***
— Ты же хочешь спросить, верно? Флауи нарочито равнодушно фыркает и отводит взгляд, до того устремлённый на профиль скелета, на окно: пейзаж за ним не слишком изменился. Всё те же бесконечные поля, на которые цветок уже насмотрелся. Папируса изрядно забавляет эта наигранность, и, прежде чем спросить ещё раз, он осторожно поглядывает в зеркало заднего вида: уставшие Фриск и брат спят почти с тех пор, как они покинули заправку. Санс раскинулся на сиденье, расставив ноги в сторону и откинув голову; девчонка уютно примостилась у его колена, укрывшись чёрной курткой. На секунду Папирус ловит вид узких фаланг, вплетённых в короткие каштановые волосы, но тут же отрывается от этого и возвращается к ленте дороги. Эти двое крепко спят — они не смогут подслушать маленький интимный диалог. — А ты хочешь что-то рассказать? — вопросом на вопрос. Папирус понимающе хмыкает. — Возможно. — Тогда спрошу, — Флауи, наконец, перестаёт пялиться в окно и поворачивается к нему, выглядя почти сердито, — что это было? И не надо никаких «всё в порядке», я не твой брат. — Даже не собирался, — Папирус неожиданно для себя становится таким же серьёзным, как его собеседник, хотя первоначально он собирался отшутиться и спустить всё на тормозах. — Дело в цветах. — Это я понял, — устало вздыхает Флауи, — дело всегда в них. Но таких откровенных приступов ведь ещё не было? Разве это не означает, что... — Нет, — отрезает скелет; получается чересчур резко, — не означает. Послушай, этот приступ, он... мне кажется, его вызвали. — Что? — Кто, — поправляет Папирус, чувствуя на себе тяжёлый взгляд. — Я ведь не рассказывал тебе о том, что произошло, когда мы запустили машину? — Я и про машину-то слабо помню, — хмыкает Флауи, переставая терзать его глазами, — что уж говорить об остальном. — Так и знал. Тогда много чего случилось, но я не буду рассказывать в подробностях. Дело в том, что, когда машина заработала... Он вполголоса говорит о Пустоте: о той, которую Папирус помнит, и он поклясться готов, что Флауи не выглядит очень уж удивлённым. Он задумчиво буравит глазами приборную панель и изредка кивает, как бы подтверждая, что слушает. Скелет говорит о девчонке, которую встретил там — на этом месте цветок будто оживляется и вздрагивает, но взгляд не переводит, словно специально — Папирусу даже кажется, что он прикладывает усилия для этого. Однако он не прерывается, чтобы спросить, а Флауи не останавливает, чтобы сказать что-то. — Чара, — говорит он устало, когда Папирус оканчивает свой рассказ. — Её зовут Чара. Папирус еле сдерживается, чтобы не сказать «так и знал», потому что ему действительно думалось: Флауи может быть тем, кто знает её. Откуда бы взялась такая уверенность — без понятия, цветок не выглядит так, словно готов открыться и поведать историю их знакомства. По крайней мере, так думает Папирус, и потому спрашивать не собирается, но Флауи неохотно выдаёт безо всяких вопросов: — Я знал её, когда был... ну, неважно. Раньше. Она хороший человек, вернее, была такой. Она умерла. — Я догадался, — звучит максимально нейтрально. Папирус покрепче сжимает руль, — хотя это порождает больше вопросов, чем ответов. Как бы то ни было, она сильно помогла мне в тот раз. — Очень на неё похоже, — хмыкает Флауи, прикрывая глаза. — Безумные планы и не менее безумные способы их осуществления... в этот раз сработало, значит? Папирус говорит себе сосредоточиться на дороге, потому что голос цветка слишком натянут. Он кивает в ответ; спохватывается, что тот не видит, и поспешно добавляет: — Да, всё получилось. Благодаря ей. И, если честно, не думал, что когда-либо снова о ней вспомню, однако сегодня этот странный приступ, знаешь... он был похож на галлюцинацию. Хотя боль была очень даже настоящей. И её голос тоже. — Что она говорила? — Почти ничего нового, — уклончиво отвечает Папирус, — всё то, что произносила в Пустоте. Но ещё: чтобы я никогда не возвращался. — Это так на неё похоже, — Флауи отворачивается к окну, его голос звучит приглушённо, — она всегда... всегда находила нужные слова в нужное время. Если Чара смогла дотянуться до твоего сознания даже сюда — только ради того, чтобы сказать это, — то, наверное, у неё