* * *
— Твоя матушка — воин, — рассказывала тётя Бенеда маленькой Рамут. — Она всё время воюет, потому и не может быть рядом с тобой. Воинов девочка видела: их нередко привозили к костоправке, искалеченных и обездвиженных. Бенеда лечила их, и те возвращались в строй как ни в чём не бывало. Деньги они платили хорошие, но четверть дохода уходила на налоги. (Поборы Дамрад установила нещадные, и большая часть этих средств шла на содержание войск). Мрачные, усталые, с холодом в глазах, воины блестели доспехами и издавали запах грязного тела. Чистоплотная Рамут не могла находиться рядом с ними: смердели они просто зверски. У Бенеды они отмывались, одёжа отстирывалась. — А! Толку-то, — безнадёжно махнув рукой, говорила костоправка. — Вернётесь в войско — опять такими же будете. Бедолаги вы... Она рассказывала Рамут, что однажды к ней вот так привезли и её матушку — изувеченную и вдобавок к этому беременную. — Только-только понесла она тебя под сердцем. Неделька ещё первая была. А весь таз у неё разбит вдребезги и бёдра — тоже. Знаешь, будто бы глыба тяжёлая на неё упала. Срослось худо-бедно, но ходить — какое там... Дитятко уж после срастания завелось в ней, конечно. Не могла я её править, пока не родит. Вот и мучилась твоя матушка девять месяцев, тебя вынашивая. Больно ей было, каждый день муку терпела, на костылях ковыляла. Оттого тебя так и зовут — Рамут. «Выстраданная», значит. А когда срок пришёл, вырезать мне тебя пришлось из её чрева. Сама б она не родила. Знаешь, как она тебя называла? «Козявочка». Это любя, конечно. Кормила грудью до шести месяцев, пока её тело заживало и поправлялось, а потом её на войну опять призвали. — Кто призвал? — спросила Рамут, чувствуя смутный ропот негодования на эту неведомую власть, которая разлучила её с матушкой. — Дамрад, конечно, кто ж ещё, — мрачно ответила Бенеда. — Три годика тебе исполнилось — побывала твоя матушка тут в отпуске. Помнишь? В памяти девочки лишь смутно проступал образ кого-то очень высокого, в чёрных одеждах. Как чернокрылая птица, которая подхватывала её своими жёсткими, когтистыми лапами... «Лапы» — латные перчатки, конечно же. А крылья — плащ. Но лицо расплывалось мутным пятном, словно Макша за зимними облаками. — Ну, где ж тебе помнить... Мала ты была совсем. И вправду — козявка. Теперь Рамут была уж не маленькой. Десять лет ей стукнуло, а три года назад прорезался у неё дар — видеть тело насквозь. Костяк будто просвечивал через плоть, стоило только настроиться на нужный лад. Бенеда понемногу учила её. Она подводила Рамут к больным, спрашивала: — Ну, где тут неладно? Рамут говорила или показывала пальцем. Если ответ был верный, костоправка кивала, а если девочка ошибалась, предлагала: — А ежель повнимательнее глянуть? Но ошибалась Рамут редко. Чего она только не повидала! Трудно её было уже чем-то удивить или испугать. Но страдание и боль этих несчастных пронзали её ледяными осколками, и потом мерещились ей в снах искорёженные тела. Оттого приучала её Бенеда к делу понемногу, постепенно. На самом лечении присутствовать девочке было ещё не положено; она разучивала пока названия костей и внутренностей. От больного тётушка выходила измученная, с блестящими на побледневшем лбу капельками пота. — Тяжко это, моя милая, — устало улыбалась она девочке. — Много сил уходит. А вот посмотреть итог лечения она Рамут разрешала, чтоб та имела представление о том, как следует складывать костные отломки. Места сросшихся переломов были чётко видны, как шрамы. Соединяла Бенеда кости всегда ровно, без смещения. Это была филигранная работа. Заживало у навиев всё быстро — за день-два, но случалось, что и дольше — у ослабленных больных. Таких Бенеда выхаживала терпеливо, до полного выздоровления, никого не долеченным не выгоняя. К роженицам она чаще всего отправлялась на дом, по зову. Но случалось, что женщины приходили и сами, будучи на сносях. Бывало, в доме гостили сразу две-три будущие матери в ожидании родов. Порой они тревожились, плакали, но ко всем тётушка Бенеда была ласкова и добра, ни на одну из них не прикрикивала, даже когда те начинали слишком уж привередничать. Если с сыновьями и мужьями костоправка обходилась круто, отвешивая подзатыльники, шлепки, тычки и оплеухи только так, то с беременными она была сама нежность и само терпение. Дом всегда содержался в безупречной чистоте, необходимой для больных; влажная уборка делалась ежедневно, а когда у знахарки жили будущие мамочки, то и дважды в день. В ведро с водой для мытья полов добавлялся отвар, освежавший воздух и убивавший заразу. Обязанности по уборке лежали на младших сыновьях, а готовили все мужчины по очереди. Хлеб пекла только сама Бенеда, выгоняя всех с кухни во время сего священнодействия. Лишь Рамут дозволялось к нему приобщаться. Для хлеба предназначалась отдельная печь, больше ничего в ней не готовили. Тесто в большой бадье ставилось рано утром, ещё до восхода; когда оно подоспевало, Бенеда убирала волосы под колпак, надевала безукоризненно чистый передник и трижды мыла руки. Повернувшись вокруг своей оси несколько раз, костоправка со всего размаху швыряла кусок теста на покрытую мукой столешницу, и он — шмяк! — расплющивался в лепёшку с одного удара. Так умела одна тётушка Бенеда, Рамут пока только могла разминать тесто пальцами. Лепёшки отправлялись в печь десятками. Каждый взрослый член семьи съедал в день по три-четыре; пеклись они запасом на два-три дня и хранились в особом хлебном ларе, который тоже содержался в чистоте. Не заводилась там ни плесень, ни насекомые, а лепёшки оставались свежими долго. Питались просто, но добротно. На столе всегда было мясо, рыба, овощи и злаки, но Рамут отдавала предпочтение двум последним видам блюд, а из животной пищи не отказывалась только от сливочного масла, молока, яиц и сыра. Чуткая к страданиям любых живых существ, девочка однажды лишилась чувств на скотобойне и с тех пор не могла смотреть на мясное, хотя во рту у неё блестели волчьи клыки, а заострённые уши поросли шерстяным пушком. Мужья и сыновья Бенеды подсмеивались над нею, называли травоядной, но костоправка всегда сурово пресекала эти шуточки. — Уважать надобно любые нравы и вкусы, — говорила она. Так как усадьба стояла на отшибе, то и колодец был у них во дворе свой — чтоб к общему не ходить; там никогда не переводилась вкусная и чистая, холодная вода. Однажды зимним утром Рамут, расчистив крыльцо от выпавшего за ночь снега, захотела напиться; мороз был хороший, и руки прилипали к стальной дужке ведра. Вытаскивая его, Рамут краем глаза приметила: кто-то входил во двор. Кто-то высокий, в чёрном... — Красавица, дай напиться, — услышала девочка. Голос — холодный, как клинок на морозе. Мужской или женский — не поймёшь. Поскрипывая по снегу окованными в стальные чешуйки сапогами, к колодцу шёл рослый воин в чёрном плаще и тёмных доспехах. Шлем он нёс в руке, и гладко зачёсанные чёрные волосы лоснились, словно маслом пропитанные. Лицо воина пересекал шрам, а глаза... Это была светлая, ледяная и острая сталь, жуткая и пронзительная. Сплав безумия и бесстрашия, жестокости и насмешливости холодно вонзался в душу, и колени подкашивались, словно на краю пропасти. Морозные искорки мерцали в мрачной глубине зрачков, прорастая тонкими ледышками в сердце. Рамут попятилась, вжавшись спиной в каменную колодезную стенку. Воин зачерпнул воду ковшиком из ведра, отпил несколько глотков, а остатки выплеснул на снег. Рука в чёрной кожаной перчатке приподняла лицо Рамут за подбородок. — Не поздороваешься? — Здр... Здравствуй, господин. — Язык девочки прилипал к нёбу, как только что — руки к дужке ведра. Жёсткие губы воина с пронзительными глазами чуть покривились в усмешке — одним уголком. — «Господин», — хмыкнул он. — Совсем, что ли, не узнаёшь? Сильные руки подхватили Рамут, и страшные, снежным бураном выстуживающие душу глаза оказались совсем близко — до