I
У клавесина сидел, выпрямив спину, помятый и небрежный мужчина: бледные веки прикрыты, тело расслабленно покачивалось в такт музыке, пальцы умело перебирали клавиши в тяжелых аккордах. На его худой спине переливались складки рубашки, а босые ноги упрямо упирались о холодный дощатый пол. Он играл, совершенно не замечая, как на вторую половинку скамьи опустился его юный друг, тут же потревоживший игру пианиста: юноша взял его тонкие белые ладони в свои. — У вас удивительные руки, mon maestro, — прошептал он, касаясь их сухими губами. … Бледные хрупкие кисти, утонченные женственные пальцы с красивой формой ногтей и чуть загрубевшей кожей на фалангах. Чондэ помнил эти руки при их первой встрече, когда Рене вкладывал их – бледные и изящные — в ладони чужих известных людей, а он, лишенный возможности простого рукопожатия, незаметный стоял в стороне видевший его, но не замеченный им… И Чондэ завидовал человеку, который может так запросто касаться гениальных рук пианиста… Но теперь они – его, пусть всецело и принадлежат только музыке. Чондэ опустился грудью на клавесин, сложив голову на руки и какое-то время всматривался в плавные и поистине мальчишеские черты лица мужчины, которого, казалось не трогал возраст в свои недалекие тридцать. Увидев его впервые, Чондэ подумал – этот мужчина действительно необычайно красив. Он сразу притянул его взгляд, и уже тогда он обратил внимание на его безупречный тёмный костюм, белеющий воротник застёгнутой рубашки, изумительные музыкальные руки и не переслащенные манеры, коими были наделены большинство французских буржуа. — Рене, вам пошёл бы парик, — заметил с улыбкой Чондэ, касаясь его растрепанных мягких волос и следом поднимаясь со скамьи. — Знаете, такой как у Моцарта. — Я бы выглядел глупо в этом напудренном парике и ярком камзоле. Вам так не кажется? Остановившись позади, юноша положил руки на узкие мужские плечи и резко наклонился, обнимая его поперек худых плеч и примыкая губами к теплому виску со словами, прозвучавшими по-особенному страстно и нежно: — Вам бы пошло подвязывать волосы лентой. Жаль, что вы не Моцарт. — Спешу разочаровать вас, мой юный друг, но и вы не Сальери. — Думаете, это он…— после недолгого молчания тихо спросил Чондэ, не найдя в себе сил разомкнуть нежных объятий, лишь осторожно коснулся подбородком макушки пианиста. — Думаете, это Сальери отравил Моцарта? — Если только от любви, mon étranger. Если только от любви… * Это была моя первая зима в столице. Тогда в его окружении меня уже прозвали канарейкой, хотя клетка больше не пустовала, раскачиваясь на тонкой железной цепи. На пятилетие маленького Кристофа отец подарил ему птицу и… меня. Мальчик был похож на бледного ангела, перенявшего утонченную красоту от матери, со спокойным и тихим характером, и только взгляд его ясных глаз был слишком глубокий и внимательный, не присущий детям его возраста. Будто видящий и знающий всё, что скрыто от посторонних, — это был взгляд его отца. От него я часто испытывал странную неловкость, когда Рене, заглядывая к нам в гостиную во время занятий, касался моего плеча и будто невзначай кончиками пальцев задевал волосы на шее. Но благодаря Кристофу этой зимой я узнал Бэка с другой стороны: как он умеет нежно трепать кудри сына, как заботливо усаживает его на колени и играет на рояле, как трепетно он целует его маленькие руки, которые в будущем, возможно, заменят Парижу руки его отца. И было в этих минутах что-то по-особенному теплое и горькое одновременно, чего я никак не мог объяснить даже самому себе. — Когда-нибудь ты будешь известным пианистом, — сказал я в один зимний вечер, когда мы сидели с Кристофом одни в гостиной после занятий у фортепиано. — Как мой отец? — Да, как твой отец, — с улыбкой отозвался я, оторвав руки от клавиш. Не то чтобы я искусно владел фортепианной музыкой, но моих знаний всегда хватало, чтобы разучить с мальчиком пару незатейливых песен, которые в детстве со мной разучивала мама. За всё это время я получил от нее лишь одно письмо в начале зимы. Её почерк совсем не дрожал как в прошлых письмах — ровные, четкие линии букв твердили о моем возвращении, возможно, ей было одиноко и тоскливо, но я не успел заметить этого — слишком резко я смял письмо в кулаке, когда в просторную залу вошел Бэк с усталой улыбкой. В это мгновение я забыл о Вене, о матери, обо всём, что существовало в этом мире. Всё, чем я был одержим — желанием подойти к этому человеку и прижать к себе за плечи, коснуться его мягких волос, уткнувшись губами в висок, и разделить с ним эту смертельную усталость от подготовки к большому концерту, но… … любой неверный жест или невинное прикосновение могли выдать мои чувства к этому человеку перед глазами его верной супруги и маленького сына, с которым я смог тесно сблизиться, потому что как никто другой в этом большом доме всегда утолял его любопытный нрав и был мягок к его шалостям. — Нужно держать вот так? — Осторожно, не порань крылья. Я мягко улыбнулся и накрыл пальцами белые детские руки. В его маленьких руках желтая птичка не трепыхалась и сидела усмиренная теплом детских ладоней как покорный птенец. Он с затаенным взглядом следил за скворцом, чьему пению всегда внимал с вдохновленным трепетом. — Только не разжимай ладоней, хорошо? — Почему? — Иначе она улетит от тебя. — Но птицы любят природу. — Весной. Я обещаю, весной мы вынесем клетку на террасу и покажем ей солнце. — Учитель, вы очень добры. Эти слова, произнесенные без тени улыбки совершенно тихим и серьезным голосом, заставили меня подняться с колен и тепло улыбнуться, коснуться пальцами темных детских волос с присущей им мягкостью, как у… Кристоф любил меня всем сердцем, а я любил его отца… — Вы любите меня, mon maestro? На лестнице по пути в гостиничную комнату я слегка прижал Бэка к стене, начав покрывать поцелуями его бледную шею. Он тихо застонал, не то упираясь ладонями в мои плечи, не то притягивая меня к себе за пояс. Мои руки подняли его рубашку, и он вдруг, выгибаясь, поддался навстречу, зажимая мой рот новым, пылким поцелуем. На каждой новой ступени нас сопровождали лихорадочные поцелуи, сбившееся дыхание где-то на шее и мимолетное прикосновение пальцев. Вскоре мы всё же достигли комнаты — маленькой, тесной, холодной, этой зимой ставшей местом наших тайных встреч, о которой было известно лишь только нам, он прижался ко мне, жарко дыша в шею и расстёгивая пуговицы на моём пальто. Его холодные пальцы коснулись моего лица, я обнял его за пояс, комкая ткань рубашки, сквозь которую чувствовал с трудом сдерживаемое, поднимающееся желание и сам ощущал