2. Прорицание
Когда я наконец вошёл в свой кабинет на положении полноценного работника, на моём рабочем столе громоздилась целая гора бумаг — номера «Нью-Йорк Оракл», бюллетени Конгресса, самиздатская газетёнка аврората «Будь начеку!», корреспонденция, которую по тем или иным причинам доставляли сюда (переписка с домашнего адреса не приветствуется). Кроме того — подшивки старых газет и журналов, поблёкшие от времени колдографии нелепо дёргаются, и стопка личных дел подозреваемых. Я как раз собирался вернуться изучению одного из них, посвящённого некоему мистеру Кристоферсону, как вдруг заметил записку, маркированную красным ярлычком «ОЧЕНЬ СРОЧНО!» — записку от моего самого важного информатора, Кати. Катя была из русских эмигрантов, и её полное имя звучало неправдоподобно сложно — Катери-ина Борис-овна Цар-ско-сель-ских — так что мы условились, что я буду звать её «Катя». Записка призывала как можно скорее встретиться и была датирована ещё ноябрём. Я тихо выругался, помянув Мерлина и его белые тапочки. Перерыл несколько раз бумаги, что-то падало на пол, листки испуганно разлетались по кабинету, превращаясь в гигантских бабочек с узором из типографских знаков на крыльях — больше от Кати ничего не было. С тех пор прошёл уже почти месяц. Да, отлично, Персиваль, вот тебе и плоды индивидуального метода работы — никто и пальцем не пошевелил, чтобы предупредить… впрочем, если и пошевелил, то предупредил явно не меня, а… так, успокойся. Возможно, всё не так плохо. Я накинул плащ и поспешил в Бруклин. От сердца сразу отлегло — дверь открыла вполне себе живая и здоровая Катя. То есть, конечно, относительно «живая и здоровая» — как все Подлунные, она всегда выглядела как-то не от мира сего. Катя смерила меня с ног до головы своими пустыми серебристыми глазами и жестом пригласила войти, а сама направилась на кухню, где, как я слышал, уже вовсю свистел чайник. Двигалась Катя как сомнамбула, а это означало, что я пришёл как нельзя кстати: возможно, именно сейчас она узнаёт что-то новое. Маленькая и тёмная квартирка с постоянно занавешенным плотными шторами окном, здесь как будто ничто не говорит о магии, если не считать того, что поднос с чашками и чайником сам вплывает по воздуху в комнату, а за ним всё так же отстранённо, словно во сне, следует хозяйка. Мы садимся в кресла по обе стороны маленького шахматного столика, на который плавно опускается поднос. Катя молчит. Я разливаю чай и жду. Очень медленно и смакуя допиваю вторую чашку — русские знают толк в заварке — когда, наконец, раздаётся голос. — Так ты нашёл его? — Его? — Ребёнка, Персиваль. Ребёнка с силой. Она, похоже, о том несчастном. Как его… Бэрбоун. — Он мёртв. И это был не ребёнок… Катя вздыхает. — Жаль… а в прошлый раз ты был другой. — Мда? Снова долгая пауза. Я развлекаюсь тем, что пытаюсь превратить неизменное катино печенье «Мария» во что-нибудь более интересное. Впрочем, повар из меня никудышный. Я как раз вожусь над трансформацией шести положенных друг на друга печенек в 1) булочку с кунжутом 2) ломтик сыра 3) дольки помидора 4) котлету 5) ещё одну булочку 6) горчицу — когда раздаётся жуткий хрип, а катина голова запрокидывается назад. Это означает, что сейчас я услышу что-то очень, очень важное. Ради таких моментов стоит поскучать с полчаса… Её голос меняется до неузнаваемости. — Они… они ближе, чем ты думаешь… но… не сможешь в одиночку… нужен проводник… путь глубокий и тёмный… очень тёмный… темно, темно… и… близко… под ногами… Дальше она бормочет что-то непонятное, кажется, по-русски — ни слова не могу разобрать — и снова продолжает: — Твой… враг… это… твой… проводник… древние… знания… Старого… Света… но… цена… смерть! Последнее слово Катя выкрикивает, всё её тело выгибается, по нему пробегает судорога, и — словно бы тень отлетает в тёмный угол — вдруг её лицо становится светлее, мышцы расслабляются, и Катя обмякает в кресле. Мой недоделанный гамбургер, оставленный без внимания, снова мутирует в печенье. Через пару минут хозяйка этой сумрачной комнаты вновь открывает глаза — теперь они серо-голубые, с жёлтым кольцом вокруг зрачка — и немного застенчиво улыбается. — А, мистер Грейвз! Наверное, я опять… что-то наговорила здесь… — Всё в порядке, Катя. Мы просто пили чай. Твоё здоровье! А вот чай в коньяк гораздо проще получается.3. Размышления