обморочной слабости, до колкой боли под сердцем. Девочка зажмурилась, ощущая ладонями холодную сталь доспехов, а щекой — тёплое дыхание гостя. — Посмотри на меня. — Короткий, отрывистый приказ кольнул сердце иголочкой. Рамут не могла заставить себя разомкнуть веки и снова встретиться взглядом с этими пугающими глазами. Сердце совсем зашлось в груди, а морозный воздух резал горло. Девочка закашлялась. — Открой глаза. Ну? — Снова приказ, уже более нетерпеливый. Неповиновение грозило леденящей опасностью... — Не убивай меня, господин, прошу тебя, — пискнула Рамут еле слышно, вжав голову в плечи и по-прежнему не открывая зажмуренных век. Её щеки коснулся вздох. — Никто тебя не собирается убивать, глупая козявка. Это слово — «козявка» — прорезалось из глубин памяти светлой искрой, и глаза Рамут распахнулись сами навстречу разящей стали этого непереносимого взора. Воин смотрел без улыбки, пристально, и острие его взгляда пластало душу Рамут на лепестки. — М-м... — только и смогли промычать слипшиеся губы девочки. Не спуская её с рук, воин прошёл в дом. Младшие сыновья Бенеды мыли полы, старший муж растапливал камин. При виде гостьи он поднялся с корточек. — Здравствуй, Северга. В отпуск? Воин молча кивнул и опустился в кресло. Рамут оказалась зажатой между его коленями. Стащив перчатки, он уже открытыми, тёплыми ладонями взял лицо девочки и опять обжёг леденящим взором. — Ну, может, так оно и лучше, если ты не станешь привязываться ко мне, — загадочно проговорил он. — Ладно, ступай. Ощутив свободу, Рамут убежала под лестницу и вскарабкалась на сундук с домашней утварью. Из этого относительно безопасного места она могла исподтишка наблюдать за женщиной-воином по имени Северга. Это имя, чёрный плащ, а ещё «козявка» — всё это рвалось с трясущихся губ Рамут невразумительным «м-м-м» — первым звуком самого родного слова. Северга же задумчиво смотрела на огонь, словно потеряв к девочке всякий интерес. Её больше обрадовала чарка горячительного, которую гостеприимно поднёс ей Дуннгар. Выпила она с удовольствием — единым духом и до дна, утёрла губы и со стуком поставила посудину на поднос. — О, вот это очень кстати. Мороз такой, что кишки в ледышки превращаются. — Ага, зима нынче суровая выдалась, — поддержал разговор о погоде квадратно-кряжистый, темнобровый и сероглазый старший муж хозяйки дома. — И снега много. Но это — к урожаю. Севергу урожай, очевидно, мало волновал. Она спросила: — Тётя Беня — как? Здорова? — А что ей сделается? — хмыкнул Дуннгар. — К соседям вот отправилась, роды принимать. — М, — кивнула Северга. — Понятно. Всё тут по-старому, значит. — Точно так, — поклонился Дуннгар. — Живём, хлеб жуём. Доченька вот твоя подрастает. В Бенедином искусстве костоправном уже кое-что смыслить начинает. Видит недуги костяные. Рамут под лестницей замерла, сжавшись в комочек: неужели этот вынимающий душу взгляд, полный смертоносной остроты, снова обратится на неё? Нет, обошлось. Северга знаком попросила ещё выпить, и Дуннгар вновь наполнил чарку. — Обед скоро будет, — счёл он необходимым сообщить. — Госпожа Бенеда велела её не ждать сегодня, ежели роды затянутся. — Вы не обращайте на меня внимания, — кивнув, проронила гостья. — Занимайтесь своими делами. Я посижу пока, отдохну. — Может, разоблачишься от доспехов-то? Удобней отдыхать будет, — услужливо предложил Дуннгар. — Будь как дома. — Благодарю. Северга поднялась, сбросила плащ на его руки, и он бережно повесил его на гвоздик, поближе к теплу камина — чтоб просыхал. Под доспехами у неё была чёрная приталенная куртка-стёганка, из-под горловины которой виднелся кружевной воротничок рубашки — некогда белый, а теперь засаленный до желтизны. Несмотря на это, чувствительный нос Рамут не уловил от неё той жуткой вони, которая обычно исходила от воинов, не мывшихся порой месяцами. Северга принялась цедить хмельное из чарки медленно, задумчиво глядя на огонь, а Дуннгар вернулся к своим хлопотам. Проходя мимо лестницы, он увидел Рамут и нагнулся. — Ты чего тут? Пока госпожа Бенеда в отлучке, ты ж за хозяйку у нас... Мне недосуг, обед подавать надо, а ты иди, займи разговором гостью, что ль. — Дуннгар принялся мягко спроваживать Рамут с насиженного местечка, похлопывая и подталкивая. — Ну-ну... Ты чего оробела? Матушка ведь это твоя. К тебе она приехала, не к нам же! Мы-то ей на кой сдались? Даже не родня... К тебе, кровинке своей. Давай, давай, вылазь. Как девочка ни упиралась, он всё же вытащил её из укрытия, и Рамут очутилась на неуютном, открытом пространстве гостиной. Недоумение повисло неловким грузом молчания: оказывается, матушка приехала к ней... Что же теперь делать с этой странной и страшной, непостижимой ни уму, ни сердцу гостьей? О чём разговаривать, если даже от одного её взгляда душа Рамут уходила в пятки? Если в присутствии Дуннгара было ещё сносно, то теперь, оставшись с Севергой наедине, юная навья совсем утонула в холодящей растерянности. Она присела на краешек другого кресла. Северга сидела расслабленно, откинувшись и вытянув к огню ноги — длинные, сильные, в облегающих кожаных штанах и грубых, окованных сталью сапогах. Из-под рукавов куртки волнисто топорщилось пожелтевшее кружево, синие жилы выпукло бугрились под кожей кистей, когти хищно впивались в чарку, которую Северга время от времени подносила ко рту. Что-то злое, хлёсткое проступало в её облике, пронзительное, как зимний ветер, и мрачное, как гулкая глубина колодца. Не такой себе представляла Рамут матушку в своих мечтах и снах, совсем не такой... Она рисовала её себе похожей на тётушку Бенеду. У той лицо было хоть и грозное, но за ним чувствовалась душа — простая и суровая, но открытая, как широкий луг. А здесь... Снаружи — холодный панцирь, а внутри — непостижимый мрак, в котором и с огнём заблудиться можно. Горное ущелье, дна у которого не видно. Матушка, казалось, не обращала на Рамут никакого внимания. Ей никто не был нужен — только огонь в камине и хмельное в чарке. Допив всё до капли, она подозвала самого младшего сына Бенеды — гибкого, как ящерка, зеленоглазого Гудмо, который прибежал с ведром и тряпкой, чтобы помыть подоконники: — Эй, малец... Принеси-ка мне ещё этой настоечки. Разбавляете вы её зря, конечно... Ну да ладно. — Сейчас, госпожа, — отозвался мальчик и, бросив тряпку, умчался. К Рамут матушка с этой просьбой не обратилась: «подай-принеси» — это было не для заместительницы хозяйки дома. Впрочем, сама заместительница толком и не знала, что в своей должности делать. Все слова улетели к заснеженным вершинам, оставалось только сидеть в кресле, как истукан. Но Севергу, видимо, молчание не тяготило. Существовала ли для неё Рамут? Или, быть может, она даже не заметила бы её исчезновения? Девочка осторожно сползла с сиденья, намереваясь просочиться за дверь, но ноги ей сковал морозный звон голоса-клинка: — Стоять. Даже не видя этих жутких глаз, Рамут ощущала на себе их власть. Её ноги сами замерли на месте, словно влипли в разлитую на полу лужу смолы. — Кругом. Незримая сила развернула Рамут за плечи — лицом к креслу, которое она покинула. Застыв в студёной пустоте, она повисшим на ниточке сердцем ждала новых приказов. — На место, пожалуйста. Это «пожалуйста» щёлкнуло, точно застёжка, и петля власти соскользнула с шеи девочки. Сползала она с кресла струйкой киселя, а взбиралась обратно ослабевшим раненым зверьком. Тело повиновалось с трудом, словно кто-то вынул пробку, и все силы утекли в землю. — Коль уж ты за хозяйку, то будь ею. Слова падали коротко, но весомо, голос Северги звучал ровно и беззлобно. В нём раскинулась бескрайняя зимняя даль. Северга совсем не смотрела на Рамут: Гудмо как раз принёс кувшин с настойкой и блюдце с сырной нарезкой. Ничем, кроме кивка, матушка его не поблагодарила. Наполнив чарку, она одним махом опрокинула её в себя и зажевала тонкий, просвечивающий ломтик сыра. А в груди у Рамут горячо растекалась