то же горячечное, почти животное нетерпение. Не отрываясь от губ, я расстегивал тонкую белую рубашку, обнажая бледную кожу, попутно водя по ней пальцами и задерживаясь кончиками на левой стороне груди. Сердце лихорадочно билось… но для меня ли? Он тоже расстегнул несколько пуговиц на моей рубашке, скинул нетерпеливым жестом с плеч пальто и примкнул вновь к моим губам, поднимаясь на носочках. В тот момент я притянул его к себе так крепко и жадно, сжав тонкое мужское тело, что ощутил самую нетерпеливую страсть, какую только можно было почувствовать. — Не надейтесь. Этой ночью я не отпущу вас так скоро, Рене. Наши тела были плотно прижаты друг к другу: ступни сладострастно ласкали ступни, колени ударялись друг о друга, а руки повторяли изгибы наших торсов. Кровь в венах лихорадочно пульсировала, и в моей голове не было ни единой мысли, только необузданное желание вновь чувствовать трепет его тела, и слышать рвущиеся из груди стоны, и ощущать нежный жар. … Перевернув его на бок, он слабо вскрикнул и содрогнулся, почувствовав, как я вошёл в него, сжав рукой приподнявшееся бедро. Через мгновение в исступлении Бэк обхватил одной рукой мою шею, чувствуя внутри резкие движения пульсирующей плоти. Ожидая момента, когда он поддастся навстречу, мои губы целовали его плечи, шею, лопатки, путались в мягких волосах на затылке, и он, крепко сжимая мою руку на своём бедре, прикрыл глаза, отдаваясь мне с пылким стоном. Пальцы прокрались к его подбородку и резко повернули лицо: скулы окрасились румянцем, губы, припухли на лестничных поцелуях, а его глаза… его тёмные глаза, окутанные туманом наслаждения, смотрели на меня из-под полуопущенных ресниц. Я наклонился, жарко целуя его, ощущая, что твердая горячая плоть проникает особенно глубоко, вынуждая его изредка не забывать глотать воздух. И, ощущая жар, исходящий от его тела, я осознавал, что в нашей жизни таких моментов будет очень мало, но тут же забывал об этом, когда наши губы сливались особенно пылко и пальцы переплетались где-то у изголовья кровати. … Он откинулся спиной на подушки, ощущая легкую волну изнеможения. Раньше всегда казалось, что Бэк Рене был всегда холоден как лёд, и мне было трудно поверить, что минуту назад мне кружило голову от его страстных взглядов и ледяного жара тела под моими обожжёнными ладонями. Я опустился рядом и приподнялся на локте, прижимаясь лбом к его лбу и хитро щурясь: — Обещайте, что по окончанию концерта вы позволите мне не отпускать вас ни на одно мгновение. Не дожидаясь его ответа, я перехватил его руку и прижал изящные пальцы к теплым губам. Я поднял взгляд и заметил, как Бэк неожиданно нахмурился, смотря на корпус маленького пианино в углу комнаты. Все его мысли в последнее время были заняты подготовкой к фортепианному концерту, и я бы нисколько не удивился, встань он тогда с кровати в одной рубашке и уйдя в музыку, но тогда я даже не догадывался, что мог подразумевать этот напряженный взгляд тёмных бездонных глаз… — Mon maestro? — тихо позвал его я. — Mon étranger… — тихо отозвался он одними губами. Помню, в один зимний вечер, когда работа над оперой шла полным ходом, я словил себя на мысли, что мне нравится наблюдать, как он пишет музыку и то, с каким выражением лица исполняет свои сонаты. Легкая морщинка, пролегающая между бровей и прикрытые тонкие веки делали его особенно вдохновленным, что я, боясь нарушить зыбкую грань, смиренно оставался лежать в постели. При всем внешнем порядке и ухоженности в самом себе черновики Рене всегда отличались своей небрежностью – писал он быстро, ловя вдохновения в любых местах, черкая на нотных листах и перечеркивая уже написанное. После таких порывов его пальцы всегда впитывали в себя чернила, что отпечатывались на чистых манжетах и запястьях моих рук, когда он невольно касался моей кожи, оставляя отпечатки своей усталости и уходящего вдохновения. Под утро он, совершенный, в своей тонкой и искусной небрежности сидел в глубоком кресле и пересматривал незаконченные партитуры. Присев рядом на подлокотник, я коснулся губами его шеи над воротником, рукой обнял за плечо, комкая ткань рубашки. Он тут же отвёл взгляд и чуть склонил голову, позволяя мне лишь касаться губами скулы – плавно, неторопливо, изучающе. — Я уже соскучился за вами, мой маэстро. И всё, что бы вы не написали, поверьте, будет звучать восхитительно. — Я мягко перехватил его руку за бледное запястье. — Ведь музыка будет звучать из-под ваших умелых рук. — Если бы вы только могли быть рядом в это мгновение, мой друг, я бы мог играть только для вас, — он словил мои губы так же быстро, как и отстранился, коснувшись напоследок ладонью моей щеки. — Но ваше присутствие будет губительно для нас. — Не продолжайте, — резко, но мягко оборвал его я и коснулся губами темных волос на виске, обвивая руками его худые вздрогнувшие плечи. — Я всё понимаю и нисколько не виню вас. Дайте знать — и в любое мгновение, где бы я ни был, я буду ждать вас у нашего места. — А если однажды я не приду? — Я буду ждать вас до самой смерти. — Вам рано думать о смерти, молодой человек, — он вскинул руками и тихо смеялся, откидываясь головой на моё плечо и на миг замерев в моих крепких руках. — И выпустите скорее меня из своих объятий. Уже светает. Зима с простуженными переулками и затхлыми трактирами заставила нас убегать от этого мира, прячась в тесной и холодной комнате. Нет, я ни разу не чувствовал горечи от этих мгновений, только неискрометную страсть и сладострастное ожидание от момента, когда он обязательно по пути в гостиницу прижмет меня к стене и подарит свой пылкий и жаркий поцелуй, судорожно хватаясь кончиками пальцев за ворот моего пальто и совсем так наивно потягиваясь на носках. А позже мы, поднимаясь, предавались пламенной страсти, и, казалось, время отсчитывало нам целую вечность. Но таких моментов, я понимал, нам было суждено провести вместе крайне мало, но я ценил каждое мгновение, проведенное рядом с ним… Я любил его – Бэка Рене, повязшего в грязных слухах, который открывал мне сердце в стенах этой тесной комнаты вдали от чужих глаз за спинами всех парижских сплетников. О чем они шептались? Вероятно обо мне, вероятно, что-то о холодной клетке и птицах. Тени сплетников… они смеялись за моей спиной, прикрывая улыбки, а я держал Рене за руку и не оборачивался. Тени продолжали шептаться.II