были на то веские причины. Папирус вспоминает кровяные потёки на белом кафеле, задаваясь вопросом о том, откуда бы в его пустом теле могла взяться какая-либо жидкость и почему она вдруг выходит из него вместе с кашлем. Почему Санс задыхался, а он — нет? Не оттого ли, что цветы росли в горле брата, а не в груди? Папирус ловит себя на том, что непроизвольно страшится этой неизвестности, непонятных изменений, ухудшений, которые явно намекают на то, что всё мнимое благополучие плавно и неотвратимо катится к своему финалу. И даже Чара — Чара, блуждающая в вечной тьме, — чувствует это и находит волю предупредить. — Флауи, — произносит он тихо, хотя в этом нет нужды, — мне страшно. — Я знаю, — тяжело отвечает цветок, не спрашивая, отчего именно, — и мне страшно тоже. Они замолкают на какое-то время. Папирус не отрывает взгляда от полотна дороги, бесконечного и бездушного, представляя, как однажды рассыплется в пыль и станет частью тихого, залитого солнцем пейзажа — но даже эта судьба кажется ему лучше, чем умереть в Подземелье, так никогда и не увидев даже краешка этой красоты. — Кстати, — вспоминает он спустя несколько минут, — она сказала ещё одну вещь. — Молчание со стороны цветка скелет воспринимает как вопрос, и продолжает, — что ей одиноко. Флауи прерывисто выдыхает, но ничего не говорит в ответ.***
Фриск выглядит счастливой. Папирус догадывается об этом, поскольку на её обычно непроницаемом лице расцветает лёгкий румянец, и она берёт за руки обоих братьев, вводя их в свой старый дом. Санс присвистывает, перешагивая скрипучий порог; Папирусу приходится наклониться, чтобы пройти под низкой аркой двери и оказаться в длинном, словно причудливо изломанном коридоре, в глубине которого виднеется следующий проём, напоминающий проход в никуда. Фриск, не колеблясь, ведёт их дальше, медленно, позволяя разглядывать запылившиеся картины на стенах, увядшие цветы в горшках — Флауи, которого несёт младший брат, отворачивается, не глядя, — остановившиеся давным-давно часы с круглым циферблатом. Папирус касается кончиками фаланг старых досок, источенных короедами, и вслушивается в лёгкий звук, вдыхает запах дерева и смотрит на руку, на мелкую грязную пыль, прилипшую к белой кости. Этот вид напоминает ему прах, и Папирус поспешно вытирает ладонь об одежду. — Ничего себе! — вырывается у Санса в этот момент, и Папирус вскидывает голову, обнаруживая, что они уже в гостиной, что находится в конце коридора: в огромной комнате, залитой закатным ярким солнцем, что бьёт сквозь широкие, покрытые пылью окна; из-за этой пелены свет рассеивается и становится будто матовым, мягко обволакивая каждый сантиметр. Папирусу кажется, что в этой комнате всё теряет свои очертания и цвета. Он покрепче сжимает ручонку Фриск, которая понимающе сжимает свою в ответ, и растерянно смотрит на пыльные пышные кресла с цветастой обивкой, на потерявший узоры ковёр, распластанный под их ногами, на мёртвый абажур лампы, покрытый пятнами. Это место, думает он, много лет не видело людей или монстров; но, каким-то странным образом, оно выглядит так, словно кто-то незримо жил здесь все эти долгие годы. Это чувство заставляет мурашки пробежаться по спине, плечам и затеряться в поросли цветов под воротом; оно рождает в нём непонятное волнение, но и уют тоже. Папирус ловит себя на мысли, что дышит через раз, когда его брат подходит к небольшому пианино в углу — его никто не удосужился прикрыть тканью, когда уходил, — и поднимает крышку, из-за чего небольшое облачко пыли взлетает в воздух. Касание кости и клавиш рождает постукивающий звук, проникающий в самое нутро; звук, что издаёт пианино, слабый, немного неверный и тонкий, но такой щемящий, что скелет застывает, пропуская его через себя. Он пропускает всё это: комнату, погружённую в солнце, человеческую руку в своей, силуэт Санса, окутанный светящейся пылью — и его почти потерявшиеся в свете хрупкие белоснежные пальцы. — Я понимаю теперь, — говорит он, ни к кому не обращаясь, — почему ты такая. Он не смотрит, но чувствует, как Фриск тепло улыбается ему. Девчонка так и не рассказывает, когда и с кем жила здесь. Может, она говорила Сансу, но Папирус остаётся в неведении и не