I
Летнее утро было серым и дождливым, пронизанным туманом. В тот день, когда я забирал забытую с балкона опустевшую по весне птичью клетку, и вошел в гостиную, он лежал на софе, скрестив бледные ладони на груди и глядя в прохладное пасмурное небо. Жемчужная белизна его лица в тот момент ужаснула меня своей поистине мертвенной бледностью и остекленевшими глазами, которые были закрыты. Я поставил клетку на стол и, приблизившись, склонился совсем низко — так, что ощутил кожей спокойное дыхание. Ничего не произошло. Он просто спал… И я, желая не мешать его глубокому сну, лишь кратко коснулся тонкой руки, которая оказалась тёплой и тут же сжала мои пальцы. Бэк потянул меня за руку, его хватка была крепкой, и мне пришлось покорно опуститься на софу. Он вновь растянулся во весь рост, устраивая голову на моих коленях и прикрывая ресницы. Здесь, в этой гостиной, он казался уставшим: на тонкой коже век просвечивались нити сосудов, а сами глаза казались воспалёнными, но, сколько я помню, он никогда не подавал вида усталости, подавляя внутри себя эти чувства. Я коснулся его мягких волос. — Ваш сон был настолько глубокий, что я невольно подумал, будто вы… — … умер? — Не пугайте меня так больше, Рене. — Моё лицо вмиг помрачнело от его слов. — Лучше расскажите, что вам снилось. — Фортепианный концерт, — ответил он и приоткрыл глаза, поглаживая моё запястье. — А потом снились вы и ваш голос. Потусторонний свет и обволакивающая тишина, в которой я играю, а вы — поёте. И в какой-то момент гаснет всё вокруг, мне становится страшно в зыбкой темноте, а ваш голос… зовёт меня за собой. — И вы пошли? Вы пошли на мой голос? — Да, я пошёл. Он подвел меня к обрыву, и я… — с его губ сорвалась легкая усмешка: — сорвался. — Какая бессмыслица! — поспешил возразить я. — Mon maestro, я никогда бы не подверг вас такой участи. И будь вы на краю обрыва, не сомневайтесь, я бы последовал вслед за вами. Он ничего не ответил, лишь слабо прикрыл глаза, и какое-то время мы молчали, погрузившись в тягостные раздумья. Я водил пальцами по его груди, борясь с искушением расстегнуть и отбросить в сторону свободную рубашку с ослабленными манжетами. Наши встречи оставались так же редки: вернувшись из Праги, он вновь готовился к новому концерту, не выбираясь из партитур, а я, завязав в узких кругах дружбу с поэтом Кеном Роа, углубился в написание песен, которые ждали своего часа в надежде быть услышаны каждым во всем Париже. Пальцы невольно ухватились за верхнюю пуговицу на рубашке. Бэк, будто предчувствуя желание, словил мою руку, сильно сжимая её и одергивая от безрассудного поступка. — Не соблазняйте меня, милый друг. Лучше спойте, это успокаивает. Перехватив его руку, я прижался губами к центру ладони, не сводя взгляда с любимого лица. Наши пальцы переплелись на его слабо вздымающейся груди, и я начал тихо напевать что-то о любви, что-то из своего... Какое-то время Рене, замерев, внимал моему голосу, но едва я закончил петь, он поднялся на ноги, хватаясь за мои запястья так резко, будто неожиданно черпнул откуда-то невероятной силы. — Пойте ещё, мой друг, — настойчиво попросил Рене. Его ладонь неожиданно опустилась на моё плечо, а пальцы другой руки крепко сжали мои. Он сделал шаг навстречу, а я подхватил его за пояс одновременно властно и нежно, отступая назад. Квадраты вальса давались нам с особенной легкостью, будучи разученные нами еще в десятилетнем возрасте, но в своей жизни я никогда не ощущал настолько пробирающей дрожи под одеждой, а расстояние между мной и Рене казалось непростительно большим под шелестом наших ненужных одежд. Мой звонкий голос затопил комнату, шаги становились быстрее. Я широко улыбался, видя, как он тихо смеётся, откидывая назад голову, и покорно следует моим шагам. — Mon étranger… Продолжение фразы я украл, прижавшись к его тёплым губам. Моя ладонь скользнула по его бедру и поднялась выше — к пояснице и лопаткам. Сжав ткань домашней рубашки, я обжигал дыханием беззащитно открытую шею, ощущая, как его пальцы резко вцепились в мой воротник. — Mon étranger, остановитесь. Мне было трудно выполнить его просьбу, и в ту секунду, когда его тело вдруг ослабло в моих руках, я пристально посмотрел в тонкое лицо, подхватив его за пояс и обняв как можно крепче: — Рене, что случилось? Посмотрите на меня, — испугавшись его внезапной слабости, шептал я. — У вас мутный взгляд. Вам нехорошо? — Mon étranger, — тихо с улыбкой пробормотал он, утыкаясь лбом о моё плечо с потяжелевшим дыханием. — Просто закружилась голова. Наверное, я старею и не поспеваю за вашей молодостью. — Бэк, что за чушь вы говорите? — засмеялся я, впопыхах целуя его мягкие волосы. Мои руки вновь легли на пояс Рене, настойчиво притягивая его ближе. — Вам всего тридцать лет. Слишком рано думать о старости. Я вдруг почувствовал, как слегка напряглась его ослабленная спина и дрогнули плечи. От него исходило приятное тепло и запах пряностей, и неожиданно я почувствовал, как это успокаивает меня на какое-то мгновение, пока не ощутил его взгляд, прикованный на столе к пустой клетке… — О чем вы задумались, Рене? — Хорошо, что все птицы улетели. … Это случилось в мае. Весной после занятий мы с Кристофом всегда выносили клетку на большой, залитый тёплым светом балкон в обеденный перерыв. Сами усаживались в плетеные кресла и следили за нахохлившимся от весеннего солнца скворцом, который расправлял крылья и встречал вместе с нами новый день. В тот день мальчик был по-особенному грустный: он сложил голову на руки у стола и долгое время смотрел на птицу своими большими тёмными глазами, будто сникнувшую вместе с ним. Я привык к его серьезному почти неулыбающемуся лицу и немигающему взгляду, но заметив нахмуренные брови, я отставил чашку теплого чая обратно на стол и решил поинтересоваться: — Вас что-то тревожит? — Нет, учитель. — Мой друг, вас не радует даже коробка с марципаном? — Нет, учитель. Я вспомнил, как в то утро он сбегал по ступеням с привычной своей стремительностью, стуча маленькими ботинками, и где-то в конце лестницы упал в мои объятия после небольшого расставания от предыдущей встречи. Тогда Кристоф замер, позволяя мне прижаться щекой к вздыбленным каштановым волосам, и я ощущал его тоску по себе сквозь крепкую хватку маленьких пальцев, сжимавших края моего жакета. Но в тот момент он казался более чем подавленным. — Тогда что же тревожит вашу маленькую душу? Ответом на мой вопрос послужила его маленькая ладонь, которая потянулась к громоздкой клетке, и пальцы, что ловко без промедления отщелкнули задвижку. И в этом жесте не чувствовалось той детской безрассудности, только уверенное решение маленького умного человека, таившего все тревоги и переживания одну долгую зиму. Птица, поддавшись вперед, выпорхнула из плетеных железных прутьев мгновенным рывком в расцветающий весенний Париж. И вскоре уже казалась маленькой точкой, порхающей над разноцветными городскими крышами в голубой глубине высоких облаков. — Adieu, oiseau, — маленькая детская рука помахала вслед певчему пернатому. Тогда я первый и последний раз видел, как Кристоф улыбается — по-детски искренне и счастливо вдогонку стремительному полёту скворца перед тем, как вслед за открытой клеткой из Парижа кто-то выпустил ощущение весеннего тепла, которое, как мне казалось, должно было стать нежной прелюдией к чему-то большему в нашей жизни. — Хорошо, что все птицы улетели, — вновь одними губами повторил