В первых числах декабря глупой идеей Нёля было забраться на старую крышу мастерской и распить там бутылку вина, стащенную перед носом недовольного и напыщенного Жака. Его лицо было как всегда оживленным и радостным. Он говорил, и говорил много, что я не успевал улавливать его рассказы с быстроменяющимся сюжетом: сейчас он пересекает на экипаже Германию и бежит из дома, после – плывет на корабле в Калькутту. Лишь иногда, закуривая новую сигарету и сбивая рыжие огоньки с крыши, замолкал и смотрел на одну из одинаковых блестящих точек на небе. Вероятно, Нёль вспоминал своё затянувшееся странствие по задворкам Франции, а в этом городе… —… я жду возможности уплыть или уехать из Европы, — Нёль отхлебнул вина и протянул мне бутылку, держа ее за горлышко. — А вас, Чондэ, кто-нибудь ждёт дома? — Возможно, — я тоже сделал глоток и невольно почувствовал, что улыбаюсь. — Моя мать надеялась, что её сын будет заниматься виноградниками, а он покинул родной город в поиске вдохновения. — Эти города… Со временем они убивают в нас что-то. Вы так не считаете? Но вскоре мы начинаем по ним скучать. — Тогда почему ты оставил дом? — на этих словах я не заметил, как пальцами коснулся маленького креста на тоненьком шнурке на своей шее. Нёль на мгновение нахмурил брови. — Посмотрите. Мои руки некрасивы, — зажав сигарету зубами, Гейне протянул мне свои руки ладонями вверх. У него была идеальная мужская рука, — крупная, сильная, но мягкая, с длинными пальцами, чьё пожатие всегда было крепким и уверенным. Нёль усмехнулся: — Это руки торговца, а не музыканта... Можете сделать выводы? Я смотрел на него, а он смотрел на город с подступившей сырой зимой, изредка приглаживая свои тёмно-рыжие волосы рукой. — Вы влюблены? Он резко посмотрел на меня. — В вас? — Нет, в музыку. — Да, я влюблён в неё… …Гениальный юноша. С каждым разом он поражал меня всё сильнее — его умение разбираться в напитках, его талант и тяга к музыке: каждый вечер он аккомпанировал мне и часто, особенно по утрам, оставался в баре, чтобы поиграть на инструменте. В его музыке было что-то легкое, как и в его искренней улыбке. В ней было мало грусти и больше жизни, своей музыкой он всегда рассказывал мне о своих путешествиях и переживаниях, о которых никогда не смел зарекаться вслух. Всё что я знал — его талант не признали в Париже, а что предшествовало этому я мог только догадываться… — Жак до сих пор злится из-за того, что я ушёл от него? Нёль долго не отвечал, покусывая кончик сигареты и не находя сил посмотреть на меня. Осознание моего опрометчивого и поспешного поступка выбраться из этого затхлого бара в последнее время не давало мне покоя: я сильно переживал за Нёля, расценивая этот шаг под неосторожными и жгучими чувствами к Рене как предательство по отношению к другу. — Вчера он разбил пару бутылок. Жаль, что не об свою голову, — Гейне весело усмехнулся и все-таки посмотрел на меня. — В любом случае я рад, что вам удалось уйти оттуда. Из этого места мало кто выбирается. К тому же это я затащил вас туда, entschuldigung. — Ты первый кто протянул мне руку помощи. Мой друг, за это не приносят извинений, — поторопился переубедить я и коснулся его холодной большой руки. И было в этом прикосновении что-то поистине тёплое, крепкое и тяжелое, когда он на мгновение прикрыл глаза и слегка наклонился ко мне плечом. В то мгновение я видел: Нёль впервые в жизни никуда не торопился. — Знаете, я выбрал своё следующее место отправления. Это Петербург. Я не очень люблю холод, но хочу увидеть настоящий снег. В Париже же всё обманчиво: от ненастоящей зимы до невзаимной любви. — Вы никогда не сидите на месте, юный гений. Или уместнее сказать юный путешественник? — произнес я с улыбкой, заметив на секунду погрустневший и задумчивый взгляд Гейне, который вероятно мысленно блуждал по задворкам России, но на самом деле внимательно изучал моё нелепое лицо с разрумянившимися щеками и всклокоченными волосами. Попытка ободряющей улыбки была ненапрасной. Он улыбнулся, вероятно, моему глупому виду, который я попытался тут же исправить: пригладить волосы и отогреть щеки ладонями. — Вы замерзли? — Нет, — отозвался я, мотнув головой. И засмеявшись в ответ, прижался плечом к плечу своего друга. На дне бутылки оставалось не так много вина, а у нас в запасе оставалось не так много времени до утра, но мы, кажется, за ночь успели помолчать обо всём. — Ты напишешь мне о Петербургской зиме? Хмель, ударив по вискам, заставил меня склонить голову на широкое плечо Нёля. Тот глубоко затянулся сигаретой – и почувствовал, как дым заполняет легкие. Его узловатые пальцы коснулись моих волос, растрепавшихся первым зимним ветром, а мягкая улыбка, которую я не мог видеть, быстро тронула его губы, и так же скоротечно исчезла. — И о настоящей любви напишу, — тихо пообещал он. — Но на самом деле… я не хочу никуда уезжать. * — On se retrouvera tous les deux. Mon grand Paris! — запел мужской голос. Юноша смугл, темноволос, темноглаз и неприлично красив, хотя я всегда старался избегать его страстного взгляда, которым он окидывал всех, что окружающие чувствовали себя крайне неловко. Его сползающее с плеч пальто, подбитое дорогим мехом, постоянно спадало и мало заботило его. Он, Нин Браун, совершенно беспардонен и нелеп, когда виснет на плече Рене или постоянно ищет момент схватить под локоть и развязно положить подбородок на его плечо, демонстративно и напыщенно заявляя о своей принадлежности к узкому кругу друзей Бэка. Личность Нина Брауна с самого начала была мне несимпатична — развязный и избалованный человек; молодой мужчина, прослывший лондонской повесой; бессмысленное высочество, гордо сидящее на воображаемом троне и совершенно беспомощное без своего верного слуги – Мёна Люмена. На светских вечерах молодых дарований, на которые меня настойчиво пару раз затянул Рене, я всегда сталкивался с ними. Обычно я стоял в тени массивных колон и наблюдал за Бэком, чье присутствие всегда влекло за собой огромный поток людей. Эти вечера были самыми разными: от скучающих бесед с высокими бокалами о планах на творчество до пёстрых нарядов из страусовых перьев, головных уборов, туфель, вееров и шлейфов, с великим искусством, приложенным к голым телам юных леди и юношей. — Месье Венсан, вы уже прижились в столице? — как-то спросил он, выхватив меня за рукав в шумной толпе — Прекрасный город. — Здешние манеры и правила, вероятно, вас утомляют,— его губы склонились над моим ухом и изогнулись в странной улыбке, — а запреты — искушают. — Не совсем понимаю, о чём вы, — мой ответ поступил сразу, вкупе с мягко выдернутой рукой из его цепкой хватки. — Тогда позвольте объяснить: если вы посещаете с Бэком приёмы и окружены вниманием известных людей, не мечтайте о дикой славе. Не забывайте своё место. Бедность вам к лицу, месье Венсан. Это Париж – место, где сегодня вас