сказать, что его это трогает. Он бродит по дому, отстав от остальных и скинув Флауи в заботливые руки Фриск. Это место кажется ему родным, отчего-то, но он не понимает причины и винит цветы в своей новоявленной сентиментальности. Его тянет в глубокие светлые комнаты магнитом; он заглядывает в кухню, чей пол усыпан крыльями умерших мотыльков, влетевших в окна, и обрезками бумаги. Заходит в ещё одну, явно нежилую комнату, где нет ничего, кроме сиротливой кровати, укрытой тёмной тканью. В конце концов, он поднимается наверх по узкой лестнице, чувствуя, как под ногами поддаются и поскрипывают половицы, а под костяшками скользят гладкие перила. На стенах он мельком замечает прозрачные капельки смолы, когда-то потёкшие вниз и застывшие янтарём — солнце бликует в них сквозь маленькое окно под потолком. Спираль лестницы уходит под крышу, приводя в ещё одну крохотную спальню, дверь куда приоткрыта; Папирус толкает её и щурится, потому что в глаза ему первым же делом бьют закатные лучи. Когда зрение привыкает и различает что-то кроме золотого прямоугольника, он шагает вперёд, безотчётно касаясь набалдашника большой кровати, что занимает почти всю площадь; в центре ему видится вмятина небольшого тела, что мог бы оставить ребёнок... много лет назад. Папирус мотает головой — проделки воображения, не иначе, — и заставляет себя отвести взгляд. В комнате есть ещё шкаф, забитый книгами с пожелтевшими от времени страницами, с пыльными переплётами и выцветшими буквами; есть стол, хранящий в себе отсыревшие бумаги, на которых ни слова не разобрать. Висящие на стене рисунки он рассматривает особенно долго, чувствуя, как в груди, почему-то, начинают еле заметно болеть цветы, словно реагируя на его неспокойную душу. Папирус слегка оттягивает шарф, давая им свободу, будто бы он здесь совсем один, и бутоны тут же окатывают его сладким запахом — если бы у запаха был цвет, Папирус не сомневается: он был бы золотым. Снаружи слышится топот, и скелет вздрагивает, мгновенно стягивая ткань на шее, но шаги проносятся мимо; скрипит лестница под чьими-то торопливыми ногами, и всё стихает. Папирус пытается найти ушедшее настроение, но ничего не происходит, и тогда он покидает комнату, осторожно прикрывая дверь. Снизу доносится еле слышная музыка — вернее, отдельные ноты, такие нежные, словно кто-то касается клавиш со всем трепетом. Пару секунд Папирус колеблется, порываясь пойти туда, но тут замечает ещё одну лестницу, ведущую под потолок, и делает свой выбор в её пользу, оставляя мелодию позади. Ступени вновь поддаются под его весом, а затем он оказывается в полутьме чердака, среди запахов пыли и старины, и посреди всего этого он видит Фриск, стоящую у окна — она не оборачивается на его шаги, только чуть склоняет голову набок. Флауи в её руках нет. Он не помнит, когда они с девчонкой последний раз оставались наедине. Оставались ли вообще? Папирус неловко оглядывает помещение, натыкается взглядом на комод тёмного дерева, покрытый царапинами, на небрежно задвинутые в угол сундуки со сломанными замками, на два стула, наполовину скрытые тенями. Где-то сбоку он замечает высокое зеркало, поймавшее его загнанное отражение: фигуру, выбеленную светом из затянутого паутиной окна. Он ловит себя на том, что рука непроизвольно взмывает к красному шарфу, успокаивающе касаясь ткани в том месте, где начинают расти цветы — это своего рода привычка. Он решает нарушить тишину первым. — Почему ты не с братом? — Внизу, — как всегда, односложно, отвечает она. — Играет. Папирус прислушивается и вправду до сих пор может уловить отдалённые звуки музыки. Санс не умеет играть в полном смысле этого слова, но долгие часы в «У Гриллби», где тот поставил инструмент, дали свои плоды: пусть даже несколькими пальцами, но он способен наиграть простенькую мелодию. — Ему скоро надоест, — Папирус слышит себя словно со стороны. Прямая спина Фриск расслаблена, но ему кажется, что внутри та напряжена. — Он быстро увлекается, и так же быстро забывает многие вещи. — Неправда, — мягко говорит она тоном, после которого нет споров; она просто констатирует факт. Скелет не имеет ни малейшего желания отстаивать своё мнение — просто во всём, что касается