горькая дурнота осознания своей ошибки, в которую её ткнули носом: исполняя обязанности хозяйки, она не должна была бросать гостью в одиночестве. Вот вернётся тётушка Бенеда — тогда сколько угодно можно прятаться по углам. Но сейчас — ни-ни. Это были тонкости правил приличия, которым её понемногу, исподволь учили, но которые напрочь улетучились из головы, стоило Рамут попасть в мертвящий луч стального взгляда. Тяжёлый ком дурноты пускал свои щупальца по всему телу, а к глазам посылал солёные лучики влаги. Комната поплыла в мокрой пелене. — Тебе холодно? — Северга, подбрасывая поленья в огонь, заметила трясущиеся на коленях руки Рамут. Девочка только мотнула головой, боясь постыдным образом разреветься. Матушка подвинула её вместе с креслом поближе к огню, сняла с гвоздя свой плащ и укутала им Рамут, как пледом. На плечи юной навьи словно опустилось снежное бремя горных склонов, пропитанное запахом далёких пожаров, кровавых полей сражения и ещё чего-то такого, чему она не могла дать названия. Тоскливый это был запах, тяжёлый и тревожащий. — Выпей глоток. Северга поднесла к её губам свою чарку, и в желудок девочки будто пролился жидкий огонь. Пальцы матушки тут же сунули следом ломтик пахучего сыра, не дав Рамут закашляться и выплеснуть крепкое питьё назад. — Вот так. Успокойся. Слова Северга тратила скупо, отпуская только самое необходимое. В пустом животе разлился жар, который заструился по жилам, и слёзы Рамут скоро высохли. Матушка не требовала занимать себя разговором, по-видимому, неплохо себя чувствуя и в обществе выпивки с закуской, но досидеть с нею до обеда Рамут пришлось. От тётушки Бенеды прибежал какой-то чумазый мальчонка, на вид — не старше Рамут и Гудмо: — Госпожа Бенеда просила передать, чтоб к обеду её не ждали. Она задерживается. Дома будет ближе к ночи. Квадратный Дуннгар со стройными Ремером и Свиглафом накрывали на стол: чинно расстилали скатерть, выносили блюда, расставляли безупречно чистые приборы, а Рамут всё так же сидела в кресле у почти прогоревшего камина. Северге в отсутствие хозяйки предложили сесть во главе стола — как старшей из присутствующих женщин, но она отказалась: — Нет уж, я здесь на правах гостьи. С этими словами она подошла к Рамут. Военный щелчок каблуками отдался гулким эхом и заставил девочку вздрогнуть и выйти из задумчивости: матушка стояла около её кресла, протягивая ей руку. — Сударыня, извольте занять своё законное место за столом. Это обращение — «сударыня» и на «вы» — прокатилось волной тоскливого, отчуждённого холода по сердцу. Рамут вложила вмиг озябшие пальцы в тёплую руку Северги и поднялась на одеревеневших от долгого сидения ногах. Проводив её к столу, матушка отодвинула для неё стул и помогла усесться. Было в этой подчёркнутой учтивости что-то насмешливое, хотя лицо Северги оставалось непроницаемым. На плечи Рамут обрушилась новая тяжесть: замещать хозяйку дома ей предстояло ещё и за столом. А это включало в себя отдачу распоряжений: убрать грязные тарелки, подать чистые, разложить по ним новое блюдо, подать напитки... На первый взгляд — вроде бы, ничего особенного, всё это Рамут наблюдала ежедневно, но сейчас вдруг запуталась. Когда следовало разливать напитки — до блюда или после? Когда распоряжаться насчёт подачи нового угощения — дождавшись, когда все съели предыдущее, или произвольно, как самой заблагорассудится? Девочка лихорадочно вспоминала, как всё это делала тётушка Бенеда, дабы снова не ударить в грязь лицом перед матушкой. Показать себя невоспитанной — что могло быть позорнее? Если у тётушки всё получалось легко и непринуждённо, то Рамут сейчас покраснела от натуги, но всё-таки с горем пополам вспомнила порядок. Дуннгар по доброте душевной пытался ей тихонько подсказывать, но она, напустив на себя чопорный вид, проговорила негромко: — Благодарю, Дуннгар, я знаю. Самой ей кусок не лез в горло. Матушка вроде бы смотрела в свою тарелку, а не на неё, но к спине Рамут как будто всё время был приложен холодный меч. — Дуннгар, — обратилась вдруг Северга к старшему мужу Бенеды, — скажи, Рамут всегда так плохо ест? Она совсем не притронулась к мясу, да и всё прочее едва поклевала. — Гм, госпожа, Рамут у нас... кхм, травоядная, — с осторожно-вкрадчивым смешком ответил тот. — Ну, то есть, мяса и рыбы она совсем не кушает. Не по нутру ей они. Так... кашку, овощи, хлеб... Ладно ещё хоть, что от молока не отказывается. — Это скверно. — Северга промокнула губы кусочком лепёшки, съела его, отодвинула свою тарелку. — Наша милая хозяюшка ещё растёт. Кушать ей надобно всего понемногу. — Ну... такие уж у неё убеждения, уважаемая госпожа, — развёл руками Дуннгар. — Наша супруга, госпожа Бенеда, не велит её насильно мясным кормить. Мол, пусть кушает то, что хочет. — Наличие убеждений само по себе — не плохо. Но — смотря каких и смотря когда. — Матушка выпила последнюю чарку настойки и пронзила Рамут стальным клинком взора, сейчас уже изрядно затуманенного хмельком. — Сударыня, с вашего позволения, я переберусь на своё место. Устала чуток. Она вернулась в кресло — к камину, в котором уже дотлевали угольки. По мановению её руки белокурый и голубоглазый Свиглаф поворошил их кочергой и подбросил новые поленья, раздувая огонь. Вскоре рыжие язычки объяли дрова с весёлым треском. — Вы доедайте, — сказала Рамут тётушкиным мужьям и сыновьям. — А я уже сыта. Она возвратилась на свой пост — в другое кресло. Как ни тяжела была гостья, но второй раз оплошать девочке не хотелось. С виду задремавшая Северга, не открывая глаз, проронила всё тем же спокойным и ровным голосом, безупречно чётким и трезвым вопреки количеству выпитого: — Если ты устала, я тебя не задерживаю. Рамут и хотелось бы с честью завершить исполнение своих обязанностей, но подаренной свободой она воспользовалась с облегчением. Она ещё не дочистила двор от снега и вернулась к этому занятию с такой радостью и удовольствием, каких уже давно не испытывала. Легче было десять раз расчистить двор, чем вытерпеть хотя бы час под этим взглядом... Тётушка Бенеда вернулась уже в глубоких, подёрнутых снежным бураном потёмках — усталая, в залитой кровью рубашке. — Ничего, ничего, родные, не пугайтесь, — успокоила она младшеньких — Рамут и Гудмо. — Резать бабёнку пришлось. Обошлось благополучно. И матушка живая, и дитятко здорово. Баньку бы мне... — Заметив Севергу, она выпрямилась с задумчивым прищуром. — У нас, я гляжу, гости? Ну что ж, гостья любезная, не побрезгуй в мыльню со мною сходить. Тебе с дороги очиститься надобно. Вилась вьюга за окнами, выла, бесновалась непогода — толку-то, что Рамут чистила двор? Уже на следующее утро всё будет опять заметено по пояс... После бани Северга достала из вещевого мешка сменную рубашку — новёхонькую и безукоризненно белую. Кружева на её воротничке и рукавах стояли жёстко, проглаженные с пшеничным крахмалом. Распущенные по плечам и спине влажные пряди волос струились чёрными змеями. — Одежду мою постирать бы, — сказала она. — Эту стёганку и штаны я полгода не меняла. — Постираем, чего ж не постирать, — молвила Бенеда. — Сменное-то платье есть? — Найдётся, — кивнула Северга. — Ну, вот когда спать пойдёшь, так и отдашь кому-нибудь из моих охламонов, — сказала костоправка. — Они всё сделают, не изволь беспокоиться. Разбирая вещмешок, Северга поставила на стол деревянную резную шкатулочку. — Я, вообще говоря, не с пустыми руками, — усмехнулась она. — Тут для Рамут подарок... Не знаю, захочет ли она взять. В шкатулочке на алом шёлке сверкало сапфировое ожерелье и такие же серьги. Чистота камней потрясала глаз, ослепляя благородной синевой, и у Рамут, никогда не видевшей такой красоты, невольно раскрылся рот. Бенеда нахмурилась. — Ежели сие есть награбленное добро, с кого-то силой снятое, не надо девочке таких подарков, — сурово покачала она головой. — Не бойтесь, — хмыкнула матушка. — Ничьей крови на камушках нет, не