помнят, а завтра – не узнают в лицо, а ваш голос ничем не особенный. — Я не тянусь к славе. — Но я же вижу, как вы смотрите на него. Эти слова, поддетые гордой ухмылкой и брезгливым взглядом, отдались на время неистовым жаром отчаянья. Его лицемерие и жеманный характер… Впервые я ощутил настолько сильное раздражение, и тот насмешливый взгляд Нина в который раз напоминал мне – всё вокруг меня убого и угнетающе. — Вы не боитесь, что об этом узнает кто-то из его окружения? Я тихо и демонстративно засмеялся: — Значит, в столице были правы: всё, чем вы занимаетесь — разносите сплетни. — Вы даже не женаты, чтобы призывать меня к порядку. — Такого распутника как вы к порядку призвать невозможно. — Распутника подобного вам. Наши взгляды сцепились: его тёмные глаза горели затаённой ненавистью и жестокостью, мои — театральным блеском гордости и сияющей усмешкой. Неизвестно, чем бы закончился этот разговор, если бы Рене совсем внезапно не оказался рядом. Он был спокоен и как всегда невозмутимо холоден. — Месье Рене, где же вы были так долго? А мы здесь беседовали с вашим другом… о вас. Нин хотел вцепиться в его плечо с улыбкой, но краткий жест Рене остановил его — мужчина махнул кистью и взглянул через плечо на неугомонную толпу, где его прекрасная супруга выглядывала из пёстрого веера, смеясь с другими не менее красивыми дамами. Их внимание было обращено к одному ценителю музыки – обаятельному скуластому датчанину с широкими плечами и командным голосом. Его появление вызвало сотни многократных вздохов со стороны дам, но мадам Рене, при всей своей слабости перед мужественными мужчинами, с упоением флиртовала с молодым человеком. Он был безукоризненно опрятен и учтив. В его манерах не было ни грамма французской приторности и жеманности, скорее они были благородными. Его черты лица — острые: восковые скулы, угольные брови и точеный подбородок. Широкоплечий и белозубый, он казался идеалом мужской красоты, живой скульптурой, только что сошедшей с постамента. Он был не разговорчив, судя по тому, что его губы шевелились в ответах на слова мадам Рене очень редко, а его глаза, смотревшие сквозь неё, будто хотели видеть кого-то особенного. — Кто этот юноша? — спросил Нин, выглядывая незнакомца из толпы. — Сын одного известного художника. Сэ, — без промедления ответил Рене, с легким шипением произнося его имя. — Говорят, он подает надежды Парижу своими картинами, но как человек — бездушен и непробиваем в столь юном возрасте. Он младше вас на четыре года, месье Венсан. Сэ всего 19 лет. — Никогда не видел столько холодных французов, — возмущенно произнес Нин, после чего улыбнулся: — Конечно, не считая вас, месье Рене. Бэк ещё раз обернулся: мадам Рене смеялась и громко восхищалась живописью. Тогда впервые я заметил в глазах Бэка что-то странное. Нет, это была не грусть и даже не совершенное безразличие, которое возникает у мужчины по отношению к женщине, больше не способной зажечь между ними пылкий огонь. Эта было странное разочарование, нежное разочарование, говорившее лишь об одном — я сожалею, что я другой; что с тобой я не могу быть иным. — Кстати, месье Рене, — начал я. Бэк поспешно отвернулся, поднес сигарету к губам и, замерев, окинул нас безразличным взглядом: — Просто постойте рядом и помолчите хоть мгновение. …просто хоть на мгновение прикройте меня. Сдержанное и холодное отношение Бэка затрагивало всех, даже меня, когда он, проходя мимо, лишь касался моего плеча, на секунду сжимая пальцы, и вновь скрывался в яркой толпе людей и шелесте дамских платьев. Иногда он улавливал момент и хватал меня за манжету рубашки, прижимал в темноте массивных колон, отчаянно касаясь моих губ и шептал: — Не принимайте слова этих напыщенных людей всерьез. Я не дам вас им в обиду. Но эти моменты были редки и скрыты от глаз окружающих, запретны и осуждаемы обществом, а по-настоящему тепло и открыто он относился только к Мёну Люмену. В тот вечер вдалеке я видел теплый жест. Это было видно в их нежном рукопожатии, когда Бэк сам отчаянно делал шаг навстречу и первым накрывал тонкими руками чужие мужские руки, задерживая объятия ладоней на секунду дольше, чем позволяли на то приличия. На одном из таких вечеров я понял, что пожимать руки с такой нежностью друзья не могут, а бывшие любовники вполне. Настоящие возлюбленные смотрят друг другу в глаза с какой-то необузданной страстью и желанием, а в их взглядах таился некий уголёк теплой нежности, заметный не каждому. В ту секунду я задумался, пожимал ли Рене мне когда-нибудь руку первым, но осознал, что совершенно не помню такого момента… — On se retrouvera tous les deux. Mon grand Paris! – напоследок протянул эти слова Нин, перед тем как ухватить Рене и скрыться вместе с ним за поворотом светского вечера. Эта мелодия врезалась в моё сердце полынной горечью на губах и ощущением, что к этим словам я вернусь ещё ни раз. Касаясь крестика на шее, я тихо повторил их одними губами: — Мы когда-нибудь увидимся с тобой, мой большой Париж.III
Этот город всегда казался ему холодным и расфранченным, но изнеженным он был особенно по утрам, когда так трогательно ворочался в прохладной постели под жемчужно-пепельным небом и расплывался в утреннем тумане разноцветными крышами парижских домов. Чондэ окинул взглядом холодную и тесную комнату – разбросанную одежду, недописанные партитуры с обшарпанными краями, четыре бутылки вина на подоконнике. Весь этот беспорядок казался ему настолько уютным, будто они жили здесь не одну украденную у города ночь, а намного дольше. Бэк крепко спал, занимая всё почетное место на кровати. Пряди светлых волос упали на ровный лоб, делая лицо поистине мальчишеским в его недалекие тридцать. Венсан повернулся к нему лицом и перехватил руку, отчаянно прижавшись к тонким пальцам сухими губами, не боясь нарушить сон своего нежного маэстро, ведь знал – он не спал, только ровно дышал и наблюдал за ним из-под полуопущенных ресниц. — О чем вы задумались, mon étranger? – замечая его пристальный взгляд, Бэк наконец-то сдался и бросил попытку притворяться. — Может быть, такое неуместно говорить мужчине, но Вы особенно красивы… по утрам. Убрав с его лба несколько прядей, Чондэ прижал ладони к его вискам, и какое-то время всматривался в мужское лицо с слегка встревоженным выражением, которое так хорошо всегда было видно по его очаровательной складке между бровей. Он наклонился и дотронулся губами до губ, упрямо сжатых, не приоткрывшихся навстречу этому робкому поцелую, а после сдавшихся в противовес чужому упорству. Рене обвил руками шею юноши и настойчиво потянул на себя. — Обнимайте, обнимайте