брата, ему хочется быть априори правым, но обычно так не бывает. — Санс постоянен. — Если ты об его несусветной лени, то я соглашусь, — хмыкает он криво, подходя ближе. Стоять позади девчонки становится неуютно. К тому же он знает, что та права: брат действительно постоянен... в некоторых вещах. Во всём, что касается её, например. Или в своём эгоизме. Или в его абсолютной слепоте, или... Папирус зло одёргивает себя, когда мысли заходят слишком далеко. Он взял себе за правило не вменять Сансу в вину любой такой момент, но не может удержать досаду, когда бы ему в голову не забредало подобное. — Милый дом, — говорит он, чтобы отвлечься, и разглядывает паутинку, повисшую поперёк окна — та поблескивает в воздухе. — Уютный... и пустой. Давненько здесь не была? — Словно несколько жизней, — эхом откликается Фриск. Папирус вздрагивает и изо всех сил не опускает голову, зная, что она внимательно смотрит из-под каштановой чёлки — смотрит и ждёт, когда он окончательно потеряет бдительность. Порой ему кажется, что между ними двумя действительно идет война. Молчаливая, холодная, которую никто не замечает, даже он сам; но в такие вот моменты, стоит им остаться одним, как Фриск тут же становится тем ребёнком, что внимательно глядел на него в Руинах и медлил, прежде чем назвать своё имя, что он уже знал. Самое паршивое — Папирус понятия не имеет, за что они воюют, — не брат ли это? — но подсознательно держит оборону. Инстинктивно. Однако она всё равно находит прорехи в его идеальном щите. — В порядке? — спрашивает Фриск, и Папирус пожимает плечами. Столь расплывчатый вопрос... он может ответить в любом ключе. — В порядке, — он выбирает самый безопасный, — всего лишь устал в дороге. Завтра буду как новенький, малявка. Она еле слышно посмеивается и снова становится серьёзной, но складка меж бровей сглаживается. Папирус отмечает это как маленькую победу. Ему не хочется, чтобы Фриск знала о чём-либо; пусть все возможные догадки останутся таковыми и при ней — человек никогда и ни за что не должен увидеть цветы. Это будет катастрофа, это будет хуже, чем если бы Санс узнал — Папирус непроизвольно морщится при мысли об этом, — потому что он не сможет остановить Фриск, если той вздумается помочь. Если она решит перезапустить, цветов на нём уже не будет, верно; но перспектива оказаться в Подземелье снова пугает его сильнее вероятности умереть намного раньше друзей. Он не готов снова проводить мучительные дни в ожидании момента, когда что-то пойдёт не так и проклятье обрушится на одного из них, когда кто-то умрёт, когда Санс снова... Скелет трясёт головой. Нет, этого уже никогда не будет. Фриск вопросительно косится на него, но не нарушает молчания. — Я пойду, — в конце концов, говорит он, отворачиваясь от окна. Фриск задумчиво изучает отражение его спины в зеркале. — Надо бы подумать насчёт ужина и немного прибраться здесь... Она пожимает плечами, как бы признавая его капитуляцию. Папирус не чувствует исходящих от неё эмоций, когда выходит из комнаты и спускается по лестнице, но всё никак не может перестать гадать, о чём же думает этот маленький странный человек. Внизу музыка слышна хорошо. Слишком хорошо. Папирус выныривает из размышлений, прижимая ладонь к виску от внезапной острой боли, и на секунду останавливается в узком длинном коридоре. Лёгкое чувство тошноты поднимается из самых его глубин, и скелет глубоко вдыхает, успокаивая организм. Кашля нет, это просто замечательно, но сверлящая боль в виске словно пробирается всё глубже по мере того, как Папирус делает медленные шаги в сторону гостиной. Перед глазами всё плывёт, и стена, за которую он хватается, явно хочет принять горизонтальное положение, но он продолжает упрямо идти. На костях остаются полоски пыли, на досках — отпечатки пальцев, узкие продолговатые пятна, отмечающие короткий путь. Папирус забывает о своих страхах, о Фриск — он достигает входа в гостиную, где боль становится нестерпимой, слепящей, и почти отчаянно оглядывает комнату, чувствуя, что вот-вот потеряет сознание. Мир, окутанный тёплыми закатными лучами, плывёт, но среди светлых и ярких пятен он чётко видит лишь фигуру брата у пианино. Санс стоит к нему вполоборота, трогая