Бэк. Он бессильно вцепился в меня от головокружения, а мои руки лихорадочно вцепились в его тело. Мне пришлось поднять его на руки и уложить обратно на софу. Я любил носить его на руках, и в этом жесте он не видел ничего, что бы ущемляло его. Правда, он всегда относится к этому с холодным пренебрежением и приказывал отпустить его, когда легкость его тела вдруг оказывалась оторвана от земли. Только спустя время я понял, что он боялся быть отпущенным. Приложив запястье ко лбу, Бэк с тихим стоном откинулся на подушку. Поездка в Прагу далась ему с большим трудом, и новая усталость от подготовки к опере давила на гордые плечи недописанным концертом, подрывая здоровый сон моего маэстро. Я склонился над ним и, не сдержавшись, поцеловал кратко в прохладный лоб. В тот момент я благодарил Господа, что дом был пуст: его супруга была в поездке с сыном у родственников и должна была вернуться к завтрашнему утру после открытия кондитерской, а слугам был дан выходной. — Mon maestro? — тихо позвал его я. — Берегите себя и не переутомляйтесь. Вы нужны вашей семье. Вы нужны мне. — Mon étranger… — тихо отозвался он, будто желая что-то сказать, но заснул на полуслове. Левая рука расслабленно лежала на груди, на мизинце блестел перстень с синим камнем. Завораживающая, мрачная глубина этого украшения часто цепляла мой взор. И ещё тогда я не знал, что этому кольцу вскоре после нескольких долгих лет суждено было висеть на моей шее до самой смерти.II
Казалось, он был не рад моему визиту, когда я, едва переступив порог знакомого заведения, наткнулся на его тяжелый и безразличный взгляд в стороне. Незнакомый молодой человек, сидевший рядом, что-то тихо нашептывал ему на ухо, пальцами украдкой касаясь запястья в попытке выдернуть бокал. В баре было темно, несколько человек спали под заставленными пустыми бутылками и кружками столами, и только единственный трезвый взгляд в мою сторону, принадлежавший молодому человеку, оказался крайне недружелюбным. Его я узнал не сразу: уложенные русые волосы, острые как лезвие черты лица с непробиваемым выражением и такая же опрятная и строгая одежда, делающая юношу на пару лет старше. Им оказался Сэ Фабре — сын известного парижского художника; новая восходящая звезда художественного искусства. — Mein Freund! — Сильная рука обхватила мою шею, и меня тут же обдало запахом крепкого вина. — Я уже думал, что вы не придёте. Глаза Нёля горели хмельным блеском, губы изогнулись в расслабленной улыбке. В таком состоянии я видел его впервые и не знал, сколько времени он тешил себя алкоголем, когда мои визиты к нему стали редки, а после и вовсе прекратились. Изредка я слышал от Рене, что Жак находится не в духе и его бар прогнивает с быстротечной скоростью жалкими выступлениями и безвкусными напитками. Мне казалось, что в опьянении Нёль мог нарваться на драку или сделать немало глупостей, быть может, сделал уже, только вот я… —… вы опоздали, месье Венсан. Ваш друг сейчас не в состоянии для серьезных разговоров. Тонкие руки дёрнули покачнувшуюся фигуру Нёля за локоть, а тот, вцепившись в меня, небрежным движением оттолкнул Сэ за плечо. — Нёль, что с вами? — тихо спросил я, высвобождаясь из его удушливой хватки. Взглянув на бледнолицего юношу, покорно оставшегося стоять в стороне, мои глаза вновь уставились на раскрасневшееся и пьяно-радостное лицо друга.— Я не узнаю тебя. Что случилось? — Чондэ-э-э, — протянул он, и в этих нотах послышался не то жалобный, не то почти страдальческий стон, когда он особенно сильно вцепился пальцами за ворот моего плаща. — Мой друг, давай подышим свежим воздухом, — предложил я, не в силах терпеть запах вина. — Я принесу его плащ, — бесцветным голосом резко выдал Сэ на моё предложение, и я был уверен, что этот уступок дался ему с большой неохотой. — Чондэ Венсан. Я кивнул в знак благодарности. И сам взял художника за руку, пожимая её и чувствуя, как пальцы осторожно с легким недоверием смыкаются вокруг моей ладони в неохотном и грубом пожатии. — Сэ Фабре. И больше нам было не о чем говорить. Одним своим равнодушным взглядом и холодным рукопожатием он вызвал во мне чувство стыда и предательства по отношению к верному другу. И я не мог понять, как этот человек мог оказаться в таком заведении в такой ранний час вместе… с моим милым другом. Нёль мог идти, но вся прогулка закончилась у нашего излюбленного места — Сены, у которой встречи и столкновения всегда были менее ожидаемы, но Нёль всегда находил меня именно здесь, когда я прибегал к этому месту как спасению в самые разбитые минуты моей жизни. Я до сих пор ощущал не выветренный запах вина и горечь его души, в которой он не смел признаться и даже в тот момент находил силы улыбаться, повествуя о боли с легким смехом, когда свежий утренний воздух немного отрезвил его тяжелую и хмельную голову. — Жак совсем озверел. За весну он выкидывал меня несколько раз, тогда я бил бутылки, а он как щенка затаскивал обратно и заставлял отрабатывать испорченное имущество. Мне больше некуда пойти, месье Венсан. Этот город… Всё отравляет меня: воздух, люди, выпивка и… даже вы. На его глазах, казалось, вот-вот выступят слёзы, и возможно я ждал этой слабости, но она так и не последовала, её заменил рыжий огонёк на кончике сигареты. Нёль сделал глубокую затяжку — дым наполнил на мгновение его легкие мнимым теплом, а я отчего-то боялся взять его за руку, чего он так томительно ждал с большой надеждой. — Но я не хочу уезжать, — закончил он. — А этот юноша… — Вы ревнуете? Я резко поднял голову и увидел улыбку — трезвую и ту, от которой сердце заходило от незлобивого тепла. Я поднял ворот пальто, пытаясь скрыть разрумянившиеся холодным ветром скулы, и сунул руки в карманы пальто. — Нет. — Sehr schade… — совсем тихо произнёс он и щелчком отправил сигарету в холодную реку. — Он начинающий художник. Мы встретились на улице в вечер, когда Жак выставил меня за дверь. Я был жутко голоден, месье Венсан, а ему был нужен натурщик. — Я уже встречал его однажды на одном вечере, который посещал вместе с семьей Рене. Я никогда не видел столь холодных французов, — я сам не ожидал, что эта фраза когда-либо прозвучит из моих уст. — Он неразговорчив и крайне серьезен. Но признаться… есть в его картинах какая-то глубина: на полотне видна настоящая сущность человека. Когда я впервые увидел свою картину, то не мог поверить, что мои глаза бывают настолько грустные, — улыбнувшись, закончил Нёль и бегло прошелся взглядом по моему лицу. — Месье Венсан, ваши руки замерзли, позвольте. В тот же момент я почувствовал, как широкая горячая ладонь обвила мои холодные пальцы. Я совершенно не заметил пройденных минут, пока с головой погрузился в недавние воспоминания у остывшей одинокой Сены, где Рене всё чаще замыкается и холодеет. И меня пугает его леденящий взгляд, тот взгляд, что я когда-то был способен выдержать… Пока я вспоминал, не ощущая холода в пальцах, всё это время Нёль молчаливо находился рядом с новой скрученной сигаретой в зубах. Я мягко одернул руку, будто обжегся о его ладонь, но тут же поддался секундной слабости и сдался, посчитав его заботу проявлением благодарности за то, что я единственный, с кем он мог откровенно и свободно поговорить на родном языке в этом холодном городе. Он крепко обхватил мою руку у себя в кармане пальто. Это успокаивало меня, хотя бы потому, что мостовая, утонувшая в густом тумане, скрывала собой этот неоднозначный жест, а мои руки