меня крепче, mon étranger. Просил он, и Чондэ сильней смыкал руки вокруг его тонкого тела, вытачивая ладонями каждый угловатый изгиб изучающими и ненасытными движениями. — Я готов не выпускать вас из объятий целую вечность. — Боюсь, у вас устанут руки обнимать меня так долго, — как всегда смеялся Бэк. — Но сердце никогда не устанет любить, — как всегда был серьезен Чондэ. Он всегда хотел… хотел целовать его здесь и ощущать какую-то щемящую нежность в сердце, за которую сотни раз готов просить прощения перед Господом – за их тайные поцелуи в темноте улиц, в глухой тишине на ступенях по пути в квартиру и за чужими спинами; за любовь к мужчине и своё безликое безрассудство. Легкий шорох рубашки, скользящей по худой спине, привлек внимание. Юноша пристальней присмотрелся к нему – волосы растрепались, рубашка очаровательно смята и частично расстёгнута, красивые тонкие ступни босы. В тот момент он словил себя на мысли, что хочет чаще видеть его в стенах этой убогой комнатки, хочет попросить его остаться всего лишь на мгновение, всего лишь на всю жизнь. Но он покорно хранил молчание и всё всматривался в красивое лицо с тёмными бровями и поистине мальчишескими чертами. — Может, сыграете мне что-нибудь перед уходом? — Увы, мой друг, я спешу домой, — Рене ответил с опозданием, когда оправлял жакет и приглаживал мягкие волосы, оголяя красивый бледный лоб, стирая все следы от нежного мальчишки, оставляя только стан невозмутимого мужчины. — Тогда, может, выпьете? Бэк посмотрел на него внимательно, без улыбки. От этого холодного и пронизывающего взгляда у юноши всегда замирало что-то в груди, но в очередной раз он выдержал это, оставаясь сидеть в измятой постели. — Мой милый друг, учтите, общаясь со мной, вы рискуете выпить отравленное мною вино. — Но я и так отравлен вами, месье. … и буду отравлен вами до конца своих дней. * За короткое время мы очень сдружились с Кристофом: он был способным и умным, любопытным и слишком серьезным для детей своего возраста, и как-то быстро привязался ко мне, а я пытался быть для него тем настоящим другом в этом большом доме, которому он мог довериться. Я любил его всем сердцем за все старательные попытки копировать выражения моего лица и попытки подрожать манерам игры своего отца. В такие минуты, когда он сидел на скамье у клавесина, болтая ногами с прямой осанкой, то был невообразимо сильно похож на Рене. Этот ребёнок никогда не улыбался, даже коробки с марципаном, которые носил мне Нёль, он принимал с вежливой тихой благодарностью и при всей своей любви к сладкому поначалу никогда не открывал их при мне. — Не будьте таким серьезным, мой маленький друг, — твердил я, имея привычку трепать его каштановые локоны волос, когда он шуршал фантиком, развертывая лакомство. — Детям помимо сладкого ещё положено улыбаться. В твоём возрасте я часто разбойничал, воображая из себя пирата, а ты часто балуешься? — Один раз я пролил чернила отца. Он сказал это без тени улыбки с серьезным взглядом, будто эта невинная оплошность навсегда осталась в его воспоминаниях большой виной перед Рене. Всё это время я никогда не видел, чтобы он отчитывал сына, как положено всем отцам, наоборот он ждал от него ошибок, маленьких проступков и больших шалостей, но Кристоф был на редкость тихим и послушным мальчиком. Он не напоминал меня в детстве и, вероятно, не был похож на Рене, который в свои шесть лет уже гордо расхаживал по гостиной в присутствии гостей своей семьи и забирался на клавесин, неумело стуча пальцами по клавишам, но уже предупреждая всех важным видом о своей персоне. В такие вечера, когда семья Рене собирала вокруг себя круг близких знакомых и друзей, и гостиная наполнялась звуками музыки и высокопарными речами, Кристоф держался в стороне или хватал меня за край жилета с серьезными глазами: — Учитель, останьтесь со мной. Мне… … страшно. — …скучно. Сквозь тень его несвойственной детям хмурости я ощущал, насколько ему не хватало родительского тепла, больше материнского, чем отцовского, ведь Бэк по мере возможностей всегда уделял ему время, а прекрасная Тэён, не смотря на свой ум и проницательность, всегда оставалась легкомысленной актрисой, чьё баловство Рене старался не брать во внимание. — Papa! …пара тонких детских рук обвила его шею раньше, чем смог бы это сделать я. Я даже не успел осознать, когда Кристоф, оставив коробку с конфетами, подлетел к вдруг появившемуся в гостиной отцу. Лицо Рене резко преобразилось в ответной улыбке сыну, в такой, какой он не улыбался никому и никогда прежде. — А где мама? — Она поднялась к себе. Уже отдыхает. Почему ты ещё не спишь? — Потому что тебя нет рядом, — ответил мальчик. — Сыграй мне ту песенку, которую учитель сочинил для меня. — Как скажете, мой господин. Месье Венсан, присоединяйтесь к нам, — улыбнувшись, попросил Рене, когда устроив сына на коленях у фортепиано, откинул крышку и указал на свободную вторую половинку скамьи. И я не спеша опустился, ощущая щемящую нежность в этих минутах, когда тишину затопила тихая музыка, а плавные аккорды разбавил мой голос. Наши взгляды с Рене пересекались лишь на краткие мгновения, но в те минуты я, ощущая теплую детскую ладонь на своем запястье, предпочел смотреть, как в вечерних сумерках за окном кружится снег, таявший, не успевши коснуться земли. Эти минуты я запомнил особенно остро, будто в просторной гостиной, похожей на позолоченный остров в свете чистых люстр, не существовало никого, кроме нас: меня, Рене и сидящего между нами Кристофа. Мальчик быстро уснул в руках отца, а я, не выпуская его маленькую руку из своей ладони, боялся, что он обо всем догадывается, когда в то мгновение Рене трепетно прижался к моим губам с благодарным шепотом: — Кристофу пора в постель. Спасибо, что задержались с ним допоздна. Никто не думал, что концерт закончится таким долгим вечером. Я улыбнулся, накрыв ладонью детскую руку, и поднял счастливый взгляд на Бэка: — Ну что вы… — шёпотом произнес я, — мне приятно проводить с ним время: мы поём, разучиваем ноты и разговариваем. Когда он рядом, я ощущаю будто вы где-то поблизости… за моей спиной. А когда он сжимает мою руку, я ощущаю тепло… … ваше тепло, Бэк. — Я отнесу Кристофа в постель, — сказал Рене, осторожно поднимаясь со скамьи вместе со спящим сыном. — Не уходите, mon étranger. Я вернусь, и мы выпьем с вами что-нибудь, а вы расскажите мне о моем сыне. Ведь такое чувство, будто вам он доверяет больше, чем мне. — Он любит вас, месье. — А вы? — И я вас люблю.IV