клавиши — он не умеет играть, совсем, он способен лишь одним пальцем подобрать простенькую мелодию, и сейчас та звучит, вырываясь из-под скрипящих досок и белой кости. Папирус думает, что клавиши и руки брата сливаются в одно белоснежное пятно, когда медленно опускается на колени, бесшумно прочерчивая на стене продолговатую дорожку. Голова кружится и болит; он понимает, что не может шевельнуться и уползти, а ведь Санс не должен видеть его таким слабым, не должен знать... Папирус сдаётся. Сознание всё же покидает его, устремляясь к потолку заполненной музыкой комнаты. Санс обнаруживает его ещё через несколько минут, когда замолкает последняя нота мелодии музыкальной шкатулки.***
Он просыпается в гостиной. Тёмный потолок походит на беспроглядное ночное небо, и Папирус какое-то время смотрит в него, не находя в голове никаких мыслей. Внутри него пусто и легко — боль ушла, не оставив ничего, только слегка затекли ноги, согнутые под размер короткого дивана. Некоторое время он лежит без движения, даже не пытаясь вспомнить, как оказался в этой темноте, и воспоминания приходят сами одной большой волной, заполняя оболочку; Папирус распахивает глаза и резко дёргает рукой, практически вцепляясь в собственную шею. Шарф на месте. Он выдыхает. Когда он поворачивает голову, пианино насмешливо скалится белозубыми клавишами. Папирус кривится в ответ. Боги, он ненавидит эту мелодию. Но, как бы она ему не нравилась, никогда раньше она не причиняла такой боли... физической, разумеется. Здесь есть о чём подумать, учитывая то, что в этот раз цветы оказались ни при чём, и Папирус обещает себе разобраться, в чём дело. Когда-нибудь. Возможно. Наверняка Флауи вновь устроит ему допрос с пристрастием, и Фриск будет с волнением смотреть исподлобья, и Санс начнёт ходить за ним хвостом, выспрашивая, что случилось. В любое другое время Папирус был бы этому рад, но не сейчас и не так. Он садится, морщась от боли в затёкших конечностях. Комната пуста и, судя по темноте за окном, уже поздний вечер, если не ночь. В доме тихо, отдалённо слышно тиканье часов с кухни, которое немного тревожит Папируса. Все, наверное, давно уже легли спать, убедившись, что всё в порядке, и ему, в общем-то, следовало бы сделать то же самое, но Папирус, если честно, боится заснуть и открыть глаза в другом, непроглядно тёмном месте. Он знает, что умирать, в принципе, не очень-то и больно. В скелетах маловато нервных окончаний, а те, что есть, в основном магического происхождения. Они умрут первыми, и он уже не почувствует, как кости рассыпаются в пыль, и не увидит, как развеивается ветром то, что останется от его тела. Это совсем не больно и не страшно в физическом плане, но Папирус боится, что после этого он останется один в вечной тьме — как Чара, — и будет там до конца времён, одинокий и молчаливый. И, конечно, ещё есть Санс. Об этом даже не стоит думать специально, эта мысль всегда прочно сидит в подкорке. Санс, он... что с ним будет, когда его брат исчезнет? Папирус искренне надеется, что Санс будет в порядке, но какая-то крошечная эгоистичная часть его души настойчиво желает, чтобы брат страдал тоже. Он встаёт, понимая, что заснуть сегодня вряд ли удастся. Ходить по дому представляется не лучшим вариантом — зачем будить остальных? — и он решает выйти на свежий воздух. Ключи от машины всё ещё в кармане, и Папирус подходит к пыльному окну, чтобы проверить, на всякий случай, нет ли кого во дворе — и, конечно же, натыкается взглядом на знакомую фигуру. Ругательство тихо проскальзывает сквозь зубы. Санс лежит на крыше его машины, запрокинув руки за голову и удобно согнув ноги в коленях. Сквозь окно не видно, но он наверняка спит — его брат способен заснуть в любом месте и в любом положении, — спит, и даже не думает, что стоило бы попросить разрешения у Папируса и... Он выдыхает. Злость, всколыхнувшаяся было из-за безалаберности брата, мгновенно уходит. Благодаря цветам, думает Папирус, он всё же стал более терпимым: когда у тебя в принципе осталось мало времени, жаль тратить его на ненужные эмоции. Он стоит ещё минуту, разглядывая неподвижную фигуру Санса, а затем резко разворачивается и покидает гостиную, сжимая ключи