краденые они и с мёртвого тела не снятые. Достались они мне честно — в дар. Мне они ни к чему, я украшений не ношу. Рамут тоже рановато пока. Может, когда вырастет, наденет. Ну? — Северга двинула бровью, устремляя на девочку пронзительный взор. — Возьмёшь? Она поманила Рамут к себе, и та, не смея ослушаться, приблизилась, но от ледяной стали взгляда Северги по-прежнему прятала глаза. — Благодарю тебя, матушка, — пролепетала она. — Смотри прямо, когда разговариваешь со мной. — Снова ровный, как заснеженная долина, голос. Жёсткие пальцы повернули её лицо за подбородок. — Почему ты отводишь взгляд? Неужто я такая страшная? Матушка читала её мысли, и Рамут оставалось только боязливо кивнуть и тут же вжать голову в плечи в полумёртвом ожидании гнева родительницы. Но Северга не рассердилась. — Охотно верю, — усмехнулась она. И добавила с какой-то грустно-пронзительной, задумчивой, усталой и почти ласковой хрипотцой: — А ты — красавица. Не лишай меня радости смотреть в твои глаза. Эти камни им подходят. Рамут замерла, вслушиваясь в странное эхо этих слов в себе — и колкое, и бархатно ласкающее, какое-то обречённо-нежное. А Бенеда согласилась: — Ладно, пусть лежит до поры твой подарок. Я сохраню его. Ночью Рамут не спалось. За окном бесновался буран, наметая новые сугробы и новую работу для лопаты, а в душе девочки таяли отголоски этого слова: «Красавица». Они щекотали, дразнили, будили какие-то спавшие в ней доселе струнки... Эта надломленная, усталая хрипотца как-то по-новому тронула душу Рамут, смутила её и разлила внутри непонятный, тревожный и сладкий жар. Губы матушки были на пороге улыбки, но так и не улыбнулись; глаза почти расцвели нежностью, но внутренний свет не пробил корочку льда. Не улежав в постели, Рамут зажгла лампу и села к настольному зеркальцу. Оттуда на неё смотрело озарённое тусклым светом личико с синими, как те камни, глазами в обрамлении густых пушистых ресниц. Да, тётушка Бенеда не раз называла Рамут «красавицей», но так она всего лишь ласково обращалась к ней; из уст матушки это слово прозвучало совсем иначе, растревожив душу. «Я — красивая? — думала Рамут, всматриваясь в своё отражение в потёмках. Сумрак обрамлял её лицо, делая его задумчиво-таинственным... — Неужели правда красивая?» — Бесконечно красивая. Самая красивая на свете девочка, — раздалось вдруг за плечом. Рамут от неожиданности вскрикнула и обернулась, зеркальце со стуком упало плашмя на стол — к счастью, не разбилось. Северга, проникшая в комнату с бесшумностью призрака, отступила на шаг назад. Её заправленная в кожаные порты рубашка белела в сумраке, высохшие волосы лоснящимся шелковым плащом окутывали её фигуру. Если бы не косой шрам и не этот безумный, исступлённо дрожащий краем стального лезвия блеск в жестоких очах — тоже была бы красавицей. — Ну-ну... Это всего лишь я, — усмехнулась она уголком жёстких губ. — Хотела вот пожелать тебе сладких снов, но, похоже, затея была так себе. Мне лучше уйти. Спи крепко. Конечно, полночи Рамут провела в странной, нервной бессоннице. События этого дня крутились роем белых снежинок, душили и давили, расстилались лоскутным одеялом: липнущая к рукам дужка ведра превращалась в услужливую улыбку Дуннгара, рыбина на блюде посреди стола разевала рот и желала проглотить шкатулочку с украшениями, а потом перед Рамут раскидывался чёрный плащ Северги, от которого пахло битвами, снегом и кровью. Он превращался в пропасть, на краю которой девочка шаталась, словно подвешенная на готовой оборваться ниточке... «Стоять, — раздалось вдруг. — Кругом!» Спасительный приказ незримой рукой властно повернул её лицом к матушке, и Рамут влетела в её раскрытые объятия. «Красавица моя. Самая красивая на свете», — щекотали губы Северги её лицо... Эта изматывающая цепь полусонных образов оборвалась бесцеремонным стуком в дверь: — Рамут, вставай! Тебя матушка Бенеда зовёт. Хлеб печь! — хрипловато проорал голос Гудмо. Девочка колобком скатилась с постели, плохо соображая, где она, кто она и как сюда попала. Она трясла головой, и сны высыпались из ушей искрящимися и жужжащими струйками звёздного песка. — Бррр... Утренняя мгла снежной лапой скреблась в окно, а за дверью издевательски кукарекал братец: — Раму-у-ут! Встава-а-а-ай! — Да встаю я, встаю, не ори, — окончательно проснувшись, крикнула ему девочка. — Не делай так больше! С кровати из-за тебя, дурака, упала... — Гы-ы-ы, — раздалось за дверью довольное ржание. — Зато сразу проснулась! Хы-хы! — Дур-рак, — тихо прорычала Рамут. Вскочить, натянуть одежду, убрать волосы, высунуться в колючую утреннюю тьму и быстренько растереть лицо снегом, чтобы прогнать остатки наваждения — на всё это у неё ушли считанные мгновения. Кажется, кто-то сидел в кресле у камина: Рамут успела мельком заметить рукав кафтана с широким отворотом и красным кантом, а также высокий, начищенный до великолепного глянца чёрный сапог. Но девочка слишком торопилась на зов тётушки Бенеды, а поэтому не стала задерживаться и сразу молнией рванула на кухню. Хлебное священнодействие уже началось: костоправка шмякнула кусок теста о стол, и он превратился в лепёшку. Рамут трижды вымыла руки, вытерла их чистым полотенцем. Колпак и передник уже ждали её на гвоздике. — Долго сегодня изволила почивать, сударыня моя, — усмехнулась Бенеда. — Прости, тётушка, — пробормотала девочка, отрывая и разминая пальцами свой кусок теста, чтоб он стал плоским и круглым. — Полночи что-то мне не спалось, а потом как вдруг уснула... Пока этот придурок Гудмо не разбудил. — Чего ж тебе не спалось, дитятко? — Бенеда шмякнула о стол вторую лепёшку — точно рядом с первой. — Сама не знаю, — вздохнула Рамут. — Просто день вчера был такой... — Какой? — Костоправка раскрутилась и шарахнула третью лепёшку, да с такой силой, что стол пошатнулся. Ещё б чуток посильнее — и столешница треснула бы пополам. Рамут пожала плечами. Слова не подбирались, а мысли летели к камину, где сидел кто-то в красивом (наверно) кафтане и великолепных сапогах. Уж не матушка ли? А Рамут так спешила, что даже не поздоровалась с ней... Лепёшки были готовы. Часть Бенеда отложила на большое блюдо, а остальное оставила в хлебном ларе. Сняв передник и колпак, она открыла дверь и позвала: — Дуннгар! Завтрак! Накрывай на стол... Камин весело озарял комнату уютными отблесками пламени, а из кресла навстречу Рамут поднялась матушка, но какая!.. Её стёганка и штаны ещё не высохли, и ей пришлось облачиться в парадный мундир — приталенный красно-чёрный кафтан с двумя рядами пуговиц, укороченный спереди и длинный сзади, тёмно-красные штаны с золотыми кантами в боковых швах и зеркально блестящие сапоги выше колена. Ало-золотые наплечники блестели бахромой, а крахмальный воротничок рубашки был подхвачен белым шёлковым шейным платком, жёстким краем почти упираясь Северге в подбородок. Кафтан сидел великолепно, подчёркивая её подтянутое, сильное тело и безукоризненную воинскую выправку. Вчера вымытые волосы снова были строго убраны в косу и лоснились от укладочного масла. К этому облачению полагалась ещё треугольная шляпа; она висела на гвоздике вместе с плащом, отделанная по краям белым пухом и пёрышками. Мрачные, тёмные доспехи и грубые сапожищи, окованные сталью, предназначались для ратного поля, а в этом щегольском наряде воинам Дамрад предписывалось появляться на смотрах, в присутственных и общественных местах. Тщеславная Владычица не жалела средств на красивую форму для своего войска. От всего этого военного великолепия у Рамут отвисла челюсть, и она в полном ошеломлении не могла вымолвить ни слова. «Матушка, какая ты сегодня... потрясающая!» — требовало сказать сердце, но язык у девочки просто отнялся. Впрочем, и в красивом мундире глаза у Северги оставались прежними — двумя морозными клинками, способными одним взглядом-ударом разделать душу на тонкие пластики. Напоровшись на них, Рамут опять обмерла и потупилась. Плохо