действительно замерзли в осенней стуже. Нёль шёл рядом. Я видел, как он улыбается и смеётся, рассказывая что-то о далеких виноградниках под лучами палящего солнца в Италии, что я невольно вспомнил о доме, в который не хотелось возвращаться. Греясь о его сильную грубоватую ладонь, я мог думать лишь о том, что в этой жизни меня никогда не отпустит… * — Каким ты запомнишь меня, Чондэ? Он стоял у окна гостиной комнаты и расслабленно пил вино прямо из горла бутылки. Волосы были слегка всклокоченные, а рубашка — расстёгнута, и под ней виднелась худая бледная грудь. Подавив в себе острое желание подойти и обнять, я проследил за его взглядом, устремленным в рамки большого портрета, написанного этой осенью: на нём в своей леденящей гордости и искусительной красоте был изображен он. … Бэк стоял у домашнего рояля, опершись о корпус одной рукой, вторую держал в кармане брюк. Его маленькое лицо было слегка повернуто, чуть приподнятый подбородок создавал впечатление утонченной надменности, а в глубоких тёмных глазах поселился далекий взгляд. Я проходил мимо гостиной с нотными листами для занятий и остановился у высокой арки. Тонкие юношеские руки, на которых были подогнуты до локтей рукава рубашки, накладывали краски острой кистью на полотно — они не дрожали, но я видел легкое волнение юноши в выступившем поте на лбу. Приглашение художника Бэком стало для меня неожиданностью, когда он в конце осени изъявил желание оставить себя и свою единственную красоту на портрете. Меня стали пугать его мысли, что такое желание я расценивал, как попытку убежать от… … старости. Сэ оказался действительно талантливым художником: люди на его картинах не были похожи на тех, кем казались в действительности. Украдкой я, просматривая его полотна, среди откровенных портретов нашёл полотно с Нином: лежавший в полуобнаженном виде среди скульптур и дорогих мехов он казался величественным и надменным; его смуглая кожа была тёплого бронзового оттенка, а тёмные глаза казались мокрыми черносливами. Будто сам сын тьмы, сын нерадивой цыганки. Но сквозь всю жеманную натуру проглядывалась и другая сторона — среди окружавших его драгоценностей он меркнул и казался… беззащитным, в то время как Рене проглядеть я не смог: он навсегда остался для меня человеком, чьей скрытый внутренний мир не отразила ни одна картина, не отразил ни один художник. И, как я ни старался, мне не удавалось в загадочном выражении этого удивительного лица разглядеть хоть что-то, присущее всем обыкновенным людям. — Мой муж очень красив. — Тэён оказалась рядом слишком неожиданно и тихо. Её голос был тих и спокоен, руки покоились на предплечьях, а спина — статно вытянута. Я не знаю, какие чувства испытывал к этой женщине: любил её за верность мужу и так же тихо ненавидел за её постоянное присутствие рядом с ним. Иногда она казалась легкомысленной и притворной, редко — серьезной. И поэтому когда её голос, постоянно звучавший нежным или звонким сопрано, прозвучал тихо и вкрадчиво, я дрогнул, и хотел было согласиться, но во время осекся, когда она поймала мой мечущийся в смятении взгляд. — Скажите, Чондэ, как он относится к вам? С какими чувствами он… … обнимает меня? — …подходит к вашей музыке? Мой муж – гениальный человек, и нужно быть столь же гениальным, чтобы удивить его, а вас он всегда слушает с особым упоением, хоть вы, прошу извинить меня за прямолинейность, слегка бездарны. — Madame… Тэён осторожно взглянула на меня. — Я не пытаюсь вас обидеть, Чондэ. Я пытаюсь вас защитить… от него. Если вы когда-нибудь имели смелость думать, что способны занять в его сердце хоть какое-то место, вероятно, вы — глупец. Вдруг её нежные губы преобразились в улыбке, но не мне — Рене, которому было разрешено слегка отдохнуть и поменять позу. Я не мог двинуться с места. Она явно что-то знала, а я ненавидел себя, что не мог унять бьющегося сердца. Только сильней прижал к груди нотные листы, будто это могло хоть немного отгородить меня от этого разговора. — Madame, я не понимаю о чём вы. — В любом случае в нашем доме музыку вы больше не преподаете. Мне противно от того, что вы обнимаете моего сына руками, которыми… … я обнимаю его отца. — Вы целуете мне руку губами, которыми… … я целую вашего мужа. — Мне достаточно взглянуть в ваши глаза, Чондэ. — Тэён развернулась ко мне, продолжая обнимать себя за плечи. — Я заметила, что вы носите крест. Бэк не верит в Господа, вероятно, потому что боится его кары, но вы… не смейте отступать. Ещё не поздно попросить у Господа прощения. И знайте, месье Венсан, этот человек всегда будет приносить вам боль и страдания даже тогда, когда его не окажется с вами рядом. Я так и не смог посмотреть на неё, боясь получить ту ненависть, которую заслуживаю на самом деле от женщины, которая с каждым днём постепенно впадала в отчаяние и прикрывала это театральными взмахами вееров. Но её больше не пугает то лихорадочное и полусумасшедшее, что появилось в её муже задолго до их свадьбы. Она давно смирилась с этим. — Mon étranger, вы так побледнели. Я вздрогнул, когда его голос позвал меня по имени, а холодные руки обвили сзади за голые плечи, будто пытаясь вытащить из недавних воспоминаний. Ощутив касание небольшого участка его прохладной груди на своей спине, я коснулся его тонкой руки и ощутил странную горечь в этих минутах. Бэк крепко поцеловал меня в шею, устраиваясь позади на кровати. — О чем вы думаете? О Вас, Рене. О человеке, который захватил мою душу. О клятве, которую я когда-то давно отдал перед Господом, когда впервые в жизни увидел вас: я поклялся, что никакая скверна не посетит мою душу, какой бы сильной она не оказалась. О клятве, которую я нарушил, потому что вы и ваша музыка оказались полны меня. Я думаю о Господе, перед которым не стану просить прощения… — Mon étranger, не молчите. …И о том, что только рядом с вами время и чувства обретают плоть, и я могу по-настоящему дышать вопреки всем запретам. И я хочу дать самому себе последнюю клятву: отдав своё сердце в ваши холодные руки, я никогда не стану сожалеть об этом. Я никогда не покину вас, мой дорогой Рене. Да будет так. Аминь. Обернувшись через плечо, я увидел привычно хмурый взгляд Бэка. — Я думал, вы никогда не отзоветесь. — Простите, что заставил вас ждать. — О чем вы так долго думали? — О том, каким запомню вас. — Тыльная сторона моей ладони коснулась его щеки. Я нежно улыбнулся, изучающим взглядом осматривая его бледное маленькое лицо с очаровательными мальчишескими изгибами. Мои губы прижались к его тёплым губам. — Я запомню вас таким, как сейчас: молодым и … … трагичным. — … великолепным. После моих слов Рене неожиданно грустно опустил подбородок и страшная усмешка, тронувшая его губы, будто застыла отзвуками в этой тесной и холодной комнате. Она была похожа на горький выдох или более того — отчаянный крик, скрытый за маской ледяного спокойствия и присущей ему твердой гордости. От чего моё сердце невольно сжалось. Рене опустился на спину поперек кровати, и я поспешил устроиться рядом с ним, лишь украдкой касаясь своим его плеча. Его взгляд был пустым, он молчал, а я вспоминал, насколько счастливой была прошедшая весна, когда я провожал его до дома или театра, а в самом узком углу переулка он всегда привлекал меня к себе и касался губами губ. Тогда мы договаривались о редких встречах у стен церкви, мне всегда отводилась роль ждущего, но я ни на минуту не сомневался: он придёт. И он всегда