в кармане. Доски веранды тихо поскрипывают под весом скелета. Папирус застывает, но силуэт на крыше по-прежнему недвижим, и он продолжает идти. Сейчас лето, и ночи тёплые; ветерок, конечно, прохладный, но приятный: он пробирается под футболку и шарф, задевая цветы и заставляя их колыхаться. Папирус даже не обращает внимания на мимолётную лёгкую боль. На периферии зрения он отмечает взглядом раскинувшиеся вокруг ржаные поля, сейчас больше напоминающие антрацитовое живое море, и тёмную гряду деревьев вдалеке, и даже тусклый свет масляной лампы, вывешенной над въездными покосившимися воротами. Окружающий пейзаж становится обрамлением для монстра на крыше машины; Папирус подходит к ней так тихо, как только может, и ничуть не удивляется, когда Санс даже не поворачивает головы: он спит. Папирус почему-то ощущает лёгкое разочарование. Впрочем, оно быстро проходит. Он стоит, прислонившись к дверце и размышляет, зачем вообще сюда пришёл — это был порыв, которому он повиновался, и вот теперь он нависает над спящим братом, потому что даже высота машины не позволяет Сансу оказаться выше младшего скелета, и смотрит на его умиротворённое лицо. Сансу давно не снились кошмары, и он больше не приходит к брату по ночам, чтобы тот его успокоил. Это хорошо, это обязано быть хорошо, но Папирус почему-то слегка расстраивается всякий раз, как Санс не приходит. И сейчас у него тоже такой спокойный вид, словно ему снится что-то классное, вроде огромной бутылки горчицы, а дыхание размеренно и тихо, непрерывно. На оголённой шее ничего нет. Папирус заторможено разглядывает позвонки, залипая на некоторое время, а потом всё же переводит взгляд на уютно устроившуюся на груди брата подвеску-звезду. Этот остров кажется безопасней. Золото слегка бликует — красиво. Он не знает, сколько стоит так и смотрит, не думая ни о чём, пока до него не доносится хриплый голос: — Папс? Папирус моргает. Проснувшийся брат слегка поворачивает голову, морщась от боли в затёкшей шее, и вопросительно смотрит на него сонными зрачками-точками. — Какого чёрта ты спишь на моей машине? — и боги, он хотел сказать вовсе не это, но язык просто произносит первое, что приходит на ум. Санс ошалело моргает. — Я не... оу. Ну, извини, Папс. Папирус вздыхает: это дико глупо. Санс прекрасно знает, что он не злится. Он знает, что Сансу не жаль. И, если уж откровенно, то плевать он хотел на машину. Брат, словно уловив его мысли, скалится улыбкой и хлопает рукой по железу: — Залезай. Думаю, обоих она всё равно выдержит. Папирус тратит на раздумья ровно две секунды, а затем лёгким движением подтягивается и оказывается на крыше. На мгновение он застывает в этой странной неудобной позе: он нависает над братом, поставив колени по обе стороны от его бёдер и уперев ладони в крышу, а Санс даже не двигается, беззащитно закинув руки за голову и глядя на него насмешливым откровенным взглядом. Словно дразнящим. Его рот-улыбка приоткрыт, внутри поблескивает алый язык, Папирус видит это слишком отчётливо, и его душа начинает привычно ныть, мучительно и сладко, прежде чем он заставляет себя преодолеть наваждение и резким рывком оказаться на другой стороне. Папирус падает на спину с выдохом более громким, чем хотелось бы, и не сразу открывает глаза, оставаясь в темноте. Он слышит, как Санс двигается, давая ему пространство, и спрашивает: — Чего ты сюда припёрся? В доме достаточно комнат... — Открой глаза, — и Санс же вроде двигался в другую сторону, но голос его звучит совсем рядом. Папирус сглатывает, — сам увидишь. Он послушно открывает глаза, держа голову прямо, и в поле зрения врывается ночное небо: высокое, бархатное, словно мокрое из-за бесконечных крошечных звёзд, похожих на капли. Папирус задерживает дыхание, зачарованно глядя вверх и еле-еле слышит, как рядом тихо дышит Санс, тоже смотрящий на всю эту красоту. Раньше Папирус как-то не замечал звёзд, поглощённый луной, но сегодня её на небе нет, и кругом остались только белые огоньки, похожие на мерцающие зрачки. Миллионы, мириады глаз, смотрящие на него с небосвода, из любой точки галактики. Мысль об этом рождает в Папирусе лёгкую будоражащую дрожь и осознание: он никогда не останется один под