы ее сожрал.       — Не попадайся больше, хорошо? — рука старшего на плече ощущается тяжелым булыжником, а Чонгуку бы под землю провалиться в это мгновение. Он вроде и хочет сказать «прости» или чего еще глупее, но горло сдавливает так, что только молча кивает.       Чонгук больше не отлипает от Хосока за день, остаток которого они прячутся ото всех в якобы комнате старшего, где нет и намека на обитаемость, даже кровать с матрасом голым не застеленная, а запах спирта пропитал и эти стены. Только одна вещь выдает присутствие Хосока, помимо брошенной в углу спортивной сумки, — фотография в маленькой рамке на пустом столе. Чонгук сразу к ней устремляется. Стекла нет, что не удивительно — все, что можно сломать в этом доме, рано или поздно ломается. Само фото, по размеру не подходящее, закреплено скотчем. Фотография очень старая, уже сильно выцветшая на солнце, но разглядеть еще можно.       У Чонгука в груди тянет непривычно, щемит прямо, что пугает уже. Он помнит, когда было сделано это фото. Первое соревнование Хосока от школьного еще кружка танцев, первая победа, яркая и потрясающая, как и улыбка старшего на фото. Там его мама еще такая же улыбчивая обнимает за плечи сзади. В одной руке он держит блестящую медаль больше собственной ладони, в другой — руку Чонгука, к ним пристроившегося и корчащего глупую рожицу. Кто бы сейчас увидел — в жизни бы не поверил, что это он.       Отца Хосока, конечно же, нет. Он никогда и не одобрял это «пидорское» увлечение сына. Чонгук сжимает рамку в руках неосознанно сильно, выдыхает и пытается из головы все воспоминания, связанные с ним, выбросить. Понимает, что происходит что-то совсем неладное, эмоции его выкручивают, то вырываются вспышками, то снова привычно глохнут. Причина красным мигает на задворках сознания, но поверить и даже мысли допускать не хочется.       Когда все расходятся, и с первого этажа больше не разносится приглушенного гула голосов, они спускаются вниз.       — Нужно отвести маму в центр, — говорит Хосок, направляясь к единственной более-менее опрятной комнате, которую он усиленно берег, запирал, убирал, и, словно пес сторожевой, всегда охранял, когда возвращался. Спальня его мамы, в которой та не живет уже почти семь лет.       Чонгук кивает и идет хвостиком, давая понять, что никуда от него Хосок сегодня не денется.       Он не успевает переступить и порога, как к полу примораживает, прибивает так знатно. Хосок в это время будит маму, помогая встать и перебраться в инвалидную коляску. Чонгука кроет не слабо, в секунду как по голове чем потяжелее попадает, и дело не в том, как Хосок на нее смотрит, не в этом способном разбить любого взгляде — теплом, но безнадежном. Так смотрят, когда знают, что хэппи-энда не будет, когда все плохо, но не с тобой, и хочется всем видом поддержать, показать, что все еще не так страшно, когда на деле же знаешь, что ложь это все чистейшая. Себе не соврешь, хотя иногда очень хочется.       Они с Чонгуком почти не виделись с тех самых пор, как пришлось отправить ее в реабилитационный центр для наркоманов. И если в последнюю их встречу он думал, что она выглядит ужасно, то сейчас же вообще не может признать в этой совсем потухшей женщине свою тетю, с которой провел все детство. Она ужасно худа, худее всех, кого Чонгук вообще когда-либо встречал, кожа с неестественным синеватым оттенком, круги под глазами словно синяки, губы бледные, но с красными ранами, искусанные до крови, и руки, дрожащие заметно. Но самое главное — отсутствующий, совершенно поблекший взгляд. Кажется, что даже глаза ее из голубых переменились в какие-то бледно-серые.       Чонгук отчетливо помнит ее улыбающееся, сияющее доброе лицо, когда они с Хосоком с улицы забегали на кухню все запыхавшиеся, а она встречала их с подносом печенья, не всерьез ругая за испачканные футболки. Они с Хосоком похожи очень сильно, особенно сердечной, дарящей всем вокруг счастье улыбкой. Той, что навсегда померкла, выцвела на ее неживом лице. Нет, не так — ее выжгли, вымазали, стерли жестоко. Всего один человек, который был любим невероятно, и который, казалось, тоже любил.       Хосок похож на маму.       Чонгук не хочет, чтобы слишком. Но не хочет быть кем-то… похожим не на нее.       Зато неимоверно хочет вернуться на неделю назад и в бессильном этом желании сжимает в кармане маленький пакетик с двумя белыми таблетками. С утра их было четыре.