В конце декабря, когда к городу подступило таинство праздника: по улицам сновал праздничный запах шоколада, горячего вина и кофе. Я бессвязно шёл и около его дома остановился, вдыхая прозрачный воздух и некоторое время смотря на освещенные уютные окна, за которыми Рене, наверное, вместе с женой укладывал спать своего единственного сына и позже сядет за роскошный белый рояль, исполняя одну из рождественских сонат. Я видел его силуэт — он подошел, чтобы зашторить окно, будто отгородить тихое семейное счастье от внешнего мира, остаться наедине у жаркого камина с подушками под ногами. И Рене, заметив мою застывшую фигуру под окном их дома, в тот вечер отделил меня от их тихого счастья. — Храни вас Господь, — тихо прошептал я. Тогда, проходя мимо их дома, я впервые ощутил терпкость ревности, зависть и… … всю горечь наших запретных отношений. Мне не хотелось возвращаться в дом к мадам Бонне, где царила тёплая и домашняя атмосфера праздника: накрывался стол, украшалась гостиная, и Софи выбирала самое лучшее и нарядное из своих скромных платьев с кружевами, ожидая моего возвращения. Меня впервые не тянуло в тот дом, поэтому своё прибежище я нашел у остывшей Сены, которая казалась холодной и вздувшейся в тот вечер. — Рене, как бы я хотел разделить с вами каждое мгновение. Если бы мы могли сбежать из этого города. Эти слова, обращенные к себе, я шептал будто в бреду, слегка перекинувшись через парапет моста. Могли ли мы сбежать из него? И в какой момент в Париже мне стало так тесно? А ведь когда-то этот город казался мне местом, где можно спрятаться… Тогда в секунду полного отчаяния крепкая рука схватила меня за воротник пальто и потянула на себя. Совершенно не удивленный, я обернулся и поинтересовался: — Нёль, почему вы всё время так хватаете меня? — Потому что по-другому мне до вас не дотянуться, месье Венсан, — покачав головой, юноша тут же нахмурился и отчаянно прижал меня к себе. — Вы что делаете? Вы понимаете, что могли сорваться! — Но я лишь только смотрел вниз и… — Никогда так не делайте, месье Венсан, слышите? Я почувствовал, как сильные руки вновь обхватили меня за плечи и не дали окончательно рухнуть от бессилия во всём теле, как моё бледное лицо прижалось к широкой груди немецкого мальчишки – горячей и твердой, в которой гулко стучало жаркое сердце. — Сердитесь на меня хотя бы иногда, Нёль. — Не в моих силах питать к вам такие чувства, месье Венсан. Мои пальцы отчаянно сжали его крепкие предплечья. — Умоляю, закричите, ударьте меня, приведите в чувства. Мне кажется, что я погибаю. И прошу, Нёль, исполните одну мою просьбу: если вы увидите меня однажды таким, увидите, что я не могу больше терпеть – отравите меня. — Не шутите так! Иначе мне придётся всё время держать вас за руку. — Гейне нахмурился, но я, выдав улыбку, вскоре увидел, как его серьезный взгляд сменился на встревоженную улыбку. — У Сены становится с каждым днём всё холоднее. Пойдемте ко мне, если ваш вечер не занят, я сварю для вас глинтвейн. А ещё где-то у меня был припасен марципан. Вы же любите сладкое? — Как и вы, друг мой. Он жил в доме с не самыми благополучными условиями, где снимали комнаты люди, застрявшие в нищете Парижа. Пока мы поднимались по лестнице, я натолкнулся на распутных женщин, окинувших меня сладострастным взглядом, несколько неухоженных детей со всклокоченными волосами и грязными лицами и взвинченную хозяйку с сальным пучком на голове, которая кинула Нёлю что-то о задержке в оплате комнаты. — Не обращайте внимания. Она всегда кричит на жильцов. Его комната в доме встретила нас тишиной и полным беспорядком, за который Нёль, кажется, вовсе смутился и попытался оправдаться усталостью на работе. Но я был настолько подавлен, что из всего беспорядка выделил лишь один предмет – стоявшую в чистом углу гитару. За всё время нашего общения он ни разу не приводил меня сюда, вероятно, стесняясь такой обстановки. Но почему-то здесь мне было непривычно уютно… в комнате, где Нёль содержал старую облезлую кошку и как оказывается мечтал нарисовать карту звёздных дорог. Но по астрономии у него совершенно нет никаких знаний, и он даже не знал сам, какими путями добрался до Парижа. На кухне не было никого из жильцов, когда мы спустились варить тот горячительный напиток. Запах от душистых сушеных специй в кипящей кастрюле с вином затопил неубранную, грязную кухню острым ароматом. Нёль, убрав все плетенные баночки по шкафам, помешивал ложкой кипящую тёмную пахучую жидкость, что я задумался: наверное, в его семье отец часто варил этот напиток, раз этот юноша в свои двадцать так хорошо разбирается в специях и алкоголе, но хмельным я не видел его ни разу. — Мой старший брат научил меня этому, - ответил Нёль, будто услышал мои мысли. Улыбаясь, он колдовал над кастрюлей и бурно размахивал ложкой, повествуя о дедушкином рецепте вина и то, как он научил его старшего брата одним летом варить этот напиток, но сквозь его слова и веселую интонацию я всегда слышал другое: у этого человека душа болит всегда. — А где он сейчас? — спросил я. — Дедушка умер, когда мне было семнадцать. — Нет, твой брат. Рука Гейне, потянувшаяся к ручке кастрюли, вдруг остановилась. Он сделал вид, что не услышал вопроса и с какой-то непринужденной легкостью продолжил подсыпать в напиток пряности. — Мой брат военный. Я редко его вижу. — Так вот откуда в тебе страсть к путешествиям! — улыбнулся я. — Как его зовут? — Фань, — резко ответил Нёль. — Фань Гейне. — Ты скучаешь по нему? Братские узы наверняка очень крепки. Нёль что-то тихо ответил. А я, подперев висок, вспоминал о руках Рене. И эти руки, наверное, обнимают сейчас нежную и белолицую фрау, лаская её гладкую кожу, пахнущую по утрам летними лугами и горьким мёдом у теплого камина в эту Рождественскую ночь. — Меня всегда мучал один вопрос: почему именно Париж? – оторвавшись от мыслей, осведомился я, забираясь на стул с ногами и подпирая рукой голову. — Есть много других городов, куда можно было сбежать. — Наверное, в Париже мне суждено встретиться с кем-то особенным, — мягко улыбнувшись, юноша обернулся ко мне. — Месье Венсан, я давно хотел вам сказать… Нёль, вдруг потерявший всю отточенную ловкость и изворотливость, вдруг покачнулся и задел кастрюлю, но во время ухватился за длинную ручку, чудом умудрившись не обжечь кожу. Подскочив, я сжал его руки за запястья, осматривая кожу грубоватых ладоней, но в один миг между нами возникло неловкое молчание, и я не знал, как можно было уйти от этой застывшей неловкости. Я поднял глаза. — Месье Венсан, — его глубокий голос с легкой хрипотцой тревожно задрожал, он перехватил мои руки. — Нет, не так. Чондэ… С его губ рвались какие-то слова — несказанные