***
— Знаешь, что особенно удручает всех женщин, которые через это прошли? — спрашиваю я второй ночью. Мы как раз после душа, я снова в его халате. — Что, дарлинг? — Грязь. Это грязь. Они больше не могут почувствовать себя чистыми. Они моются под горячей водой, которую трудно даже терпеть, отдирают кожу мочалками, намыливаются по три раза (всегда). Моясь рядом, я постоянно слышу, как всё скрипит от ненормальной уже чистоты. Но они чувствуют себя грязными. Это больше не смыть. И я тоже, знаешь… Мне кажется, я даже могу испачкать, если прикоснуться ко мне.***
И я рассказываю об этом на третью ночь. — На самом деле, я не знаю, что повлияло больше: барак или то, из детства. Барак — это сцена из фильма, что-нибудь про войну, когда женщины ни при чём, а им больше всего достаётся. Мало пыток, которые перебьют эту боль, лучше несколько раз умереть, чем быть связанной с расставленными ногами, чтобы мужчины проходили один за другим, сальные, тошнотворные, превращающие тебя в кашу… Это если мужчинам не хочется поразвлечься. Несколько женщин насиловали бутылками, мы слышали, как они кричали. Мне казалось, что я больше никогда не смогу считать мужчину человеком — я хотела, чтобы вы исчезли с лица земли. Я помню всех женщин и девочек. Тех, кто умер… это была очень трудная смерть. Мне приходится остановиться. Кажется, снова трудно дышать. — Я рассказываю тебе это… и чувствую, что ненавижу тебя за то, что ты не совершал. Но, если честно, я больше не верю, что мужчина и насилие — это не одно и то же. Я хочу верить, но не верю, Том. Мне всё равно кажется… ты такой же. Мы лежим наоборот: голова там, где ноги. Том протягивает мне руку через проход. Я держу её близко к губам. — Тебе неудобно. — Удобно. Он обманывает меня. — Думаю, это нормально, дарлинг, — спокойно говорит Том. — Нормально частное переносить на общее. Но всё-таки не на всех, нельзя переносить на всех… В вашем госпитале есть мужчины, они спасают. Разве, зная всё это, они смогут когда-нибудь?.. — Я не верю, что нет, не смогут. — Я думаю, это всё же не так… Какая ты сильная, дарлинг. — Сильная? — Я пытаюсь примерить на себя твою жизнь… или жизнь этих женщин. И я понимаю, что я бы такое не пережил. Я до сих пор помню, как ты дралась, я такого не видел… Тот мужчина был сильнее тебя намного, это как если бы я дрался со львом. Мне было страшно на это смотреть. Уже только на это. — Так значит, жалость? — Что? — Жалость толкнула тебя ко мне? — Нет, — сжимает он мою руку (сильно). — Не жалость, конечно, а интерес.***
Четвёртой ночью, когда я возвращаюсь из душа, Хиддлстон уже спит. Я слышу его дыхание, в лунном свете виден его силуэт. Мне немного обидно — мне хотелось ещё раз его обнять… Я аккуратно снимаю халат, оставляю его на стуле, отворачиваю одеяло. Так непривычно, что комната снова не только моя. Том не двигается и не слышит — он, наверное, очень устал. И когда я почти залезаю в кровать, то не могу удержаться — подхожу к нему, на цыпочках, тихо, пытаюсь разглядеть в темноте, но не вижу, и целую, кажется, в лоб. А потом — сплю, не просыпаясь, почти до утра.***
А пятой ночью я вижу его очень близко. — Том. — Что? — Я сплю без всего. Хиддлстон думает отвернуть одеяло, но вовремя останавливается. Я держу его у груди. В тусклом свете, наверное, Том смог разглядеть голые плечи. — Дарлинг, ты ведь… — Я её сняла. Почти ничего не видно, но я показываю сорочку, оставленную на полу. — Хорошо. И Том возвращается за своим одеялом, ложится рядом, не прикасаясь ко мне. Я прячу от него плечи. Сейчас я не думаю о любви. — Спи спокойно, дарлинг, — говорит он. — Если захочешь, то обнимешь меня сама.