***

      Все идет к черту в понедельник, ровно в начале второй недели, иронично так. Юнги не наивный и в долговечность сказки не верит, конечно, но вот подготовиться не успевает.       Они с Чимином договариваются встретить вместе Хосока и Чонгука. У младшего в этот день пары и танцы последними, потому Юнги решает зайти за ним, чтобы сразу оттуда в аэропорт и поехать. Быстрее так, практичнее. Лучше бы Юнги в этот день свою практичность послал куда подальше или опоздал хотя бы на пару минут.       Но Мин Юнги ведь такой удачливый по жизни.       Зал пустой, когда Юнги приходит, поэтому он без задних мыслей направляется в раздевалку. Ему бы задуматься, но понимание приходит слишком поздно. Все было бы куда лучше, застань он Чимина полуголым, неловкость пережить можно. Но Юнги заходит именно в тот момент, когда Чимин футболку стягивает.       Он стоит к нему спиной и не успевает заметить, увлеченно что-то напевая себе под нос, но в зеркале напротив все прекрасно видно. Взгляд сразу же цепляется за черную надпись под ключицей. Это неотвратимо. Юнги знает, что переломный, что после между ними уже как раньше точно не будет, даже если Чимин сейчас не повернется, даже если он сам отойдет всего на шаг и виду не подаст. Это ведь так просто — всего лишь отойти назад, но нет. Юнги не может. Он этого не выдержит.       Черная надпись с зеленой бабочкой рядом разрушает все его хрупкие, близкие к апокалипсису вселенные в одночасье. Он догадывался. Знал. Пусть и был какой-то там несчастный процент для сомнений, разум уже твердил, что все ясно. Но знать и увидеть самому — не одно и тоже.       Это диссонанс. Ангелочек Чимин, весь такой хороший, правильный, милый, и эта чернота под его ключицей, причиняющая боль Юнги. И Чимин ведь об этом несомненно знает, но…       — Хён?.. — детские сияющие глаза его личного обожания испуганные, смотрящие через то же зеркало, словно развернуться боится, а руки застыли с натянутой лишь по локти толстовкой.       Юнги срывается с места, так, что тот даже если и отойдет от ступора, все равно догнать не успеет. Он не чувствительная размазня от слова «совсем», но понимание, что Чимину никогда и не был нужен, невыносимо.

***

Сокджин открывает дверь своими ключами. Они все еще у него остались, ключи от их общей квартиры с поистине идиотским брелоком Дораэмона. Ну, Намджун ведь подарил. Иногда Сокджин поражается, как в одном теле может сидеть одновременно гений с айкью под сто пятьдесят, андеграундный рэпер с текстами, затрагивающими темы действительно серьезные, и вот это вот неуклюжее нечто, скупающее подобную ерунду на ярмарках, которое банку колы даже не в состоянии открыть, не порезавшись.       Он улыбается, но внутри давит, сильно так, болючей привязанностью. Запах за порогом — отдельная вселенная, знакомая, согревающая, вот только концентрация раньше еле уловимого никотина теперь выше. Сокджин радуется, что хоть не спирта.       Намджун встречает его на кухне, совсем к такому повороту событий не готовый. Он застывает с зажигалкой в руке и зажатой меж губ сигаретой, растрепанный, сонный или просто уставший — непонятно, но хочется верить, что первое. А еще стоит он в черной кофте растянутой, но к телу липнущей неприлично и в просто убивающих любые похабные мысли семейниках. С совершено несуразным супергеройским принтом. Срам, да и только, но Джин не удивляется. Привычно. Вот когда они только съехались — это да, он смеяться месяц перестать не мог. Сейчас же воспоминания те лишь режут.       В глаза сразу бросается цветастый странноватый рисунок на белой стене. Если не знать, можно подумать, что просто каракули, а не два редких цветка. Сокджину нравятся цветы, нравится ухаживать за ними и даже имена порой давать, эти, например, — Джигу и Борам. Вот только в их квартире ни один никогда не уживался, он даже всерьез полагал, что это аура у Намджуна такая (а про то, что тот горшки опрокидывал постоянно, и вовсе речи не шло). Поэтому изрисовать стены казалось неплохой идеей. Пусть не идеально, не эстетично и вообще фу, зато не завянут.       