этим чудовищно бесконечным чёрным небом. — Я пришёл за этим, — слышит он, — но уснул. — Санс выпускает смешок. — В городе плохо видно звёзды, хоть я и работаю по ночам, но всё же... — Это поэтому ты так ждал поездки? — внезапно понимает Папирус. Санс согласно мычит. Скелету вдруг становится стыдно за мысли о том, что причина была во Фриск. Если честно, причина почти всегда в ней, но на этот раз она ни при чём. Ни она, ни он сам; Санс просто хотел увидеть эти проклятые звёзды и убедиться... в чём? — Я иногда думаю, — говорит Санс тихо, — что звёзды похожи на кристаллы в потолке пещеры. И тогда мне кажется, что мы на самом деле никогда и не выбирались на Поверхность, что всё окружающее пространство — лишь очередная пещера, только огромная, бесконечная, чудовищно высокая. И кристаллы на потолке так далеки от нас, что кажутся лишь белыми точками. Папирус медленно поворачивает голову, глядя на брата. Тот по-прежнему смотрит вверх, но лицо у него печально. — Это не так, — выговаривает Папирус. Санс хмыкает. — Я знаю. Просто иногда накатывает такая... ну, безысходность. Мне нравится Поверхность, правда. Здесь здорово, и люди не так плохи, как те, что приходили в Подземелье до Фриск, и у меня есть работа, что мне по-настоящему нравится... и дом, в который хочется возвращаться. Хоть мы и редко видимся, а? — он хрипло смеётся. Смех оседает на языке горечью, Папирус чувствует. Он осторожно дотягивается и касается тыльной стороны его руки, чтобы подбодрить, но Санс неожиданно сгребает его ладонь, сжимая крепкой хваткой. — Тебе нравится Поверхность, Папс? Папирус почти слышит, как хрустят его фаланги, когда отвечает: — Да. — И ты счастлив здесь? Он медлит меньше секунды, прежде чем ровно сказать: — Да. Санс прерывисто выдыхает. Папирусу сложно сказать, что тревожит его брата, но он ни в коем случае не лжёт, когда отвечает на его вопросы. Просто он не знает, сколько ещё сможет быть счастлив, вот и всё. — И я тоже, — в конце концов, серо произносит Санс. — И так будет всегда, верно? Папирус думает о цветах, обернувшихся вокруг его души, о Флауи, что со слезами просил его рассказать всё Фриск. О возможности сбросить и начать всё заново, вернувшись в Подземелье, где точки на потолке и в самом деле никакие не звёзды; такого уже никогда не повторится. Он не допустит. — Всегда будет, — эхом откликается Папирус, сжимая руку брата в ответ, и на этот раз он абсолютно точно, на сто процентов уверен: это правда. — Что с тобой происходит? — спрашивает Санс минут через десять, когда небольшие облачка появляются на небе, заслоняя звёзды. Они всё ещё лежат на крыше, взявшись за руки и молчаливо глядя в небо; Папирус, не ожидающий подобного вопроса, выныривает из собственных мысленных лабиринтов, обнаруживая, что Санс больше не глядит вверх. Щека его утонула в белом мехе куртки, скрывая часть лица, и красные зрачки вопросительно буравят его взглядом из-под полуприкрытых век. Санс не улыбается — трудно сказать подобное о скелете, чьи челюсти растянуты в вечной ухмылке, но это так. Папирус прекрасно умеет чувствовать такие моменты, и сейчас брат серьёзен, даже немного печален. — О чём ты? Я в порядке. Получается наигранно. Санс даже не вздыхает, не отводит глаза: его лицо будто закаменело. — Ты упал в обморок, — ровно говорит он, — и это называется «в порядке»? Папирус вспоминает дни, когда его брат дышал через раз и походил на живого мертвеца; дни, когда его душа постепенно разъедалась паразитами, о чём знал только он сам; дни, когда он казнил себя за то, что не смог спасти человека. И в те душные, наполненные тревогой дни он всё равно отвечал «я в порядке» на все вопросы... так почему теперь Папирус не имеет права поступать так же? — Всего лишь слабость, — он копирует тон Санса, — ничего серьёзного. Знаешь, с непривычки свежий воздух может стать причиной обморока. — Мы были в доме, — брат выглядит так, словно разговаривает с идиотом, — в доме, где веками никто не вытирал пыль. О каком свежем воздухе идёт речь? Папирус чертыхается про себя. Когда не нужно, Санс — сама внимательность, но самого важного он никогда не видит и не понимает. — Послушай, — со вздохом говорит он, смотря ему в глаза со всей