слушающимися губами она пролепетала: — Матушка, доброе утро. Прости, что не поздоровалась. Ответ был кратким и сдержанным: — Доброе утро, детка. На завтрак обычно подавались остатки вчерашнего ужина, но ради гостьи мужья Бенеды расстарались и наготовили свежей снеди. — Всё с пылу-жару, госпожа, кушай, — потчевал Дуннгар. Рамут рано утром редко бывала голодна и обходилась обычно половинкой лепёшки с маслом и чашкой горячего, янтарного отвара листьев тэи. Ни один мускул не дрогнул на бесстрастном лице Северги, но рука протянулась, взяла тарелку девочки и положила на неё кусок жареной рыбы и пару отварных земляных клубней. — Завтрак должен быть основательным, иначе к обеду ноги таскать не будешь. Поверь мне, я кое-что в этом понимаю. Политые растопленным маслом золотистые клубни испускали соблазнительный парок. Земняки Рамут любила, но только свежие и горячие: остывая, они становились скучными, клейкими и противными. Эти, к счастью, были свежайшими и рассыпчатыми, и девочка их одолела без особого труда, а вот кусок рыбьей плоти не вызывал у неё приятных чувств. — Рыбу я не ем, матушка, прости, — сказала она, не поднимая глаз от тарелки. Она боялась, что от взгляда Северги треснет посуда, но ничего такого не произошло. Матушка лишь спросила спокойно: — И почему же? — Ну... это для меня то же самое, что есть, к примеру, твою жареную руку, — сказала Рамут. Она подобрала это «невкусное» сравнение, чтобы доходчиво донести свои чувства, и у неё это получилось как нельзя лучше. Все перестали жевать. — Буэ, — высунул язык и скорчил рожу Гудмо. Впрочем, желудок и нервы у него были покрепче, чем у иного взрослого. Этот обжора съел бы что угодно, когда угодно и с чем угодно. И в любой обстановке. Сейчас он только красноречиво выражал всеобщие впечатления от слов Рамут. Северга осталась невозмутима, как заснеженная вершина. — Думаю, детка, ты говоришь о том, чего не знаешь. А рука — это далеко не самая лучшая часть, — молвила она, отправляя в рот кусочек очищенной от костей рыбы. — Жилы одни да кости. Мне доводилось есть поджаренные сердца и печёнки врагов — вот это уже кое-что. Но печёнку лучше употреблять сырьём. Так она полезнее. За столом повисла такая тишина, что Рамут слышала биение собственного сердца. А Бенеда молвила, крякнув: — Мы охотно верим, Северга, что ты знаешь толк во вкусной и здоровой пище. Но эти разговоры... кхм... немного не к столу. — Прошу прощения, если разговор свернул в неприятное русло. — Уголок губ матушки приподнялся, но глаза оставались жёсткими, ледяными и острыми. — Я лишь хотела показать Рамут, что говорить следует только о том, что испытано на собственной шкуре. Всё прочее — сотрясение воздуха словами, за которыми ничего не стоит. Всё, я умолкаю. Завтрак продолжился, но уже как-то вяло. В груди у Рамут снова стоял ком дурноты, но не от разговоров о печёнке врага, а оттого, что матушка опять одержала победу. Уже не имела значения сама отправная точка этой познавательной беседы — рыба, кусок которой так и остался нетронутым на тарелке. Матушку невозможно было ничем «пробить», впечатлить, удивить или напугать. Всё самое страшное она уже видела и испытала на себе. Дни потекли в привычном русле. Бенеда приняла нескольких покалеченных, ознакомив Рамут с их случаями до и после лечения; девочка помогала за ними ухаживать, снова окунувшись в чужую боль до стука в висках и темноты в глазах. В её душе зрел новый, прочувствованный и выстраданный ответ на вопрос о том, почему она не ест мяса, рыбы и птицы, но интересовал ли он матушку? Та уходила гулять в одиночестве, а возвращалась с добытой в горах и лесу дичью. Если же она оставалась дома, то предпочитала кресло у камина и кувшин с настойкой. Пила она, пока её взгляд не становился стеклянным, но на чёткость речи и собранность движений это почему-то никак не влияло. Пару-тройку раз они выпивали с тётушкой Бенедой вдвоём — как правило, уже поздно вечером, когда все отправлялись спать. — Северга, прости, ну не могу я тебя понять, — сказала костоправка, приняв «на грудь» полкувшина крепкого зелья. — Это же твоя родная кровинка, твоя выстраданная девочка — и ты её даже не обнимешь ни разу, не прижмёшь к себе, не поцелуешь, слова ласкового не скажешь... Как так можно? — Тётя Беня, я воин, — ответила Северга, подбрасывая в огонь поленья. — Чем меньше её привязанность, тем меньше будет боли, когда вам принесут весть о том, что я убита. А вам её рано или поздно принесут. Чем меньше она прольёт слёз обо мне, тем лучше. Грудь Бенеды от тяжёлого вздоха всколыхнулась. — Дорогуша, привязанность уже есть. И дальше она будет только крепнуть. Девчонка уже тебя любит, тянется к тебе. Где это видано, чтоб дитё матушку не любило, даже такую непутёвую, как ты? — Особой любви я в её глазах не вижу, только страх, — усмехнулась Северга, наполняя чарки вновь. — Но пусть уж лучше боится, чем любит. Зато сожалеть обо мне не будет. — А я вот вижу в её глазах совсем другое. — Крякнув, Бенеда выпила, утробно отрыгнула воздух. — И Гырдан тоже хорош... Ни разу своё дитятко не навестил, скотина такая. Ну, что с него взять... Охламоном был, охламоном сдохнет. — Уже. — Северга посуровела, её тёмные брови сдвинулись в одну грозную черту на побледневшем лице, скулы взбугрились желваками. Пить она не спешила, сжимая чарку в руке. — То есть? — Теперь нахмурилась и Бенеда, подавшись всем телом вперёд. — Уже сдох, тёть Беня. Погиб. Нет его больше. — Северга медленно, с натугой влила в себя хмельное, занюхала рукавом, блеснула клыками в коротком ожесточённом оскале. — Да неужто?! — охнула костоправка, откидываясь назад. — Ох, чешуя драмаука мне в рот... Огорошила ты меня, дорогуша, огорчила вестью... Непутёвый был тоже, а всё-таки племяш мой родной. Жалко засранца. — И Бенеда провела рукой по потемневшему, вытянувшемуся от хмеля и сокрушения лицу. — Как же это вышло-то? — Неважно уж теперь. — Северга снова оскалилась, словно у неё занемело лицо, и она пыталась его размять. — Убили его. Они не подозревали, что Рамут слушала их разговор в тени лестницы, зажимая себе рукой рот и задыхаясь от рвущих грудь рыданий. Когда матушка с Бенедой разошлись по комнатам, девочка проскользнула к себе и бросилась на постель. Она плакала полночи, выла в подушку и грызла наволочку клыками, пока не порвала. Выплёвывая перья, она размазывала слёзы по лицу, а в груди колоколом гудела боль. Под утро Рамут начала одолевать дрёма, и в солёном полусне ей мерещилась мужская фигура, которая склонялась над нею в сумраке. Она пыталась поймать её, но руки хватали пустоту. Надо было вставать, а отягощённая скорбной бессонницей голова Рамут сама клонилась на порванную подушку. Грядущий день нависал неподъёмной глыбой, давил и угнетал. Нет, не подняться... Хоть ложись и умирай. Надеясь, что умывание снегом её хоть немного взбодрит, Рамут направилась во двор; в гостиной у растопленного камина уже сидела матушка — в серой атласной безрукавке и белой рубашке с шейным платком. Щегольские сапоги от парадного мундира мерцали, ловя отблески пламени. В утреннем зимнем сумраке её лицо казалось мертвенно-бледным, даже тени залегли в глазницах. Выпили они с тётушкой вчера немало, но матушка была опрятно одета и причёсана — ни одной расстёгнутой пуговицы, ни одного выбившегося из косы волоска. — Доброе утро, матушка, — быстро поздоровалась Рамут, собираясь проскочить мимо. Но проскочить не получилось: снова её ноги захлестнула незримая петля власти. — Рамут, подойди, — раздался строгий голос. Девочка застыла перед матушкой в зимнем ожидании. Камин горел жарко, но вокруг неё словно завывала метель, а мороз щипал тело и душу. — Посмотри на меня. — Снежно-ровный голос, а каждое слово — как точный бросок кинжала. Взглянуть в эти глаза было всё равно что добровольно насадиться грудью на пику, но Рамут сделала это — заколола себя о стальные клинки, отшлифованные вьюгой. — Ты