Ещё несколько дней, уже в своей комнате, я просыпаюсь с неудовлетворёнными мышцами и единственным видом, радующим мой взор, – окном и тем, что оно открывает мне, тому, что не покидал свой дом после того, как всё, что должно было случиться, случилось. Когда я открыл глаза в первый раз, то понял, что хочу смотреть на что-то, и перенёс тело с подушкой на обратную сторону – теперь сплю только так. Чтобы после того, как не видел сны, видеть их наяву, вдупляя в чистое стекло с парой незначительных царапин, которые оставил, без удивления, тоже я и которые исчезали в мгновение ока, когда моё внимание перенимали случайно взлетевшие птицы, что, без преувеличения, очаровательно взмахивали крыльями, буквально несколько раз, и пропадали, но я смотрел туда, где они были, в небо: голубое, тёмно-синее, почти чёрное, пасмурное, облачное, тяжёлое и закрепощённое в пластиковой раме.
Так я жил больше недели: просыпаясь и отлёживая левый бок до истощения, но не переворачиваясь, я ведь знал: если изменю позу, то потеряю притягательное творение натурального рождения и воплощения природы, которые мне ни при каких обстоятельствах не достичь, не усугубить, которым на моё влияние наплевать, которые знают, какой я на самом деле. Я забывал и не вспоминал ни о туалете, ни о еде, ни о разрядившемся напрочь телефоне, ни о школе, что движением пера превратилась в недоступное для меня место, уже ни о чём не грезил, ничего не ждал, лежал и отлёживал последнее, будто это мой смертный одр – моя расшатанная постель, которую не позволяют покинуть ни чувства, ни комфорт, который вкусить должным образом я уже не в состоянии, ни запредельные мечты, которых я лишился, которые выдрал с корнем из своей головы и снёс под чистую всё, что было выстроено, – осталась одна пустота, что не покинет меня, не бросит, ведь она оплот моего одиночества. Самого меня, вокруг которого никого нет.
Я слышу, как приходят родители, и, обычно, мне удавалось заставить себя подняться и поужинать с ними через не хочу, умирая от фейерверка ощущений во рту – мне их не переварить, но сегодня я не могу даже элементарного – валяюсь будто труп, ненужный и неприглядный, под одеялом, как под сугробом, и не шевелюсь, игрушечно взирая в одну точку, из которой льётся белый свет – снова небо затянуто, как мой рассудок.
Мама подбирается на цыпочках, садясь на край кровати, заглядывая и замечая, что я не сплю.
— Добрый день, Марк, — произносит она и касается своей рукой моих грязных волос. Я не смотрю на неё, не могу повернуть голову, но ощущаю краем глаза, боковым зрением то неизменное тёплое излучение добра и нежности от неё.
— Добрый, — едва меня хватает на жалкое слово, что готово было бы с кашлем вырваться из глотки, но, если я начну кашлять, то скорее всего загнусь.
— Как ты? — дежурно спрашивает она, потому что я никак не нахожу ответа на этот крайне сложный и неосмысливаемый моим запёкшимся мозгом в черепе, как в духовке, вопрос. Её тонкие пальцы перебирают концы. — Я бы очень хотела понять, в чём дело, — честно говорит она, — но, что-то мне подсказывает, что так просто ты не впустишь меня в эту часть своей жизни. — Грустно. — Я не хочу назойливо напрашиваться зазря и ворошить твои чувства, если ты хочешь забыть о них, но, если ты захочешь рассказать, я выслушаю, или папа – он стесняется говорить о таких вещах, но больше меня желает поддержать тебя. Если нас не будет дома, звони, мы тут же явимся. — Гладит плечо. — Знаешь, даже не представляю, — слабо смеётся, — что говорить твоему классному руководителю. Она звонит каждый день. Такая требовательная. И наглая. Кажется, она не знает границ. — Её голос до безумия похож на Женин – тактичный, аккуратный, обдумывающий слова, чёткий, верный, и оттого мне становится хуже – единственное, что адекватно ощущаю, хмуря брови, ведь эта тяжесть отзывается чем-то физическим в теле, чем-то наподобие ударов под дых. — Как что-нибудь надумаешь, говори сразу, сделаем. — Я знаю, она улыбается будто есть чему, будто уверена, что я слушаю, что мой рассудок с ней, а не ушёл за пределы атмосферы.
— Я, — выпускаю воздухом, — хочу перевестись. В другую школу. — По одной причине. Из-за одного человека, которому больше не хочу наносить вред и травмирующие следы. Чтобы перед ним не осталось и капли меня. Чтобы мы больше не пересекались. Благотворительная мысль даёт немного сил. — Здесь ведь, немного ближе, есть одна, да? Почему бы не туда.
— Может быть, она и вправду ближе, но, говорят, обустройство у неё слабое и учителя не привередливые в плане обучения. — Словно когда-то происходило иначе.