убедительностью, — это самый обычный обморок. Я просто очень устал, понимаешь? Это была долгая поездка. Но теперь всё хорошо и я... — У тебя кровь шла, — отсутствующе прерывает Санс. Его зрачки расфокусированы. — Когда ты был без сознания, у тебя изо рта текла кровь. С этим тоже никаких проблем? Он подносит руку к лицу Папируса, пытаясь коснуться того места, где остались потёки, незамеченные младшим, и Папирус непроизвольно отдёргивается, не позволяя дотронуться. Прежде, чем он осознаёт свой поступок, глазницы Санса изумлённо расширяются. Рука замирает на полпути. — Я настолько тебе противен, да? — он выдавливает каждое слово. Паника затопляет Папируса подобно терпящему крушение кораблю; он просто не сумел сдержать себя в узде. Он так давно привык избегать любых контактов, инициатором которых был не он сам, что даже простой заботливый жест со стороны брата показался угрозой. А что, если бы он увидел? — Нет, нет же, Санс, я просто... — он лихорадочно перехватывает руку брата, но тот вырывается. — Просто что?! — Санс пытается сорваться на крик, но вспоминает о спящих в доме и понижает голос. — Просто не доверяешь мне? Просто не хочешь сказать, что не так? Просто врёшь? Послушай меня, Папс. То, что мы братья, не означает, что ты обязан быть со мной всю жизнь, ясно? Мы уже взрослые, оба. Давным-давно. Мы не нуждаемся друг в друге. Папирус не может сказать, говорит ли Санс правду, но его лицо сейчас действительно непроницаемо, а слова звучат так, словно он репетировал их перед зеркалом. Он гадает, сколько же брат думал об этом, сколько метался в догадках о том, почему младший отстраняется всё дальше, но ему, в любом случае, безумно стыдно за это. И каждое слово, выдавливаемое Сансом, причиняет боль в сто раз сильнее, чем любой из цветов. — Я нуждаюсь в тебе, слышишь? — он хватает его за плечи и сильно встряхивает, заставляя машину покачнуться. — И мне плевать, если ты так не считаешь. Я готов хоть каждый день терпеть твои шуточки, твои грязные тарелки в раковине, я смирюсь с тем, что ты улыбаешься Фриск куда чаще, чем мне, что не замечаешь любых моих попыток найти общий язык, я, чёрт побери, люблю тебя, так что не смей говорить, что я в тебе не нуждаюсь, и... Он прерывается, тяжело дыша. Санс похож на испуганного оленя: его зрачки так расширились, что заняли почти всю глазницу, и они подрагивают, словно брат сейчас расплачется. Папирус чувствует, как по-прежнему крепко переплетены их руки, и как другая его ладонь вцепилась в плечо Санса, и как он в порыве ярости прижал его настолько близко, что они почти соприкасаются лбами... и понимает, что именно он выплеснул в своей эмоциональной речи. Ладно, он много раз думал о том, что Санс отдаляется от него словно специально. Но он никогда не вставал на его место. Папирус даже не представлял, что его попытки сохранить секрет о цветах со стороны походят на неприязнь, недоверие. Никогда он не хотел заставлять брата чувствовать себя отвергнутым. На самом деле это последнее, чего он когда-либо мог бы захотеть. — Прости, прости, слышишь? — растерянно шепчет он, вглядываясь в потрясённое лицо Санса. — Я не хотел тебя обидеть. Я рядом не потому, что должен, не потому, что мы братья. Санс, ну же, не молчи, ответь хоть что-то? Почва метафорически уходит у него из-под ног. Папирус уже почти готов согласиться на перезапуск, если Санс так и будет глядеть на него пустым взглядом всю оставшуюся жизнь, но вдруг зрачки брата расплываются, и в краешках глазниц собираются слёзы. О, боги, давненько он не чувствовать себя так паршиво. Наверное, со времён Подземелья. Папирус растерянно дотрагивается до его щеки, пытаясь стереть только что образовавшуюся мокрую дорожку, и со всей вероятностью ожидает, что Санс оттолкнёт его, но тот неожиданно вцепляется в его руку и прижимает её к лицу. Чувство дежавю окатывает Папируса целым цунами: Санс уверенно кладёт щёку на его ладонь и зажмуривается, молча плача. Звёзд на небе больше не видно. Папирус продолжает повторять, что любит, вытирая тихо бегущие слёзы, и дыхание Санса становится хриплым и рваным. В кои-то веки этот факт совсем не напрягает Папируса. Он так и не осмеливается поцеловать Санса хотя бы раз.