плакала, — сказала Северга. — Что случилось? — Нет, матушка, я не плакала, — быстро и глухо пробормотала Рамут, не выдержав поединка взоров и сдавшись первой. — Я не люблю, когда мне врут. — Из снежной равнины голоса Северги грозно поднялась ледяная лапа, готовая к пощёчине. — У тебя глаза красные, будто ты несколько ночей не спала и рыдала. Говори правду, пожалуйста. Ком дурноты разливал струи слабости из груди по всему телу. Стоять стало тяжело, но опоры не было, а глаза снова предательски затянуло влажной солёной болью. — Вчера я услышала голоса и проснулась... Вы с тётушкой разговаривали... Ты сказала, что мой батюшка умер. Что его... убили. Слова вырывались из груди тугими сгустками крови, слабые ноги уже не держали Рамут, и она зашаталась. Матушка видела каждое её движение, ловила каждое слово: неистовая сталь её глаз жадно впитывала душу Рамут. Жужжащая пелена медленно сползла. Каким-то образом девочка очутилась в кресле: видно, матушка усадила её на своё место, а сама теперь стояла рядом, заложив руки за спину. Рамут видела лишь её расставленные ноги в блестящих сапогах, не в силах поднять залитый слезами взгляд выше. — Что ещё ты слышала? — спросила Северга. Что могло ответить мёртвое, недвижимое горло? Рамут вся ссутулилась тающим снеговиком, смыкая холодеющие веки. Какое-то звяканье донеслось до её слуха; матушка присела около неё, поднося к её рту чарку, из которой пахло резко, пряно и крепко. — Только один глоток. Внутрь пролился жидкий пожар, кашель сдавил горло, нутро судорожно подпрыгнуло. Матушка задрала Рамут голову за подбородок. — Подыши глубоко. Пожар улёгся, превратившись в уютный, укрощённый огонь — как в камине. Дурнота отступала, даже руки согрелись. — Так что же ты ещё слышала? — повторила свой вопрос матушка. То, что Рамут слышала ещё, выпускать наружу не следовало: слишком больно, как удар туго скатанным до каменной твёрдости снежком. У неё хватило сил соврать: — Больше ничего. — ПРАВДУ! — хлёстко грянуло на всю комнату. Занесённая в ожидании снежная лапа обрушилась на Рамут, и она застыла ледяным изваянием, покрывшись трещинками. Внутри тлел уголёк, который не давал ей промёрзнуть полностью, но кровь отхлынула от лица, рук и ног, и они стали хрупкими и бесчувственными. Наверно, Рамут вся побелела, как простынка, потому что послышался вздох матушки. Видно, она сожалела о своей резкости. Снежная лапа опустилась, улеглась, снова став белой зимней равниной. — Девочка... Просто скажи, как есть. — Больше ничего. — По оттаивавшим щекам Рамут ползли тёплые слёзы. Матушкины сапоги заблестели: она прошлась вдоль камина — от кресла до кресла. — Ну ладно, допустим, я тебе верю. — Снежно-ровный голос звучал устало, в нём снова слышалась эта шершавая нотка, делавшая его уже не таким холодным, гладким и острым, как сосулька. — Но ведь ты совсем не помнишь отца. Ты не можешь его помнить: он держал тебя на руках всего раз, сразу после твоего рождения. Как можно оплакивать незнакомца? Ты даже не знаешь, каким он был... Плохим или хорошим. — Он был хорошим, я верю... Я знаю. — Закрывая глаза, Рамут снова видела тень мужской фигуры. Она не угрожала, а склонялась ласково, словно бы желая обнять. Слёзы уже струились щекотно и безудержно, она ничего не могла с ними поделать. Пусть снежная лапа голоса бьёт, пусть клинок взгляда рубит и колет — неважно. — Ты права, — задумчиво проговорила матушка, останавливаясь у огня и опираясь о каминную полку. Пламя плясало в её глазах, но теплее они от этого не становились. — Он был достойным. Пожалуй, единственным из мужчин, которого мне хотелось уважать. Рамут вытирала слёзы краешком рукава, и матушка, вскинув острый взгляд, спросила: — Где твой платок? Сказать было нечего: носовой платок Рамут частенько забывала брать с собой. Северга достала из нагрудного кармашка свой — накрахмаленный с солью до блеска, приложила его к мокрой щеке девочки. — На, возьми. — Благодарю, матушка, — пролепетала Рамут. Юркой пташкой с языка сорвалось: — И ты — хорошая. Это сердце пискнуло, обходя острые преграды в виде сосулек, ощетинившихся со всех сторон. Но его смешной и глупый голос утонул в ледяной бездне. — Ты меня не знаешь. Я — тварь, каких ещё поискать надо. Лучше не привязывайся ко мне. Лицо матушки застыло жёсткой, высеченной из камня маской, от которой веяло холодом и безжалостной жутью. Рамут словно под лёд провалилась, в тёмную зимнюю воду. Но сердце тлело тёплым угольком и шептало: «Верь...» — Нет, ты хорошая, — еле слышно повторила она. — Ты не сделаешь мне ничего плохого, я знаю. Подобие усмешки прорезало уголок неподатливых, каменных губ Северги. — Лучше не пытайся погружаться во мрак моей души. Но одно ты снова угадала верно: тебе я не причиню зла никогда. Она провела у Бенеды ещё дней десять. С Рамут они изредка встречались взглядами, и каждый раз это было непростое испытание. Но внутри росло что-то новое — властное, непобедимое, в тысячи раз сильнее самого острого стального клинка. Сердце Рамут резалось о него в кровь, обмирало снова и снова, то покрывалось инеем, то варилось в кипятке, но прежним быть уже не могло и обратной дороги не знало. Опять навалило много снега, и Рамут, расчищая эту девственную перину, не удержалась от соблазна плюхнуться в неё с разбега. Это был чистый, холодящий восторг, в котором она купалась с головы до ног, а забытая лопата торчала в сугробе. Балуясь, Рамут не замечала ничего и никого вокруг себя, а поймав на себе царапающую сталь знакомого взгляда, застыла от смущения. Северга стояла на крыльце, опираясь о косяк, и наблюдала, как она барахталась. Как давно? Рамут не имела понятия, но ей вдруг стало до жаркого румянца неловко, что её застали за таким легкомысленным делом. Северга вышла под лучи Макши в одной рубашке с безрукавкой, даже не набросив плаща. Седой пар рвался из её ноздрей, сапоги скрипели по свежерасчищенной тропинке, которую проложила Рамут по двору, прежде чем увлечься снежным купанием. — Бесполезный труд, — молвила она, покачав черенок лопаты. — Не сегодня — завтра всё опять занесёт. Впрочем, можно хотя бы размяться. С этими словами она закатала рукава, выдернула лопату из сугроба и принялась раскидывать снег огромными кусками, прокладывая тропку дальше, к колодцу. Выпрямившись, чтобы перевести дух, она устремила взгляд к горным вершинам. Шрам на морозе побелел, пересекая её лицо наискосок, через лоб и щёку. Глаза Северги, ловя дневной свет и снежный отблеск, сами стали почти белыми, жгуче-леденящими. Рамут вдруг до невыносимой, крылатой тоски захотелось вызвать на этих жёстко сложенных, твёрдых губах улыбку. — А Гудмо, когда был маленький, писался в постель, — сама не зная, зачем, рассказала она. — С ним и сейчас это порой случается. — Хм... Ну, и к чему мне эти сведения? — Северга снова налегла на лопату, расшвыривая снег то в одну сторону, то в другую. — Ну... Не знаю, — смутилась от этой неуютной, непробиваемой серьёзности Рамут. — Это смешно, наверно. — В выставлении чужих недостатков напоказ нет ничего смешного, — ответила матушка, продолжая работать. Рамут снова ощутила комок дурноты в груди — так было всякий раз, когда она осознавала свой промах. Впрочем, сейчас она скатала его внутри себя, как снежок, а потом сплющила о рёбра. И попыталась опять: — А хочешь, покажу, какая морда бывает у драмаука, когда он несёт яйца? — И Рамут сделала вид, будто тужится, корча при этом уморительнейшую, на её взгляд, рожу. — Ы-ы-ы... Этой шуткой они с Гудмо когда-то смешили друг друга до упаду, но с Севергой она почему-то не сработала. Матушка выпрямилась, глядя на Рамут сверху вниз пронизывающим, как горный ветер, взглядом, от которого девочка словно в сугроб провалилась. — Опять говоришь о том, чего не знаешь. Никто никогда не видел этого, потому что драмауки никому не позволят увидеть себя во время кладки. А если кто-то подобрался слишком близко — всё, он