приходил с присущей ему пунктуальностью и обнимал меня так, будто не смел отпустить никогда. И пусть, пусть за нашими спинами начали шептаться тени, пусть Рене — человек, которого я никогда не смогу постигнуть, усмехается, кладя голову на моё плечо, и сжимает мои запястья, я безвольно поддаюсь ему, принадлежу ему, люблю его… — Вы всегда будете помнить меня, — вдруг тихо сказал Рене, повернув ко мне голову. Наши взгляды встретились, и мы лежали почти нос к носу, что я чувствовал его теплое дыхание. — Но запомните меня именно таким как сейчас. — Рене, с каждым годом вы всё прекраснее и, поверьте, мне… … всё равно, что вам исполнилось только тридцать лет. Я буду любить каждый стареющий вас год, ведь буду взрослеть вместе с вами, маэстро. — И вам? — вкрадчиво переспросил он. — И мне безразлична наша разница в возрасте. Я только коснулся губами его переносицы, пока он так близко, пока он позволял это делать и не находил сил противоречить, как его руки устало перехватили мои в непозволительном, откровенном, лишающем последней воли поцелуе. Ему нравилась моя растерянность от собственных неожиданных действий, ведь я не мог так просто сдержаться, когда он касался меня в самый неожиданный момент. Поэтому перед тем как наши рубашки были сброшены в сторону, я прижал его крепче, смыкая руки за худой спиной и ощущая, как бешено колотится сердце — моё или его. Тонкие ладони, скользнувшие вниз по моим плечам, вызвали в теле легкую дрожь и остановились на локтях. Рене всегда хотелось оставаться твердым и холодным даже в моменты нашей близости, казаться отстраненным и бесчувственным в проявлении эмоций и откровенных слов, которые, наверное, никогда не были сказаны вслух. И он был таким, был всегда. Но мои осторожность и терпение, кажется, дождались своего часа, и в то мгновение я ощутил, как Рене один единственный раз почти совсем незаметно прижался ко мне, соприкасаясь худой грудью с моей, а его дыхание обожгло моё плечо. И я почувствовал, что должен сказать это прямо сейчас: — Я люблю Вас. Больше я не добавил ничего. Даже не стал спрашивать его ни о чем, что сейчас так тревожило душу. Мне было достаточно обнять его и откинуть все предрассудки, сковывавшие нас в этом тесном городе, где раскрытие нашей тайны стало бы нашей гибелью, а порок — преданной могилой. Но мы где-то верно держались позади теней, и я держал его за выглаженную манжету, быть может, держался сам. Голос Бэка вдруг стал хриплым: — Боюсь, я не знаю значения этого слова. И вскоре Рене забылся сном: теплое дыхание согревало моё плечо. А я всё думал, прижимая его к себе и бесконечно долго смотря на темноту, обволакивающую большой портрет, что этот человек, которого так пылко и нежно обнимают мои руки, никогда по-настоящему не станет моим и мне не под силу разгадать его тёмное и порочное сердце, которое, возможно, просто желало… Да, я знал это с самого начала и бесстрашно шёл на верную гибель, и, быть может, поэтому в тот момент моё сердце безболезненно приняло эти слова, а где-то в глубине изнывало от боли. Но я не чувствовал ничего: пока я мог сжимать его в объятиях, ничего другое в мире не имело значения… Рене, обнимая вас в это мгновение, я не перестану бороться за вас и думать о том, что может быть через несколько лет, когда вырастет ваш маленький сын и будет радовать нас своими победами, мы, возможно, когда-нибудь сможем быть… … вместе. Рене запрокинул голову, сонный, чуть выгибаясь подо мной и отзываясь на каждое движение чуть еле слышным стоном. Отросшие волосы были перекинуты через край постели, а пальцы крепко переплелись с моими. В такие минуты не было ничего труднее, чем отстраниться. От первых движений, когда глаза темнеют от не сдерживаемого желания, до последней минуты, когда в комнате гасятся свечи. И возможно когда-нибудь мы сможем быть… Только дайте шанс.III
— On se retrouvera tous les deux. Mon grand Paris! Нин Браун был немного пьян: его щеки чуть разгорелись пылким румянцем, дорогой плащ покоился на одном расслабленном плече, оголяя и желая вот-вот сорваться вниз, но мужчина, находившийся рядом с ним, покорно оправлял одежду раз за разом, не пренебрегая чуть задерживаться на плечах юноши, и старался одернуть его от новой порции вина, мягко схватывая его холодные пальцы в свои ладони. — Господин, достаточно. — Как говорит Рене: может быть довольно, но достаточно – никогда. Его красивое смуглое лицо исказилось в боли, которая пролегла в кривой ухмылке пухлых губ. Он привык страдать громко, напоказ, выдавая свою беду за первую новость в этом дряблом на души городе, но в зимнее утро бар пустовал - публики нет, а на сцене лишь две тени. Только сонный бармен скрипел тряпкой в чистых бокалах и не обращал на двоих никакого внимания. В последнее время в узких кругах поползли мерзкими змеями слухи, которые Нин так отчаянно пытался скрывать, но те кусались и вырывались на парижские улицы в блестящие туалеты высшего общества. И чтобы прикрыть своё положение внебрачного ребёнка, он всегда кричал громче всех, занимаясь пусканием слухов пикантного характера, от которых дамы прикрывались веерами, а мужчины недоверчиво смотрели в след. Он бы желал, чтобы о нём говорили как о распутнике и повесе, нежели обсуждали его неблагочестивую мать, сгнившую где-то на распутных улицах, и богатом отце, чьё наследство никогда бы не досталось ему — грязному приёмышу нечистой крови. — Вы хотите уехать? Обратно, в Лондон… Нин пристально взглянул на Мёна блюдцами тёмно-кофейных глаз. Да, у них был этот город, весь пропитанный туманами и дождями, что был родным и сейчас казался таким далёким. Мён давно заметил это, как в последнее время Нин всё чаще скучает по Лондону, где у них была… …жизнь? Браун напрягся, хватая упрямо пальцами, унизанными дорогими перстнями, кисть его сильной и верной руки, которая изо дня в день оправляла его плащ, по утрам расчёсывала волосы, и никогда не давала упасть с тринадцати лет — с тех самых времен, когда Мён пришел в дом его отца и был приставлен к мальчику. — А вы поедете за мной? Мён, приложив ладонь к своей груди, тихо поклонился. — Безусловно, сэр. * Каждый раз, когда он играл, я всегда подмечал на его лице странное выражение лица, невозможное уловить, невозможно понять, какие чувства он испытывал при этом. Будто между нами была какая-то таинственная и загадочная высота, которая манила, звала, растворяла. Сейчас выражение Рене оставалось открытым — внутренняя злоба и раздраженность прорывалась наружу стиснутыми зубами и беспорядочно небрежными касаниями пальцев по клавесину. Новый концерт не ложился на ноты, а он все чаще поддавался усталости и эмоциям, но никогда не переставал звать себя гением. В тот зимний день я шагнул навстречу и подхватил его у самого клавесина. Он сел на скамью, а я остановился рядом с ним, сразу же оправив ворот рубашки. От прикосновения он, казалось, чуть вздрогнул, и я опустил руку на худое плечо: — Как вы себя чувствуете? — Ничего не пишется. Эта музыка… я её ненавижу! — он развернулся, смахивая с клавесина нотные листы с желанием перечеркнуть все мелодии, сочиненные упорным трудом. — Если бы я только мог, — начал я, присев на корточки и принимаясь собирать листы. — Если бы только я так хорошо разбирался в музыке, я бы закончил эти партитуры за вас. И если бы я только мог, я бы за вас… Слёзы, впервые я ощутил острый комок слёз в горле. Мои руки лихорадочно сжали нотные листы, а какая-то слабость