— Мне без разницы. — Я иду не за образованием, не за приятное местечко под софитами и блестящий, сверкающий алмазами дизайн, не отравляюсь на долгожданные поиски седовласого наставника, что научил бы всем мудростям жизни и необычно действенным магическим техникам, помогающим преодолеть невзгоды. Я всего лишь избавляюсь от себя. Была бы возможность, перевёлся в другой город – но подобного путешествия я не выдержу, только представляю, как добираюсь до вокзала или аэропорта, и моё тело разлетается на куски, не поддаваясь ремонту и какому-либо восстановлению. Меня не хватит.
— Окончательно решил? — наконец уточняет она.
— Да.
— Тогда на днях сходим в школу за документами или мне одной лучше? — Её рука исчезает, а я тянусь за утратой, встречаясь с её устойчивым взором.
— Сходим… вместе, — последнее слово еле выползает под всеми запретами и установками. — Только когда уроки закончатся. — Не хочу никого встречать – абсолютно.
— Конечно. — Мягко улыбается, поднимаясь с кровати. — Тогда в пятницу?
Молчаливо киваю. От её чая отказываюсь, но продолжаю смотреть, не мигая, задерживая её.
— Мам, — а больше слов на ум не приходит. Она умиротворённо ожидает. — Ты считаешь меня плохим человеком?
— Дай подумать, — но она не думает, — я не знаю тебя настолько, чтобы судить плохой ты или хороший. Я полагаю, ты лучше меня знаешь, каким тебе себя считать, но для меня ты – мой сын, и я не могу никуда деться от своей роли матери, даже если исполняю её совершенно небрежно.
Хотел ли я этим вопросом услышать диаметрально противоположное своему мнение? Хотел ли я, чтобы она заступилась и сказала мне, что я «хороший»? Или наоборот, хотел наказания с её стороны, чтобы она произнесла, что я «плохой», не только человек, но и сын? Что мне нужно было от неё?
Глаза сохнут. Я с трудом моргаю, зажимая веки, ощущая изнутри нещадную сухость.
Мне что угодно подошло бы от неё. Возможно, потому что она угодливый родитель. Она и отец – они вместе очень потакающие, в своём роде. Если бы я сообразил раньше и имел интерес, то научился бы манипулировать ими, но нет, к счастью, это обошло меня стороной – в противном случае, проблем в моём разрывающемся кошельке было бы немерено. А теперь там лишь одна проблема – я. От которой, как избавиться, я не представляю. Ведь за покрытие своих грехов, я не хочу умирать. Просто не могу оставить этот мир. Мне не решиться. Я слаб или силён?
Смеюсь. «Силён»? Как же. Конечно я слаб, и неважно в чём. Сейчас – во всём, во всех сферах жизнедеятельности и социума. Я ни на что не годен. Таким я не понадоблюсь и отпетым мерзавцам. По мне уже видно, как я сам отпинал себя в подворотне и с неоднозначной улыбкой вваливаюсь в группу обдолбавшихся, предлагая им избить себя, чтобы потом меня в травмотологии не зашили, не вернули в подобающий человеческий вид, потому что я сам лишил его себя, сорвав кожу с мяса, обнажив внутренние покровы и свой грязный уродливый мир, которым правил гедонистический карнавал, где я не мог упиться существующими благами и выходил за рамки, рушил их и не старался отремонтировать, где после себя оставлял разгром и чуму и не думал о тех, кому будет хуже. Они – не я, так и решались все моральные вопросы. Их проблемы, что им больно. Их проблемы, что они не знают, как совладать с чувствами, как обуздать. Это всё не имеет ко мне отношения. Теперь же это всё стало моей проблемой, она поселилась на моих плечах, и так просто от неё не избавиться. Не отринуть самого себя перед своими преступлениями.
Моего воображения не хватает на то, чтобы представить, что можно сделать с собой. Чтобы жить. Чтобы умереть. Чтобы не быть проблемой – можно просто «не быть», но я не хочу. Я хочу «быть» и быть человеком.
***
Привычками люди обзаводятся легко, и я нахожу свою – производить отдельные движения становится тяжело, особенно невыносимо по утрам: будто я набираю пару лишних десятков килограммов, хотя на деле лишился нескольких, никакого облегчения я не встречаю, не восполняя утрату, не компенсируя её.
***
Только в пятницу встаю нормально с кровати. Наконец-то достойно принимаю душ, ненароком замечая себя в зеркале – заросшего, с впалыми глазами и щеками, бесцветными губами и глазами. Я вроде бы удивляюсь представшему зрелищу, а лицом ничего не выражаю, словно всё, как надо. Словно так я должен выглядеть в норме. Но мне-то известно, это – не норма.
С мамой посещаем бережливого директора, который начинает разводить свою тираду. Я начинаю оценивать его кабинет, приступая к огромному шикарному окну и заканчивая им же. Здоровски смотреть в него и сидеть, подперев рукой скулу, чтобы голова не отвалилась в свободном пространстве под своим весом.