покойник. Когда попадаешь в лапы к драмауку, он сжимает тело так, что рёбра ломаются и вонзаются в лёгкие. Обломки кромсают твои внутренности, как ножи. Если какой-то из них проткнёт тебе сердце и ты умрёшь сразу — считай, повезло. Если не повезло — тебя будут душить долго, а потом сбросят с высоты на скалы. Мы охотились за их яйцами и видели этих тварей вблизи. Многих хороших ребят недосчитались. Так что когда берёшь в руки баночку с каким-нибудь снадобьем на основе яиц драмаука, каждый раз вспоминай, что она оплачена чьими-то жизнями. На сей раз ком дурноты обездвижил Рамут основательно и надолго. Северга была этаким тугим сгустком холодной силы, напичканным острыми шипами. Нажми беспечно на какое-то место — и изнутри с лязгом выдвинется стальной штырь, пронзив ладонь насквозь. Это отбивало охоту шутить с ней, но Рамут, до слёз закусив губу, искала хоть какой-то способ вызвать наружу тот свет, который, возможно, жил где-то глубоко под этой колючей, отпугивающей оболочкой. — Матушка, — окликнула она Севергу. Не успела та снова выпрямиться и обернуться, как Рамут с разбегу прыгнула на неё белкой-летягой, и они вместе плюхнулись в снег. По погоде одетой девочке такие «купания» были нипочём, а вот матушке, вышедшей во двор в одной рубашке и жилетке, эта выходка не показалась забавной. На Рамут обрушилась убийственная волна клыкастой звериной ярости. — Никогда так не делай! — сверкая побелевшими, как ледышки, глазами, рявкнула Северга. Этим рыком Рамут сдуло с ног. Повалившись на дорожку, она сжалась в комочек; ей померещилось, что снег под нею стал мокрым и жёлтым — не иначе, с ней вышла та же неприятность, что и с Гудмо. Впрочем, так ей лишь показалось. В следующий миг она оторвалась от земли, подхваченная Севергой, а ухо ей тепло защекотал шёпот: — Не делай так, потому что я могу жестоко отомстить. И Рамут с визгом полетела в самый большой и пышный сугроб. Толщина снега была огромной, и о землю она, конечно, не ударилась, но на несколько мгновений её охватила колюче-льдистая смесь ужаса, восторга и удушья. Снег лез за шиворот, в рот, в нос и уши, в его холодных объятиях перепутались верх и низ, правое и левое, и Рамут долго бултыхалась, прежде чем смогла с горем пополам выбраться — запыхавшаяся, с рдеющими щеками и разрывающейся от хохота и крика грудью. Матушка тем временем невозмутимо отряхивалась: изваляла её Рамут в снегу основательно. Подобрав и воткнув лопату, она сказала: — Ладно, это твоя работа. Продолжай. Улыбка Рамут уже была готова угаснуть, а хохот умереть под рёбрами, так и не родившись, но Северга, направляясь по дорожке к дому, обернулась через плечо и подмигнула. С неулыбчивым ртом и каменно-суровым лицом, но подмигнула! Она скрылась в доме, а Рамут, обессиленная, но счастливая, рухнула и растянулась поперёк дорожки. Сегодня был великий день. И последний день отпуска матушки. Рано утром юная навья проснулась от тоскливой пустоты в груди. За окном темнело морозное звёздное небо с воронкой, бесприютно простираясь над матушкиной дорогой в неизвестность. Острыми когтями в сердце впилась боль: переступив порог дома, она могла уже никогда не вернуться — как отец. Охваченная всеобъемлющим отчаянием, Рамут выскочила на лестницу в ночной рубашке и босиком. Северга, уже с мешком за плечом, вложила тётушке Бенеде в руку увесистый, туго набитый кошелёк. Костоправка нахмурилась. — Это ещё зачем? — На девочку, — ответила Северга. — Ты ведь за свой счёт её кормишь-поишь. — Она как-никак родня мне — племяша Гырдана дочурка, — отрезала Бенеда, возвращая кошелёк. — Не объела она меня, не опила. Так что оставь свои кровавые деньги себе. На скулах Северги заходили суровые желваки, в глазах замерцал зимний блеск. Задели её, наверно, тётушкины слова, но в ответ она ничего не сказала. Дуннгар, стоявший тут же, осмелился супругу поправить: — Не кровавые, матушка, а кровные. Разница есть. На правах старшего мужа он иногда перечил жене, вставляя своё мнение; младшие за это получили бы, самое меньшее, подзатыльник, а Дуннгару сходило с рук и не такое. К нему знахарка прислушивалась, звала его «отец» и относилась дружески. Сейчас она ему лишь бросила мрачно и досадливо: — Цыц. — И, заметив на лестнице Рамут, вздохнула: — Ты уж не обижайся на матушку, родная... Не хотела она тебя будить. Прощаться — дело тягостное. — Не надо оправданий, тёть Беня, — сказала Северга, вскидывая и поворачивая голову в сторону девочки. В комнатах было тепло, но на лестнице всегда почему-то гуляли сквозняки. Рамут трясло — то ли от зябкого веяния в спину, то ли от выдирающей нутро когтями тоски. Могучими лапами драмаука стискивало грудь эхо слов: «...тем меньше будет боли, когда вам принесут весть о том, что я убита...» «Убита» тупым ножом втыкалось под сердце. — Ну, что ж вы обе столбами-то встали, а?! — воскликнула Бенеда. Не утерпев, она схватила Рамут, поднесла к Северге и всунула ей на руки. — На! Пока не поцелуешь её, не отпущу! Даже не надейся. Матушка не спешила выполнять её пожелание-приказ, просто смотрела на Рамут — как всегда, неулыбчиво и испытующе. Прижатая к её груди, девочка до душевной крови, до нервного изнеможения насаживала себя на стальной штырь взгляда. Она отбрасывала все свои «боюсь» и «не могу выносить», ведь это мог быть последний раз, когда она видела эти глаза — страшные, но родные. Так уж выходило, что других у неё не было. Дрожь усиливалась, тряслись теперь даже губы, и ими Рамут неловко ткнулась в прохладную щёку матушки. — Если уж целуешь — целуй по-настоящему, — сказала Северга. Рот Рамут сплющился под сухими сомкнутыми губами, твёрдыми, как каменный край колодца. Это и обжигало, как глоток хмельного, и повергало в холод отчаянного, прощального надлома. Рамут в первый миг захлебнулась, провалившись в омут онемения. — Только так. — Нет, голос матушки не дрогнул, просто осип. Не от чувств ли? Нет, это хмурое, как серые скалы, лицо и эти ранящие до крови глаза никогда не выражали ничего нежного. Ещё несколько приступов дрожи мучительно дёрнули Рамут — и с её пересохших губ слетело: — Прощай, матушка... — Может, ещё и свидимся, — задумчиво проронила Северга. — Ты хочешь этого? Если да, я сделаю всё возможное и невозможное. Кто-то незримый жестоко перекрутил Рамут горло, искорёжил плечи и грудь, напрочь лишив возможности не только говорить, но и толком дышать. Она пыталась всё выразить взглядом, но, наверно, у неё плохо получалось. — Ну... Прощай так прощай. — И матушка поставила Рамут на ноги. — Да хочет она, хочет! И будет тебя ждать! — вскричала Бенеда, воздевая руки. — Ну что ж вы обе за недотёпы-то косноязыкие такие, а?! Толком изъясниться не можете... Сил моих нет на это смотреть! — Уж какие есть, — хмыкнула Северга. — Когда в следующий-то раз нагрянешь? — желала знать костоправка. — Как отпуск снова дадут, так сразу, — коротко бросила матушка. Рамут только переминалась на босых озябших ногах, глядя ей вслед. «Оглянись, оглянись», — неслось из груди с каждым вздохом. Зимний звёздный мрак был уже готов проглотить Севергу, но на пороге она обернулась. Её губы не дрогнули, храня суровое молчание, но глаз подмигнул кратко и быстро, почти незаметно... И тугие цепи на сердце Рамут лопнули, а по жилам заструилось тепло.Часть 1. Не привязывайся ко мне
24 ноября 2016 г., 14:51
Река ослепительно сверкала в лучах Макши, а горные вершины тянулись белыми шапками к безупречно чистому, спокойному небу — новому небу Нави. Его непоколебимый купол, гладкий, как стекло, уже не тревожили никакие воронки. Множество красок открывалось взгляду: лес — зелёный, водная гладь — синяя, заплетённая в косу непослушная грива Бенеды — чёрная с проседью. А глаза костоправки — золотисто-янтарные, как медовые топазы, и упрямо-пристальные, проницательные, волчьи. Они уже привыкли к яркому свету, а вот тело обливалось потом в летнюю жару. Ведь Макша, став ярче, и пригревать начала сильнее.