вновь выбила их из рук. Этой зимой я впервые испугался, когда он только ступил за порог нашей комнаты, продрогший и блеклый с заледеневшими на морозе волосами и потушенным окурком сигареты в зажатых между скрытыми перчаткой пальцами. Его взгляд был пустой, а тело мелко вздрагивало, словно пронизанное сотнями тонких иголок. Я подступил к нему, помогая раздеться, и не мог не заметить съедающий его сильный жар. Мы коротко смотрели друг другу в глаза, прежде чем я крепко стиснул его руки и начинал растирать пальцы. — Умоляю, скажите хоть что-нибудь, Бэк. — Приготовьте мне яду, — отрезал он и резко отвёл взгляд в сторону. — Вы, вероятно, сошли с ума по дороге сюда, раз говорите такие ужасные вещи! Вы замёрзли? Бэк подступил вплотную и привстал на носки: — Меня уже бесполезно отогревать. Он лукаво щурился и ненадолго замер, явно обдумывая совершаемое действие, и всё-таки с какой-то неуверенностью снял белые перчатки. Его продрогшие пальцы коснулись моей шеи, готовые пробраться под воротник, но я перехватил запястья и прижался к ним губами, ощущая, как медленно под тоненькой кожей бьётся пульс. Рене сжал бледные пальцы, пряча ладони. — Mon étranger … Он понизил голос, что слова звучали едва слышно, а после них Рене тяжело закашлял, притягивая к груди вырванные руки. Кашель, сдавивший худую грудь, не отпускал его до тех пор, пока я не помог ему освободиться от верхней одежды и устроиться на кровати. Моё желание спуститься вниз и принести горячий чай оказалось перебито его движением: Рене оставил меня за край выправленной из брюк рубашки и попросил не беспокоиться. Я наклонился к нему. — Не уходите. Касаясь губами моей обнаженной кожи шеи, Бэк наклонил голову, и я провел пальцами по его волосам, легким движением стряхивая воображаемые нити инея, растаявшие ещё у двери, что были так похожи на… … изящную и холодную седину. В тот день меня больше пугала не неестественная бледность его лица и продрогшие пальцы, спрятанные в перчатках, которые он подолгу рассматривал лежа в постели брезгливым взглядом, а его слова, сказанные в момент, когда поднос с горячим травяным чаем был опущен на кровать. Рене отвернулся от меня, свесив, словно потерявшую силу, руку с кровати. Та будто безжизненно коснулась пола. — Бэк…? — Лучше приготовьте мне яду. Именно это воспоминание заставило меня коснуться его бледных рук, но Рене поднялся со скамьи слишком резко и прошел парой твердых шагов по комнате, остановившись у окна. Лившийся свет придавал ему неземной вид. Чувствовалось, будто он тонкий дух, отрывающийся от этого мира и скрывающий внутри себя эту неподдельную легкость, которую я ощущал всегда, поднимая его на руки или просто смыкая руки вокруг его пояса. — Позвольте. Позвольте мне увести вас отсюда. Я прижал Бэка к себе, обхватывая за худую спину и терпеливо дожидаясь ответа, зная, что он не поедет со мной, не оставит этот проклятый Париж и кучу дел. У него стучали зубы, спина была слегка сгорблена и волосы, ранее укрытые инеем, слегка поблекли и казались тонкими. Этой зимой он был похож на израненную птицу — в небрежной широкой рубашке, босой, со вставленным за ухом пером и мутным блеском в глазах. Мои волнения, начавшиеся ещё в начале лета, стали не напрасны — его тело стало гораздо легче. Сейчас же с тревогой осознавая, что в нём день ото дня становилось меньше сил, я хотел увезти его туда хотя бы на несколько дней, где зимы не были такими сырыми и холодными. Или, быть может, я хотел спрятать его в месте, где нас бы никто не нашёл. — Не начинайте своих песен, étranger, я предпочитаю чистые мелодии. Это обычная простуда, — упрямствовал Бэк, выпутываясь из объятий. — Давайте я вызову вам врача. — А как вы объясните в гостиничном номере наличие двух мужчин и одной кровати? — А как вы объяснили это своей супруге? Голос впервые за всё время дрогнул нервно и холодно. Я был отравлен своими пылкими чувствами и ревностью к терпеливой Тэён, которая знает о своём муже то, что знать дамам её замужнего статуса не положено, отравлен ненавистью к милой Тэён, которая всё знает и всё равно остаётся где-то рядом. Но пылкость моих чувств к Рене была настолько чувствительной, что я готов был поддаться той безрассудной смелости в любой момент, мало осознавая, что раскрытие нашей тайны стала бы нашей гибелью… — Excusez-moi. Рене сел на край кровати. Я опустился вслед за ним, взяв за подбородок слишком резко, слишком нервно, возможно, даже больно. Мы кротко смотрели друг другу в глаза, прежде чем я смял его едва расстегнутую рубашку и начинал ловить губами болезненное дыхание. — Уходите, Чондэ, — холодно сказал Рене, кашляя и опуская устало голову на подушку, и чуть ли не засыпая на обрывке этой фразы. — Мне нужно работать. Мне нужно закончить концерт. — Я не оставлю вас в таком состоянии. — Это обычная простуда. И не заставляйте меня повторять. Оставьте меня одного, чёрт возьми! Обычная простуда, но в тот день он чувствовал себя особенно плохо — голова кружилась, ноги подгибались, и почти ни одна мысль не могла посетить его голову. Бэк легко улыбался, а мне было страшно, что этот человек, заключив в своём теле болезненную легкость, пытался прикрыть нелепой отговоркой что-то серьезное. Мне было страшно, что он ни на минуту никогда не доверял мне… … себя.IV
Гейне крепко спал на софе от выпитой бутылки вина, склонив голову на твердый подлокотник и укрытый своим пальто. В столице было много снега. И этот снегопад всё никак не хотел заканчиваться. Пальцы тихо сложили бумагу обратно в конверт: письмо из дома, в котором меня как оказалось Чондэ ещё ждали, не могли вызвать в нём и толику эмоций после случившихся потрясений. Мужчина сжал письмо в руке и взглянул на Нёля, который казался маленьким и беззащитным. Он нашёл его вечером по дороге домой после недолгой встречи с Кеном Роа, где за чашкой горячего шоколада поэт обещал Чондэ первые арии в театре. Гейне сидел на холодной земле в каком-то закутке. Его одежда, руки и лицо были перепачканы в тёмной крови. Он был избит и даже не мог подняться на ноги, чтобы сбежать от кошмара, преследовавшего его по пятам. Нёль то стискивал зубы, то отчаянно кусал себя за предплечье, чтобы сдавить жалобный стон боли и остановить слёзы страха. Перед его глазами всё мелькало угрюмое лицо брата с надломом широких бровей, одну из которых пересекал грубый шрам. Нёль сжимался и беззвучно скулил, ощущая боль во всём теле, а в голове всё звучал командный мужской голос. Тело горело, кожа пылала от ударов, поэтому, когда напуганный Чондэ легко коснулся плеча юноши, тот резко отшатнулся в сторону. Нёль не сразу узнал друга. Но почувствовав знакомое тепло, тут же доверчиво вжался подобно маленькому мальчишке и резко заплакал. Чондэ боялся, что увидев однажды слёзы этого сильного человека, его образ будет разбит и потоплен, как один из тех кораблей из истории Нёля, но обнимая его, избитого и изнеможенного в глухом переулке, он чувствовал только острую собственную вину и возможность впервые по-настоящему позаботиться об этом человеке. — Письмо из дома? — Нёль, вдруг проснувшийся, с осторожностью сел на софе. Чондэ кивнул, убирая аккуратный конверт, пахнущий Веной, в деревянный ящик стола. Он поднялся со стула и в пару шагов оказался рядом с юношей, присаживаясь рядом. — Что произошло? — Неважно. — Нёль, если ты будешь скрываться от меня, как я могу тебе помочь? Как я могу считать тебя своим… другом? Гейне слегка