слова, разъедающие его душу, а серьезный взгляд не отрывался от моего лица. Смятение охватило моё сердце, когда его лицо склонилось ближе, и я ощущал тяжелое дыхание на своей макушке. И если бы не во время заглянувшая на кухню хозяйка, он бы ни за что не отпустил моих рук… Когда мы поднимались по лестнице под самое утро, в доме стояла звонкая тишина, и до этих слов мы поднимались по лестнице тоже в полном безмолвии. Я отчетливо ощущал на себе тяжелый взгляд Нёля, под которым мои щеки пылали, ноги сбивались с привычного ритма, а я нелепо улыбался. Нёль, любезно поддержавший меня, на краткий миг притянул к себе и сказал тихим и вкрадчивым голосом: — Бэк Рене не из тех людей, которым можно доверять. Не увлекайтесь им, месье Венсан. … но этими словами меня уже было не вытащить. — Почему ты говоришь мне об этом сейчас? — Я хочу уберечь вас от него! — крепкие пальцы Нёля схватили ворот моей рубашки, он притянул меня к себе. Я чувствовал, что он готов был сорваться на крик. — Он разобьёт ваше сердце, ваши мечты, как однажды разбил их… — Гейне резко осекся и ослабил хватку, спуская свои руки на мои запястья. Я испуганно уставился на него: померкнувшие в предрассветной темноте глаза и злостно сжатые губы, но это искажённое в ненависти лицо быстро приобрело прежний спокойный вид. Нёль тихо прижал меня к себе, положив руку на шею. — Просто знайте, что я никогда не посмею причинить вам боль. * — Я назвал этот город бумажным. — Тогда я докажу вам, что он не горит. Ту ночь мы проводили в его доме в свете зажженных свечей в отсутствии мадам Рене и их маленького сына. Я чувствовал, как его тонкие руки с непревзойдённой легкостью обвивали меня со спины за пояс. Рене всегда противоречил мне – во всем, и казалось, ему нравилась эта разница между нами во всем: в мнениях, в возрасте, в ценностях… Я медленно обернулся к нему, желая разглядеть нежное лицо, о встрече с которым грезил целых три недели долгой и холодной зимы. Опустив спокойный взгляд, я заметил на кончиках его пальцев засохшие чернила, желая вновь и вновь оттереть их белоснежным платком. Его привычка писать мелким и изящным почерком всегда увенчивалась перепачканными пальцами – писать он не привык, да и никогда не любил, а когда-то я с томительной болью ждал его ответа на своё почти откровенное письмо после того головокружительного, жаркого поцелуя. Ногами я измерял каждый метр комнаты, небрежный, я садился за стол, хватал перо и несколько раз прорывался написать о своих чувствах. Ещё до этого нас с ним связывало что-то большее, чем простое влечение… Я не мог объяснить этих странных чувств даже самому себе, даже сейчас… — Мне нравятся ваши перепачканные кончики пальцев, Рене. — Не говорите мне этих переслащенных слов, — он выдал подобие улыбки и взмахнул кистью с горящими глазами для новой идеи композиции, но я словил его пальцы и прижал к губам с тихой просьбой оставить на сегодня писание черновиков. Он странно ухмыльнулся и прижался щекой к моему плечу, а его руки крепко обвили меня за пояс бесчеловечным холодом. Осторожно поднимая голову, его глаза, оказавшись вровень с моими, блеснули тёмным блеском. — Ваше лицо мне кого-то напоминает… — Я устал от слов, mon étranger. Лучше просто обещайте, что будете только моим. — Мне незачем обещать вам это. Моё сердце и так принадлежит вам. Губы пылко коснулись шеи. Я запрокинул подбородок, ощущая, как прохладные ладони расстегивали пару криво застегнутых пуговиц и касались крепких боков. Я почти вздрагивал, следуя за ним на грань безрассудства, которую мы больше не считали пороком. Бэк постепенно опустился ниже, и, ощутив влажное прикосновение к животу, я не смог сдержать рваного выдоха, когда его ладонь дотронулась до моей плоти, крепко обхватывая её и проводя по всей длине. Каждое неторопливое движение отдавалось во всех клеточках моего тела. Я облизывал сухие губы и видел, как он, отстраняясь, расстегивает свою рубашку и прикрывает глаза. Тонкие ресницы отбрасывали легкую тень на бледное лицо в свете свечей, острые плечи медленно обнажались, оголяя выступающие ключицы под тонкой, светящейся кожей. Рене всегда был изящно сложен, его тело было просто худым и хрупким – слишком хрупким для его лет, что влекло меня в нём особенно сильно. Он провел ладонью по своей впалой груди с дразнящим огоньком в глазах. Бэк приблизился. Его пальцы скользнули по моему лицу, обводя линию подбородка, дальше погружаясь в волосы. — Может, хотите ещё вина? — шепнул он, опускаясь на мягкую софу и утягивая меня за шею вслед за собой. — Довольно, — мой голос хрипло задрожал. — Когда-то вы обещали отравить вино в одном из бокалов, но я опьянён и отравлен только вами. Мои ладони мягко скользнули по его обнаженной коже. Он накрыл их ладонями, сильнее прижимая к своим худым бедрам и редко запрокидывая голову от нахлынувшей страсти. Я ощутил, как волны мурашек разбегаются по спине, когда Бэк, полностью плененный, позволил мне жадно и откровенно войти в него. Я чувствовал, как вокруг моей пылающей плоти сжимались его разгоряченные мышцы, я видел потемневшие от возбуждения глаза в золотой оправе вожделения, его разрумяненные бледные скулы и плоскую грудь, вздымающуюся всё чаще и чаще. Ресницы опускались, он начинал стонать громче вслед уходящей боли и оставшемуся необузданному желанию. Всё чего я желал – обнимать его в такие минуты и поддаваться бёдрами навстречу. Он вновь запрокинул подбородок, а руки бессознательно хватались то за обивку дивана, то за собственную грудь с отвердевшими сосками, то за мои рёбра, между которых сбивалось и перехватывало дыхание. И мы отвечали друг другу стоном на приглушенный стон, поцелуями на поцелуи, чувствами на… … боль. Я привлекал его к себе, когда каждый раз ощущал, как во мне всё горит от неутоленного желания. И сейчас… Его повлажневшие волосы пахли терпкими лилиями. Я вдохнул их запах, целовал распухшие, раскрытые губы, шею, острые плечи с выпирающими ключицами. Ласкал его соски, то щекоча языком, то прикусывая их, намеренно оттягивая момент, когда снова смогу обладать им. Но всё отчетливее понимал – не я, это он всецело обладает мной, когда так откровенно овладевая и играя моими чувствами. Рукой я обнял его сзади за пояс, вторая — скользнула по его телу — от ложбинки на животе к узкому бедру. Едва вдавливая Бэка в поверхность софы, я ускорил темп — и стоны становились громче, слаще, доводящие до самого пика, до момента, когда мы оба содрогаемся телами в страстной эйфории чувств, а после ещё какое-то время проводим время в томительных ласках друг друга. Он, обмякший, позволяет трогать себя, ласкать, гладить. Осторожно