Бенеда сидела на берегу, подстелив кафтан. Рядом стояла корзинка с лепёшками и холодным жареным мясом, а Збирдрид боролась с сильным, ледяным течением, переплывая горную реку. Костоправка не волновалась: девчонка сильная, вся в свою матушку, одолеет бурную воду.
Долгожданная дочка родилась у неё уже после разгорания Макши — от нового мужа, которым она пополнила поредевшие ряды своих супругов (трое из них не выдержали перемен в Нави и отдали Маруше душу). Не получалось у них наследницу ей сделать, а этот молодчик попал куда надо с первого раза, не целясь. Волею судьбы вышло, что семейство у неё было сплошь мужское. Чтобы держать в кулаке всю эту ораву оболтусов, нужно было иметь нрав Бенеды — крутой, как эти горы, и несгибаемый, как они же. Дашь им послабление — на бок улягутся и в потолок плевать начнут. Приходилось гнать этих оглоедов на работу каждый день. А работы было всегда много. Поля — за день не объехать, скотины — пятьсот голов. Часть своих земель Бенеда сдавала внаём, получая доход. Трёх старших сыновей она весьма удачно пристроила в брак: двух — вторыми мужьями, а одного — первым. Рабочих рук в семье стало меньше, и костоправка взяла взамен четырёх новых мужей, а вскоре — ещё одного, пятого — красивого огненноволосого юношу, годного ей даже не в дети, а во внуки. Вот его-то свежее, молодое семя и подарило Бенеде её ненаглядную Збиру. Зачем ей вообще было столько мужей? А потому что хозяйство большое — вкалывать, едрить твою за ногу, надо! Наёмным рабочим изволь денежку платить, а муж — он и есть муж. Ежели этого говнюка хорошо кормить и любить досыта, а крепкое словцо чередовать с ласковым, он и так работать станет. Жаловаться в доме Бенеды на голод и холод никогда не доводилось ни родным, ни гостям, а сил у ненасытной знахарки хватало на всех этих охламонов — никто неудовлетворённым не уходил из её спальни. Ещё и просили пореже любовью одаривать. Зажрались гадёныши, в общем. Избалованные.
Лишь грудь, выкормившая многих детей, и отличала эту суровую навью от мужчины. Рослая, ширококостая, с лицом грубой лепки, она носила высокие сапоги и кнут за поясом. Её чёрная с проседью грива распространялась и на щёки, образовывая что-то вроде бакенбард, которые приходилось время от времени подравнивать, чтоб не превращались в лохматую бороду. На левой щеке у неё гордо красовалась коричневая бородавка. Свои владения она объезжала верхом на чудовищном пепельно-сером коне с могучими, толстыми ногами, и все, кто видел её скачущей на нём, кидались врассыпную в ужасе. Страшной и грозной была тётка Бенеда, и боялись её все в округе. И уважали, а как же! Каким же образом она выбирала себе спутников жизни? Да очень просто.
— Эй, ты, красавчик! — не сходя с седла, зычно окликала она. — Да, ты, с упругой попкой. Повернись-ка... Ну, и мордочка у тебя тоже не подкачала, ага. Давай-ка, помойся и приоденься поприличнее. Завтра с тобой к Марушиному алтарю пойдём. Мужем мне будешь. Ну, чего хвост поджал? — Раскатистый, точно гром в горах, смех, подмигивание. — Не трусь, малыш. Всё будет, как надо.
И всё. Счастливчик, на которого пал её выбор, обречённо шёл в баню, не зная, радоваться ему или трястись от страха. На брачном ложе Бенеда всегда была сверху, выжимая из супруга все соки.
Если мужчин знахарка имела в хвост и в гриву — и в постели, и в работе, то к своему полу была не в пример мягче и ласковее — особенно к девочкам и юным девушкам. Им она покровительствовала, опекала их по-матерински, а кроме выправления костей занималась и родовспоможением. Любая роженица, попавшая в её чудотворные руки, могла быть уверена: она и сама останется жива, и дитятко благополучно на свет появится. Коли роды не шли естественным путём, Бенеда доставала ребёнка через разрез. Ещё ни одна женщина не умерла от этого вмешательства, выполненного её умелыми руками. И ни одна даже не пискнула: боль Бенеда забирала в свой могучий кулак.
Костоправка всегда мечтала о дочке — наследнице, которой она передала бы своё лекарское мастерство, но получались всё время мальчики. Рожала она сама, не допуская к себе никого. В родах никогда не кричала — только зверски рычала, как ящер-драмаук, которому прищемили хвост. Завидев у новорождённого младенца крошечный членик, досадливо морщилась:
— Опять парень! — И ругалась на своих мужей: — Ну, что ж вы за засранцы-то такие, а? Сговорились, что ли, без девки меня оставить?! У вас что, в яйцах сидят только такие же обалдуи и бездельники, как вы сами?
Впрочем, девочка в её семье всё-таки появилась. Её родила не она сама, а Северга — женщина-воин, искалеченная и телесно, и душевно. К появлению на свет Рамут приложил руку, а точнее, свой детородный уд непутёвый племянник Бенеды — Гырдан. Способности к целительству у него были, и костоправка одно время даже подумывала избрать его наследником своего дела, но он подался в воины. А вот с Рамут осечки не вышло: и умница, и красавица уродилась, а по своему дарованию могла потягаться с самой Бенедой... Вот только материнской ласки ей очень не хватало. Бенеда, как могла, заменяла ей матушку, а в её обучение вложила всю душу. Жаль только, что Дамрад втюхала ей в мужья этого Вука — засранца из засранцев, настоящего подонка.
Збира тем временем выбралась из воды и подбежала к Бенеде, стуча зубами от холода. Она переплыла реку туда и обратно три раза. Костоправка принялась любовно растирать её полотенцем досуха, чмокнула в розовые озябшие ступни. Обе детские ножонки ещё умещались у неё в одной руке. Дочка прильнула к ней всем голеньким тельцем, греясь, и Бенеда в порыве нежности крепко обняла её, щекоча поцелуями. Сыновей костоправка воспитывала сурово, а поздней, долгожданной доченьке отдавала всю нерастраченную ласку. Перед её глазами ещё стоял горький, надрывающий сердце пример Рамут и Северги. Любя друг друга до умопомрачения, они, тем не менее, выражали свои чувства косо и криво, просто никуда не годно. У Рамут, правда, получалось всё-таки получше, но Северга так и осталась искорёженной, как разбитое молнией дерево.
— Красотка моя, красотуля, — осыпала Бенеда дочку ласковыми словами. — Матушка у тебя страшная, а вот ты вырастешь — просто загляденье. Не зря я батюшку пригожего тебе выбрала...
— Матушка, ты не страшная! — Збира обняла Бенеду за шею, покрывая её лицо быстрыми чмоками и утыкаясь носом в чёрные с проседью бакенбарды. — Ты у меня самая лучшая, самая добрая... Я тебя люблю!
— Радость ты моя нежданная, — растроганно промолвила знахарка.
— А почему нежданная? — спросила девочка.
У неё были медово-карие глаза, как у матери, и тёмно-рыжие волосы, как у отца. Чёрная масть не перебила светлую, и дочка родилась яркой и тёплой, как лучик новой Макши.
— А потому что я уж и не ждала, что у меня девица-красавица родится, — раскатилась Бенеда грудным и низким, как гул большого колокола, смехом. — Куча братьев у тебя, а ты — единственная сестричка.