нахмурился, отводя взгляд в сторону. — Этот человек следует за мной по пятам. Месье Венсан, мне никогда не скрыться от него. Думал, что сбежав в Париж, мне удастся долгое время оставаться незаметным, но знаете, Чондэ, большие города зачастую оказываются маленькими и тесными. — Этот человек… —… мой брат, но нас с ним кровное родство никогда не связывало. Его мать вышла замуж за моего отца, когда мне было восемь, ему — тринадцать, — избитые губы Нёля исказились в кривой ухмылке, потревожив трещинками запекшуюся кровь и неприятные воспоминания. — Ещё с детства он… следовал за мной по пятам, чтобы выхватить где-нибудь и оттаскать, побить. Помню, за ужином его мать тревожилась о моих ссадинах, отец не обращал внимания, а сам я прикрывался дракой с соседскими мальчишками, а он, весело болтая ногами под столом, спокойно уминал свой ужин. — Детская жестокость не знает границ, — Чондэ слегка вздрогнул, складывая руки на своих коленях и ощущая желание накрыть ладонями запястья Нёля. Он во время одернул себя, когда увидел лицо юноши, искаженное в тихой ненависти, а изодранные пальцы медленно сжались в кулаки. — Когда мне было пятнадцать, он запер меня в дедушкином амбаре. Там же избил и… — Нёль тяжело вздохнул. — Когда Фань ушёл служить, я думал, что хоть немного избавился от его власти, унижений, но… Он никогда не трогал животных, только людей, конкретно — меня. Впервые я бежал из дома в семнадцать, когда умер дедушка — единственный человек, который любил и защищал меня. Мне было страшно оставлять за спиной дом, но я понимал: если не уйду сейчас, то никогда не стану сильным и свободным. Фань искал меня и всегда находил, лишь один единственный раз мне удалось избежать с ним встречи здесь, в Париже. Но он снова нашёл меня и намерен вернуть домой… — Нёль, — Чондэ резко поднял голову на юношу, — я не знаю, что сказать, не знаю, как помочь тебе. — Ничего не нужно говорить, месье Венсан. Только ответьте, вы хотите уехать отсюда? Чондэ переплел пальцы на своих коленях и опустил голову. Выбор, который предоставляла ему даже не судьба, а человек, перед которым он виноват сотни раз, был тягостен разуму и сердцу. Чондэ, при всей своей любви к игривому непостоянству, находился в смятении от понимания: переменам в его сердце пришёл конец, когда впервые зазвучала музыка… И попытки сбежать от греховных услад, что переросли в крепкие чувства, не побороть никаким отчаянным поступком бегства. — Месье Венсан, уезжайте со мной. — А что же тогда клятва… — одними губами произнёс Чондэ, касаясь кончиками пальцев нательного крестика на шее. Нёль слегка приподнял подбородок, упомянув с улыбкой что-то о Петербургской зиме и путешествию по задворкам России, где настоящие зимы и чувства… тоже настоящие. Пока они молчали, с его губ ещё какое-то время не сходила тёплая улыбка, а в глазах зажегся мечтательный огонёк по дальним странствиям. И Чондэ, всматриваясь в пораненные губы друга, ещё не знал, что видит эту искреннюю и сильную улыбку в самый последний раз. — Я не могу поехать с тобой, мой друг. Прости меня. — Другого ответа я и не мог ждать. — Ты точно хочешь уехать? — Кто знает, может в другом месте я встречу того человека, который будет так же верен и мне. * В Париже шли дни. Вплоть до самой весны от Рене не было никаких посланий — с семьей он отправлялся за город к родственникам жены и никогда не писал мне письма, а когда я встречал его, он с небывалой легкостью успевал скрываться перед моими глазами. Он больше не замечал меня. И даже когда, выбравшись у театра из экипажа, раздраженный и злой, он не удостоил меня и кратким взглядом презрения. На его лице была вырезана устрашающая улыбка, и он, Бэк Рене, которого я знал в нашей тайной комнате немного другим, больше ничем не отличался от человека, который чуть больше года назад выхватил меня из шумной толпы за локоть и увёл за собой в непроглядные сумерки. Рене, к счастью, оправился от тяжелой болезни, которая сжигала и мучала его: кожа вновь приобрела благородный бледный оттенок, и перчатки оставались неизменно белыми. И вместе с этим болезнь отняла у него всё то, что когда-то было обращено ко мне: снисходительность, редкую нежность, обещания и неизменные приходы к церкви. Он больше не хотел знать меня. Я слал ему письма с просьбой о встрече, часами ждал его и надеялся: он придёт. Но кто знал, что в доме их камин горел ярче моими конвертами, моими растоптанными и пылкими чувствами. Так и я одинокими вечерами сжигал в камине тексты своих вокальных произведений, пропитанные грустью и хозяйским вином, чьи слова этот большой Париж никогда не услышит. Они посвящены ему, так пусть сгорают верной гибелью, пока я ощущаю этот наступивший момент, но ещё не осознаю его… В отличие от Рене я никогда не запоминал того, что пишу. Листы сгорали, и я сгорал внутри, объятый одиночеством, которое разбавляло лишь иногда спокойное присутствие Софи. Но в такие минуты меня отравляло всё. Мне так не хватало верного плеча и звёзд с крыши старой мастерской… Нёля я всё чаще встречал в компании художника, который всегда держался за него с каким-то неразделимым чувством жадности и толикой ревности к окружающим. Что послужило сближению Нёля с Сэ и насколько их отношения с прошлой весны были близки я мог только догадываться, но не находил ответа и на этот вопрос. Казалось, когда Нёль оборачивался и замечал меня, он был готов подойти, пусть даже с тяжелой неуверенностью и смятением. Но в такие моменты тонкая фигура Сэ всегда выплывала, будто из ниоткуда и одёргивала Гейне от собственного желания. — Incredibile! — Кен Роа взмахнул чайной ложечкой и после опустил её в чай. При наших встречах в кофейне он всегда клал в чашку один кусочек сахара, но размешивал так долго, будто положил целых три. — Месье Венсан, ваши тексты новы и свежи: в них чувствуется что-то жгучее и одновременно… запретное. Париж настолько стар, что ему не хватает… —… романтичного взгляда на мир, — тихо сказал я. — А я не оценил ваших возможностей. Вы оказались очень смелым молодым человеком, но сейчас не те времена, где люди могут воспевать запретные вещи. Вы идёте погибельным путём, мой друг. — Предлагаете всю жизнь прятаться в тени? — я отчаянно усмехнулся. — Почему бы и нет? — Мужчина постучал ложечкой о край чашки и отложил её на блюдо. — Только если в этой тени вы прячете своё счастье. Этот человек, состоящий из непоколебимого спокойствия и непосредственного ума, с каждой встречей вызывал во мне восхищение своими словами. Его большие глаза смотрели на меня с неподдельным пониманием и будто ждали признания, но я молчал, как и молчали последние неотправленные письма. — Я поговорю со своими знакомыми и в ближайшее время мы утвердим ваши арии для начала на небольшие оперные концерты. Кто знает, может следующим человеком, о котором будут говорить в Париже станете вы, — сказал Кен, занося вилку над вишневым штруделем. — Вы не рады? — Я дарю вам эти тексты, — уверенным тоном и с равнодушием в сердце произнес я, смотря сквозь окно на сгущающееся серое небо. — Или же пусть они останутся безымянными… Меньше всего я хочу, чтобы мою серую и бесцветную личность обсуждали в … … этом грязном! —... этом замечательном городе. Я больше не собирался ждать. Однажды я, в дождливый весенний день, перешагнув порог кабинета, подскочил сзади и обнял его за плечи — так крепко, как только мог. И начал шептать что-то бессвязное, лихорадочно умоляя простить меня, если я