Они с Намджуном оба со странностями.       — Я… — собственный голос кажется слишком громким и не к месту. — Пришел забрать кое-что, — он даже забывает, что именно. Намджун смотрит так, словно это «что-то» — его собственное сердце.       И жадно. Так, что от атмосферы этой натянутой не по себе становится. Сокджин знает этот взгляд прекрасно, и что обычно следует за ним — тоже. Потому не ждет от Намджуна никакой ответной реакции, встает с другой стороны стола и спешно в ящике со всяким хламом рыться начинает, чертыхаясь про себя, что сообразить ничего не может. Ему просто нужно забрать этот несчастный блокнот с номерами и уйти, желательно как можно быстрее, потому что сердце уже стучит чаще нормы и каждый нерв в напряжении, словно у зверька маленького под взглядом хищника.       Сокджин не маленький зверек, уж точно не с его плечами, но если Намджун к нему сейчас прикоснется — не выдержит.       Намджун, конечно же, прикасается. Сокджин чувствует его ладони невесомо по бокам скользящие, будто в неверии все сильнее прижимающиеся, и дыхание горячее на шее, обжигающее. Он прижимается вплотную резко, обнимает уже уверенно за талию и носом в висок утыкается, вдыхая шумно, Сокджину даже не нужно видеть, чтобы знать — закрывает глаза. Его губы касаются уха, дыхание опаляет, кажется, что вот-вот, и он произнесет известное и так обоим «скучаю».       Тремя его глубокими вдохами можно отсчитать обратно секунды затишья до взрыва, того момента, когда Сокджин предсказуемо не справляется — разворачивается в его руках и целует. Страстно, несдержанно, с ума сходя от знакомого чувства, все сильнее разгорающегося внутри. С трудом притупленного непомерными усилиями, теперь же разросшегося еще больше и сильней, чем когда-либо прежде.       Конечно же, он скучает. Каждый день, каждую минуту. И пусть это не рвет его на части физически, как вдали от избранного, но он все равно так чертовски скучает и тоскует. Эта боль не такая, она глубже и въедливей, не острая настолько, что невыносимо терпеть, а тягучая и мучающая, что каждую минуту не отпускает и отравляет горечью. Они были вместе слишком долго, привязались друг к другу слишком сильно, чтобы вот так просто все отпустить и забыть.       Мыслей о том, что «это неправильно» и «нужно остановиться», нет. Просто потому, что в голове Сокджина вообще никаких мыслей в этом момент априори быть не может — Намджун все собой заполняет, места не остается. Его руки проскальзывают под кофту, идеально к телу Джина подходят, касаются так знакомо, волнующе, негу вокруг создают, из которой выбираться никому не захочется. Сокджин уже сам прижимается, обвивает шею руками и вот плевать абсолютно, что там на Намджуне надето, — горячо все равно и хочется сильно. Это словно дежавю, еще одно совместное утро. На минуту Сокджину действительно в это верится, а все остальное, как сон, теряется в сознании мутными пятнами.       Он ни за что бы не смог остановиться. За него это делает Намджун, сам искренне поражаясь своей выдержке. Он смотрит на покрасневшего Сокджина и головой мотает, отстраняясь, дается ему это невероятно сложно. Понимание, что еще одного ухода точно не перенесет, помогает.       Когда рук Намджуна нет, это отрезвляет, но не сильно. Хватает, чтобы позлиться на себя.       — Как у тебя получилось? — тихо спрашивает Сокджин, указывая на руку, где на ладони почти белесым шрамом имя.       — Я встретил тебя, — Намджун смотрит серьезно, определенно ломая этой фразой что-то внутри Джина, а после жестоко добивает. — И все изменилось.       Это больно, но он не может ничего исправить. Лишь прилагает непомерные усилия, чтобы отойти от Намджуна, покинуть этот кокон тепла и чувства умиротворённости, пока еще не слишком поздно.       — Больше всего я бы хотел, чтобы это был ты, — все, что может сказать Сокджин перед тем, как уйти, оставляя на полке ключи с дурацким брелоком.
459 Нравится 174 Отзывы 172 В сборник
Отзывы (11)