шире я развёл его острые колени и обхватил губами пульсирующую возбужденную плоть, заключая в плен рук вздымающиеся напряженные бедра. Бэк устало раскусывал свои губы, стискивая пальцами дорогую обивку дивана, выгибаясь навстречу, и спустя несколько мгновений от моих ласк его тело наконец-то отпустило напряжение. Бэк прижал запястье ко лбу и запрокинул голову. Я поднялся к нему, устало наваливаясь всем телом, вглядываясь в потрепанные влажные волосы и умиротворенные черты воскового лица, с которого до конца ещё не сошёл мягкий румянец. Волосы вновь упали на глаза. — Ваше лицо — лицо последнего романтика. — Не говорите таких глупостей, mon étranger, — серьезно произнес он. — Признайтесь, ведь вам не хватает романтичного взгляда на мир, — тихо улыбнулся я. Рене ничего не ответил. Тогда я прижался к его худой спине, не в силах сомкнуть глаз в подступившее утро из-за мыслей. Касаясь его острых плеч, я осознал, что хочу всегда обладать этим человеком как в эти минуты или быть в его власти — неважно, просто быть рядом и крепко сжимать его руку. Прильнув губами к его плечу, я мягко провел пальцами в его волосах, остановившись у виска. Он медленно обернулся с поблекшими глазами, но не предпринял попытки хоть на секунду прижаться ко мне. Даже с печальным взглядом Бэк оставался непоколебим и холоден, только его плечи тихо подрагивали от подступившего утреннего холода, а та страсть угасла вместе с последними всполохами огня в камине. Но я чувствовал в эту секунду особенно отчётливо: Рене нужно было моё тепло. — В Париже зима никогда не закончится. — Ну что вы говорите, маэстро, скоро наступит весна! … а в этом городе всегда будет тесно и холодно, где бы мы не прятались. * Снег тихо и мягко кружился над городом, оставаясь совсем недолго лежать на остылой земле, но при этом — падал красиво, приправленный спокойной композицией, доносящейся с сонного туманного островка. В полупустом баре было спокойно и безмолвно. В это время полусонный Нёль, убрав бутылки и грязные столы с прошедшей ночи, клюя носом за стойкой и вычистив все бокалы, ждал момента, когда пара взрослых женщин покинут заведение, стряхнув за дверьми со своих плащей подбитым мехом первый снег, он тихо садился за покосившееся пианино на невысокой сцене и начинал играть. Из-под узловатых пальцев лилась тихая мелодия, исходившая из самого сердца, как воспоминание о тёплых моментах с человеком, чей голос он всегда узнает из сотни звуков мощных органов и тонких скрипок. В тишине заведения раздались глухие аплодисменты. Нёль поднял голову: тёмнaя одеждa, чуть растрепавшиеся волосы, белеющий воpотник зaстёгнутой pубaшки... и тёмные глaзa, вкрадчиво с насмешкой проникающие в душу. — Bravo! Bravo, mon petit genie! * (с фр. – Браво! Браво, мой маленький гений) —Зачем вы здесь? — резко спросил Нёль. — Пришли поглумиться над моим положением? — Мне нет никакого дела до того, в какой дыре ты обитаешь, Гейне, — на немецком отчеканил Рене, чопорно оправляя белые перчатки на руках и краем губ, сжимая дымящуюся сигарету. — А вот твоему брату наверняка это будет интересно. — Вы не посмеете. — Ты же знаешь — посмею. И расскажу ему, где ты находишься с огромнейшим удовольствием, если общество в лице тебя будет перетягивать Чондэ на свою сторону и дальше. Или ты забыл, как я помог тебе? — Точнее, как вы убили меня, Рене. И, поверьте, никогда этого не забуду. — Я спрятал тебя от него, когда ты подыхал под мостом побитый и еле живой. — Если бы вы были действительно так благородны, то сейчас не пользовались бы этим намеренно в своих интересах. — Нёль сделал широкий шаг и в одно мгновение оказался рядом с Рене, гордо склонившись над ним. — Но учтите, я не боюсь своего брата. Чондэ Венсан — мой единственный друг, и я не стану отступать от него по вашей прихоти. — С каких пор ты смотришь на меня таким взглядом? Там под мостом твои глаза были такими беззащитными. — Мне было всего восемнадцать, и я был страшно напуган. И ещё, месье Рене, ваша техника сражения не достойна настоящего мужчины. Запугивание — это так унизительно. — В Париже все методы хороши, мой юный друг. Здесь по-другому не выжить. В каждом городе приходится от чего-то отказываться, а если держаться за это «что-то» или «кого-то», крепко вцепившись зубами, то… — Рене отпустил сигарету и придавил её носком ботинка, подняв голову на юношу с наигранной ухмылкой, — то могут и вместе с челюстью вырвать. — Не ждите, что я отступлюсь так скоро. Если так произошло с музыкой, не значит, что я откажусь от месье Венсана. На спокойный и сдержанный тон Неля Бэк склонил голову, с задумчивым видом коснулся пальцами своих губ и тихо изогнул тонкую нить губ в улыбке: — Всё поражаюсь твоему терпению. Такое спокойное хладнокровие. Но в любом случае я тебя предупредил. Оставь Чондэ — этот человек принадлежит мне и моему сердцу. — В любом случае сердца у вас нет. — Надеюсь, ты не проболтаешься ему о нашей встрече. Этот человек сейчас очень счастлив. Не тревожь его жизнь своими сплетнями. Auf Wiedersehen, Нёль! И подумай о том, что в этот раз можешь сгнить где-нибудь на помойке. Дверь бара громко захлопнулась. Не сдержавшись, Нёль ударил кулаком по инструменту. Клавиши глухо простонали, а по спине юноши прошлась мелкая дрожь. — Luder! — выпалил он. Тело резко опустилось на скамью подобно камню, а пальцы зарылись в копну тёмно-рыжих волос, судорожно сжимая локоны. Нёль тяжело дышал, задыхаясь от ненависти. Этот человек в тёмном… Он был похож на это зимнее утро — холодное и непокорное, отступившее спокойной поступью в своем гордом обличии. Он, Рене, вновь загнал его в угол, вновь решил запугивать, до этого прикрываясь мнимым покровителем. А ведь в тот день… — Эй, парень, что с тобой? Ты меня слышишь? — Я не понимаю по-французски. — Вставай. Поднимайся. — Он нашёл меня. Снова нашёл, понимаете? — Кто? Кто нашёл тебя? — Пожалуйста, помогите мне. Подайте руку… Мне очень страшно. … он почти поверил ему. Нёль заставил себя открыть глаза: в баре было всё так же пусто и холодно. Руки коснулись побитых клавиш — будто сломанные и неживые, они смотрели на него своим старым померкнувшим блеском, напоминая о чем-то далеком и горьком. И ведь тогда… — Я запомнил всю мелодию, которую вы сыграли. — У тебя прирожденный талант к музыке, мой мальчик. Только жаль, что в Париже уже есть я. — Что вы хотите этим сказать? — У меня есть давний знакомый, Жак. Он очень любит таких талантливых и молодых мальчиков. — Но я хочу остаться с вами, месье. — Останешься, если будешь делать всё то, что я скажу. … Рене убил в нём мечту стать музыкантом.