и был в чем-то виноват. Мысль, бившаяся в голове, не отпускала меня: удержать, не позволить уйти. И пусть это увидят все в доме: его супруга, слуги… Слова были сбивчивыми, а дыхание — тяжелым, что я боялся не донести всего того, о чем думал долгими мучительными вечерами. — Прошу, Рене, не отнимайте у меня своего сердца. Иначе без вас я… Его спина напрягалась, а плечи, казалось, заострились. Он, охваченный моими руками, был по-прежнему холоден и упрямо горд. Он развернулся ко мне и наклонил голову с некоторым хмурым, даже почти равнодушным вызовом: — Что? Я ничего не мог ответить, только обвил руками шею и приник губами к холодным сухим губам. Я бы сделал это даже, если кто-то бы смотрел на нас — настолько сильным было моё отчаяние в тот момент. Этот поцелуй мог показаться грубым, лишенным нежности, но я знал, насколько сильные и потаённые эмоции скрывались за ним. Я молил: очнитесь, Рене. Вернитесь ко мне, любите меня снова хоть немного или притворитесь, что любите меня… Больше всего я боялся, что он просто оттолкнёт меня и брезгливо отвернётся, но его резкий смех, вызывавший в моем теле трепетную дрожь, оказался страшнее любой ненависти. — Как же вы молоды и наивны, мой друг! Цепляетесь за первого человека, проявившего к вам благосклонное внимание. — Но я люблю вас! — отчаянно рвалось из моей груди. — С первых нот, с первого взгляда я почувствовал, что между нами есть связь. Вы сами говорили это и… — Это лишь музыка, mon étranger. Она порочна, восхитительна, нежна и так заманчива, что не поддаться ей лишь может только глухой, а слух у вас — идеальный. Музыка должна разжигать огонь в людских сердцах, вызывать страсть и желание в теле. Между внимательным слушателем и талантливым музыкантом всегда есть связь. — Вы отравляете меня, Рене. Зачем вы… — шепнул я, — так поступаете со мной? — Вас предупреждали обо мне, но вы не слушали. Ни одну минуту я не любил вас, mon étranger. Ваш голос стал моим вдохновением, но чем чаще вы твердили о любви, тем сильнее он мерк и терял своё очарование, — Рене тихо засмеялся, а я, стоя напротив, был удостоен возможности глотать острую боль от его слов. — О, étranger, я даже никогда не звал вас по имени, лишь иногда, когда вспоминал, что оно есть у вас. — Неужели спустя год я так и остался для вас… … незнакомцем. —… пустым местом? — В Париже говорят, мои помыслы полны разврата, а сердце – музыки. О, и как люди правы! Я не знаю значения слову любви. Увы, во мне самом нет любви, и никто другой не подарит мне это чувство. И даже будь моё сердце полно этой жгучей страсти, я не сделаю счастливым того, кто стоит передо мной. Поэтому уходите, étranger. Ваша опера спета. — Умоляю, разрешите хотя бы… — Если вы обладаете ещё хоть долей мужества, вы покинете мой дом сейчас же! Ваша любовь мне не нужна. Как и ваша наивная молодость. Я понял, что всё оставшееся время, отведенное мне судьбой, я хочу посвятить своему сыну. Не вам и вашей беспечной молодости. — Вы действительно хотите этого? — эти слова дались мне с большим трудом. — Больше всего в этом мире. — Тогда перед прощанием позвольте представиться. Меня зовут Чондэ Венсан. — Мне нет до этого дела, — Рене потирал пальцем кольцо на левой руке, спокойно ожидая момента моего ухода. Но я стоял перед ним, прижимая рукой к груди шляпу и бесстрашно смотря в его глаза с непревзойденной болью и грустью. — Моё имя Чондэ Венсан. И вы будете помнить меня всегда, месье Рене, потому что ваш горячо любимый сын и мой маленький друг никогда не забудет своего учителя. Он дал мне обещание. Бэк сделал несколько уверенных шагов мне навстречу. Мы стояли почти вплотную и долго всматривались в лица друг друга. Я сдался первым, опустив глаза, под леденящим взглядом, ощущая невыносимую боль от правды, которую я… … всегда знал, но боялся в ней признаться. — Уходите. Всегда боялся момента, когда он скажет эти слова вслух. Нет, я не был так глуп. Все эти полтора года я настраивал себя и подготавливал к моменту, когда нужно будет уйти. Но никогда не думал, что будет так трудно двинуться с места и закрыть дверь, оставив все те минуты, проведенные рядом с ним. Я слишком привык к нашей тайной и греховной жизни, что боялся, будто в чистом мире для меня уже не осталось места. Я попрощался с ним и поспешил закрыть дверь с тяжелым сердцем. Лестница уходила вниз под моими ногами, я спускался туда, откуда пришёл с самого начала — из низов, а он оставался там — на вершине, где был и всегда. Остановился я лишь на мгновение в тихой и пустой гостиной, где у стены по-прежнему висела пустая клетка у клавесина. — Я благодарен Господу, что был вашей птицей. Я скорей погибну, чем буду петь кому-нибудь другому. Мой голос, как и моё сердце, навечно будет принадлежать только вам, мой дорогой Рене. И я ни о чем не сожалею... Храни Господь вас и вашу семью. Когда я переступил порог его дома, дождь с новой силой обрушился на меня. Я брел в сгущающейся темноте вечера, высоко задрав ворот пальто, и всё думал о том, как ироничен бывает Господь, путая и переплетая чужие судьбы и чувства. И в этом мире люди пытаются причинить друг другу боль, и лишь немногие цепляются за нити краткого счастья. Мой дорогой друг, стыдно признаться, но я впервые хочу, чтобы вы крепко вновь обняли меня за плечи и не дали упасть пристыженному и униженному собственными чувствами от горечи на колени. Почему вы не хватаетесь за меня так крепко у Сены? Почему не спасаете? Не сердитесь, хотя вы никогда не сердитесь на меня, что сейчас я поднимаюсь к вам с тяжелым сердцем, которое тоскует снова... не по вам. Весь дом готовился ко сну, коридоры были пусты, лишь нижний этаж гремел посудинами на грязной кухне. Мокрый и подавленный, я остановился перед дверью Нёля, которая на удивление оказалась не заперта. Сквозь тонкую щель я увидел два силуэта и замер, одернув руку от ручки двери. Его руки приподняли рубашку на чьем-то теле и скользнули по спине. Светловолосый юноша, стоявший ко мне спиной, полностью подчиняясь и теряя всякую волю и сдержанность, прижался к нему, касаясь ладонью подбородка и целуя чужие губы. — Что это с тобой вдруг случилось? — Я просто соскучился, — твердо сказал Нёль. Этим юношей оказался Сэ. Он не мог оторваться от его губ, а я не мог оторваться от этого зрелища, даже не стыдясь, что Нёль мог увидеть меня, но сам будто ждал этого момента. Тонкие запястья Сэ скользнули от предплечий к груди, потянувшись к пуговицам и, расстегнув три верхние, с нежной жадностью коснулись ключиц. Я видел, как художник покорно опускается на колени и расстегивает чужие штаны, принимаясь ласкать Нёля осторожными и долгожданными прикосновениями губ. Моё тело прочувствовало пронизывающую дрожь, когда Нёль слегка поддался бёдрами вперед, ощущая пьянящую пустоту в голове. Я не мог пошевелиться и тогда, когда он заметил меня затуманенными глазами: мокрого, подавленного и застывшего. Мы оба продолжали стоять на месте и вглядываться в лица друг друга: моё выражало унизительный стыд и боль, его же — самую отчаянную в мире тоску и злобу. Он был прекрасен в этот момент: грудь у него была широкая и сильная, руки — мускулистые, и я никогда не видел его лицо столь распаленным страстью, будто человек, отдававший ему свои ласки, был вовсе не юный аристократ, а глупый итальянец — я. Когда Сэ наконец поднялся и коснулся пальцами его подбородка, всматриваясь в глаза, Нёль привлек его к себе, поцеловав в шею возле самого уха, и, смотря внимательно на меня через его плечо, отчетливо прошептал: — Вы так безрассудны, мой друг. Я точно знал: эти слова предназначались мне.V