— …второй уже, — бубнит себе под нос, что я действительно изумляюсь, что услышал его, выискивая пешие фигуры за его спиной и прячась от каждой возникшей, постепенно возвращаясь к наблюдению, как очень заинтересованная животина, что открыла для себя существование улицы как новой локаций, что может быть доступна, помимо её жилища. — Скажите, Марк, Вы уходите потому что… что-то было не так? — осторожничает с формулировкой, а я стараюсь не отлипать от стекла.
— Нет. Всё было хорошо. — Кроме меня. В этом дрянном пристанище. Я его даже портил. Или составлял нужную фигуру? Вроде бы, по существу, конкретно, дополнял её таким образом, чтобы было кого критично обозвать, желать наказывать за развязное и пошлое поведение, неуважение взрослых и провокацию всех, кого не лень, кто заинтересует, ради демонстрации недостойного примера.
Когда мама заполняет нужные бумаги и забирает документы, директор странно отстранёно произносит:
— Скорейшего Вам выздоровления.
«Кому и от чего?» – заседает в моей голове, освещаясь преступным прожектором, что кидает ослепительный свет куда попало.
Всю дорогу я укрываюсь капюшоном, смотрю под ноги, стараюсь не наступать на трещины и считаю их, не доходя до пяти. Мама говорит, что опять ударили холода, а я не воспринимаю температуру, как попутный серый окрас домов и деревьев. Окружение слишком часто ускользает из-под моего надзора и не даёт за себя зацепиться.
Мне кажется, будто я отрубался где-то по пути, потому что совсем не запоминал дороги. Смотрю, мы на перекрёстке, моргну, мы уже во дворах, ещё раз – уже перед дверью подъезда. Меня это напугало, но сердце не падало ни знака, а уму и так хватало, словно перед ним те самые тяжёлые наркотики, эффект которых чересчур ожидаем, и не стоит опасаться возникающей постепенно зависимости или чудеснейших галлюциногенных образов, что всплывают повсюду как трупы из реки. Я и сам стал немного явившим своё присутствие на поверхности воды утопленником, который может дышать, который может плыть, который может видеть и рассчитывать, куда лучше двинуть, чтобы выбраться на берег – прогнившим, сросшимся с водорослями и тиной и тошнотворным запахом разложенного по открытым ранам и заросшим шрамам тела, состоящего из красного мяса, бледно-розовых мышц и белых костей, в которые не упустили возможности врасти остатки производного человечества – осколки бутылок, крышки консервных банок, металлических цепей и куски всякой разной непригодной игры в созидателя и разрушителя.
Мысли туманятся, как и мой рассудок, после долгих посиделок на дому. Мама провожает до квартиры. Я думал, она останется, но она решила испытать удачу и отнести документы в предложенную мной школу. Я не успел найти противовесного аргумента, с которым она могла бы остаться. Не знаю, зачем, но я не хотел, чтобы она покидала. Может быть, я чувствовал некое спокойствие дома. Ведь раньше я даже не замечал присутствия родителей – они могли быть, могли спать или бодрствовать, могли разговаривать или шептаться, но я не замечал – совсем, словно их не существовало, словно я пребывал один в квартире, всегда. Но всё было не так. Я воспринимал не так. Когда же я увидел правду, немного познал её, стал испытывать странные чувства – одной полосы, понурой, но разноцветной при таком, нынешнем, раскладе.
***
Мама бегала не зря – подловила в нужный момент и совершился сделку, предложив некачественный товар вместе с незапятнанным личным делом. Его приняли, не сомневаясь в отсутствии бракованности, а если и подозревая о ней, то не планируя исправлять – это уже не их дела. Воспитание – не их вопрос, их вопрос – обучение и подача знаний.
Отец тоже спросил, почему я выбрал эту школу, и я точно так же не ответил ему: потому что так меньше возможности пересечься с Женей, наткнуться на него, не в его районе, случайно встретиться, избрав не тот маршрут, я не подступлю к нему, не прегражу ему путь, не буду принуждать его одним своим появлением, хоть не говорящим, не смотрящим, вспоминать и переживать наросший зудящий оскольчатыми ранениями страх и… что-то наподобие смерти. Я не знаю, как назвать то, что он испытывает из-за меня, то, чем наградили его я и Елисей, и чем вообще можно назвать его состояние – загнанностью в угол? шоком? травмой? комой? летаргическим сном? Нет, лишь смерть – мучительная, жестокая, не прощающая, извлекающая нутро и издевающаяся над ним всеми недоступными человеческой фантазии выходками, что находятся под запретом, из-за своих негуманности и дикости, бесчеловечности и травли, что они несут за собой, опуская не только достоинство человека, но и его как личность в целом.
Разве есть что-то хуже?
Определённо люди, что творят это.