Я не заметил, как она похорошела за этот год: её глаза оставались всё такими же яркими, и овал лица, почти не измявшийся, казалось, обрел ещё большую свойственность расцветающей девушке округлость. Черты стали тоньше, точёнее. Только эта красота оставалась такой же скромной, а этот ребёнок всё той же нежной и трепетной любовью любил... ... меня. В полном молчании мы шли от церкви, и я, почувствовав легкое недомогание, попросил её присесть на скамью. Ту самую скамью, где впервые я... Приближающийся весенний ветер зашелестел над нашими головами. Я всматривался в силуэт церкви и остро ощущал ещё не забытые, но так обострившиеся мгновения. — Месье Венсан... Я видел: своими чёрными глазами Софи слезливо жалела меня, но когда она коснулась моей руки, я неожиданно ощутил не закипающий гнев, а удивительное спокойствие, передавшееся мне от тепла её тонкой смуглой ладони. Я был виноват перед ней и сердцем раскаивался, что наши разговоры стали реже, и я перестал помогать ей с цветами, которыми она торговала на площади. Перестал благодарить её по-мужски — вежливо, и при этом обязательно целуя руку за заштопанные рубашки и убранную комнату. Этот ангел с обветренными руками... — Месье Венсан, почему вы на меня так смотрите? Смотрю, потому что не знаю, как просить прощения. Мой ангел, простите за то, что вам не суждено сопровождать меня в этой жизни — стать моей женщиной и матерью моих детей. Не в этом городе, не в этот раз… Ещё год назад я выбрал свой путь и буду двигаться дальше, как мой смелый немецкий друг, и подвергать вас опасности я не имею ни права, ни мужества. У меня ещё есть сердце, и... — Не пугайте меня, пожалуйста. ... Я искренне желаю вам, моя маленькая Софи, встретить человека, чья бы душа и тело полностью принадлежали вам. Не забывайте меня и пишите письма хитрому итальянцу. Быть может, когда-нибудь мы свидимся снова, и я снова поведаю вам не рассказанные истории о прекрасной Венеции. Будьте счастливы, моя дорогая Софи. И отпустите меня с легким сердцем. Аминь. Мои ладони обхватили её прохладные смуглые щеки. Я приблизился к ней, а она засмущалась этой близостью, возможно, ожидая чего-то большего, на что я никогда не имел смелости пойти: осквернить её тело, душу и чувства. Лишь украдкой я коснулся губами её маленького лба в недолгом моменте прощания: — Берегите себя. И, возможно, когда-нибудь Господь дарует нам ещё одну встречу. Её маленькая ладонь сжала мою руку, а слёзы нитями выступили из глаз, но она ничего не сказала, и это лучшее, что она могла сделать в эту минуту, когда внутри всё леденело от горечи. Тепло было лишь у груди — там, где лежал пришедший утром конверт с посланием: "Месье Венсан, когда вы будете читать это письмо, я буду уже далеко от Парижа. Простите, что не нашёл сил попрощаться. Я постоянно спешу и даже не могу написать о том, как сильно я вас… а, впрочем, неважно. Когда-нибудь мы увидимся снова. Посылаю вам поклон с каких-то там берегов. Подпись: Нёль Гейне". Я поднял взгляд к небу: оно было чистое, ясное и неповторимо голубое и коснулся свободной ладонью своей груди — к карману жакета, где у самого сердца, сложенное в четыре сгиба, лежало письмо. Коснулся с мыслью, что где-то под этим могучим небом мой друг бороздит океаны морей на пути к новой жизни. Прикрыв веки под теплым дыханием цветущей весны, я твердо решил для себя последовать за другом, но… ... в другом направлении. * Бэк лежал, растянувшись на диване и прикрыв лицо нотными листами. Он долго вслушивался в легкие шаги, которые постепенно становились тише и вскоре вовсе растворились в тишине вечера. Тэён отправилась спать в свою комнату, где перед сном расчесывала белокурые волосы и перечитывала письма из пахнущего духами ящика, когда обвиняя себя в женской слабости, всё еще выбирала путь верной супруги пианиста. В доме было тепло. Вжимаясь затылком в подушку, в которую была вшита лаванда и какие-то другие душистые целебные травы, Бэк думал о предстоящей опере, полной необычных образов и о словах и странных пророчествах… Мужчина резко поднялся с софы, скидывая с лица партитуры и сел за клавесин под обурившими его эмоциями. Со стены на него смотрел его собственный портрет: на обездвиженном холодном лице играли тенями всполохи огня, и казалось, будто человек с картины улыбается самой страшной улыбкой. Рене откинул крышку инструмента, ощущая новый приступ волнения. Музыка была резкой, лишенной плавных переходов, глубокой и холодной на эмоции, будто тонкие хрупкие пальцы вплетали в мелодию сильные противоречия и сильные чувства вкупе с тяжелыми аккордами. Но, не смотря на это, музыка была стройной, со странной гармонией, будто боль уживалась рядом с любовью, а страх — со смертью. Лицо Рене было взволнованно страстным, тело полностью отдавалось музыке, и пальцы с неимоверной легкостью скользили по клавишам в резких и тяжелых звуках отчаянной импровизации. — Прекрасная работа, Сэ, — Бэк трижды с задержкой хлопнул в ладони, когда тяжелая бархатная ткань сорвалась с величественного портрета, заключенного в позолоченную искусную рамку, и расстелилась у ног пианиста. Рене ступил на неё, чтобы поближе рассмотреть свой портрет. Художник не сводил с него пристального взгляда — глубокого, серьезного, внимательного. И это помогло Сэ увидеть, как большой палец пианиста взволнованно теребит кольцо на левой руке. — Говорят, когда вы пишите картины, то чувствуете душу человека. Что скажете обо мне? — Вы очень непостижимый, месье Рене. — Молодой человек, вскоре вы покорите весь Париж своими картинами. Я готов дать рекомендацию в Художественное Общество, и, возможно, стать вашим покровителем. Опустившись расслаблено на софу, Рене жестом пригласил юношу присесть напротив, но тот так и остался непоколебимо стоять в стороне и рассматривать красный бархат ткани, складками изогнувшийся на полу. — Что скажете, Сэ? — Жаль, что таким гениям как вы умирать суждено слишком рано. Последние громкие аккорды разразили ночное небо грозой, и свечи рьяно колыхнулись от тяжелого дыхания. Предметы, ноты, клавиши иногда начинали двоиться в глазах, но Бэк нашёл в себе силы поднять голову и тихо засмеяться в искажавшееся лицо своего портрета. Нет, он не был готов сдаваться. Не сейчас, когда впереди его ждали дни, наполненные блестящей славой и музыкой, ради которой он был готов бороться. Ноги слегка подгибались, но Рене смог добраться до дивана. Тихий смех, почти больной и находящийся на грани приступа, потушил разом все свечи. Серебряный перстень, выцветший камнем за два года, бледно поблескивал в тусклом свете камина. Огонь шелестел и трещал душистыми дровами, откидывая танцующие тени на стены и бледное лицо мужчины, пока вовсе не потухнул вместе со всей жизненной силой этой комнаты. В мрачной и глубокой темноте заскрипела пустая птичья клетка. Рене подумал о том, что, наверное, именно так должна выглядеть его смерть — в холодной комнате с потухнувшими свечами и раскиданными по полу недописанными партитурами. В одиночестве, без чьих-либо рук, сжимавших бы его хрупкое и мертвенно бледное запястье… Ведь именно так умирают настоящие гении. Бэк взглянул на свою руку в кромешной тьме и следом, прикрыв тонкие веки, поднес пальцы к лицу, касаясь холодного синего камня сухими губами… — Тебе до меня не добраться.