Я пытаюсь понять, что, собственно, мне удалось узнать. Приход был самый настоящий — в этом сомнений нет — но как-то… неопределённо всё. (Надо сказать, я — один из немногих, что вообще работает с Подлунными. Конгресс считает, что их видения — ненадёжный источник, однако старая добрая Катя уже помогла мне в нескольких чрезвычайно сложных делах, и я склоняюсь к несомненной пользе нашего сотрудничества. Хотя, возможно, дело ещё и в личном контакте. Катя как-то сказала, что моё присутствие оказывает на неё полезное расслабляющее действие, что она чувствует себя и открытой, и защищённой. Как любопытно иногда женщины выражают свои чувства…) Вернувшись в шахту МАКУСА, я первым делом направляюсь к омуту памяти, чтобы ещё раз просмотреть сеанс. Так. «Они» — это, несомненно, Дагониты. Именно по этому вопросу мы с Катей и работали в последнее время. И они «близко». Буквально «под ногами». Под ногами у кого?.. «Проводник» — это уже интереснее. Учитывая, что проводником является мой «злейший враг», обладающий некими «древними знаниями Старого Света». Иногда я думаю — действительно ли личность Подлунного не вмешивается в процесс приёма информации? Я знал одного дряхлого дедка с тем же даром, так вот, он каждый раз, когда случался приход, неизменно заканчивал сеанс словами «туды её в пень». Не слишком пафосно, правда? Внезапно мне становится смешно. Либо я — как, кажется, все и считают вокруг — действительно тронулся умом от пребывания в склянке, либо всё слишком хорошо складывается. «Хорошо» в ироническом смысле. Потому что не надо быть семи пядей во лбу, чтобы понять — речь идёт о немецком психе. Кто-кто, а я с особым пристрастием изучал дело Гриндевальда, после того, как. Вы знаете. А смешно мне потому, что — сами посудите: псих-то ведь совсем рядом, в следственной камере МАКУСА. Но только он под арестом, и никто его выпускать не будет. Особенно если учитывать, что просьба будет исходить от «пережившего нервное потрясение» Грейвза, основывающегося на показаниях «чокнутой прорицательницы» с сомнительным статусом гражданства. А также — если помнить тот факт, что самое страстное желание упомянутого Грейвза, не раз произносимое им при свидетелях с весьма солидным статусом и достойной репутацией — своими собственными руками придушить ублюдка… Возможно, есть какой-то другой способ (какой? Не ври себе, Персиваль…). Возможно, есть…4. Разговор
Если способ и был, я его в упор не видел. Единственное, на что я решился (вполне сознательно) — для начала поговорить с обитателем следственной камеры Геллертом Гриндевальдом, он же арестант номер такой-то, обвиняемый по статьям таким-то и таким-то (длинный перечень). В конце концов, мы с ним так и не говорили ни разу… на равном положении… в смысле размера. Спустившись на нужный этаж, я с приятным удивлением обнаружил, что камеру охраняет никто иной, как Бродски — мой собственный ученик и один из младших Авроров (какой-то противный тонкий голосок в голове сразу начал перечислять все его слабые стороны, так хорошо мне известные — проблемы с невербалкой, плохо переносит Обливиэйт. Впрочем, к Империкусу вполне устойчив. Левша.) Увидев меня, Бродски сразу подобрался и просиял улыбкой. — Мне нужно поговорить с арестантом №***. Ага, замялся. Разговоры, стало быть, либо запрещены, либо по каким-нибудь адовым грамотам с пятьюдесятью печатями и подпиской о неразглашении. — Мистер Грейвз… вообще-то разговоры запрещены. Тааак… значит, грамота… — Но для Вас сделано исключение… в силу… предписания заведующей отделом реабилитации Гордон. Ааааа, душка Гордон! Как полезно иногда пригласить психотерапевта выпить по бокалу вина в приятной обстановке. Особенно если психотерапевт — очень и очень привлекательная женщина. — Надо только будет заполнить вот этот бланк… Бюрократия, дети мои — вот что разрушит однажды мир, который мы знаем. После того, как покончено с формальностями, я наконец прохожу в камеру прямо сквозь закрытую и очень надёжную на вид дверь — такая вот штука системы охраны. Гриндевальд. Гриндевальд сидит спиной ко мне, на полу, прямо по центру, и неотрываясь смотрит в стену. — Что-то интересное показывают? Даже не видя его лица, я чувствую, как его губы раздвигаются в улыбке. — О да. О-о-очень интересное, Перси. Очень медленно, он встаёт и не спеша поворачивается. Я был прав — улыбка разрезает лицо от уха до уха. Ох и подкрасить бы её кровью из разбитого рта… — Чему улыбаешься? — Рад тебя видеть в добром здравии, только и всего. Я быстро материализую стул и усаживаюсь. Гриндевальд делает шаг назад, и тоже садится на скамью напротив. Не отводя при этом своего жуткого взгляда — один зрачок сужен, другой расширен. Травма? Болезнь? Странный он человек. Молча, я изучаю его (вот и «разговор»!) Светлые до белизны волосы, усы потихоньку сливаются со скольки-то-там-дневной щетиной. Достаточно широкие плечи; экономное положение тела в пространстве навевает на мысли о каком-то крупном хищнике — пантера?.. — я вспоминаю, что он что-то упоминал о «физической красоте», которую «ценят в Дурмстранге». Дурмстранг. Школа волшебства и магии где-то в Европе. В Старом Свете. — Любуешься, а, Перси? — Для тебя мистер Грейвз. Надеюсь, это звучало достаточно холодно, чтоб отморозить ему что-нибудь важное. Наш контакт — глаза в глаза — продолжается. Разные зрачки становятся словно бы центром Вселенной, но вместе с тем я не могу не замечать и других вещей — многолетняя практика всегда бдящего Аврора — например, того, что улыбка так никуда и не делась, но стала, вроде бы, более хищной. — Зачем же так официально. Я уже достаточно унижен. (Он не выглядит униженным. Он выглядит как минимум хозяином этой камеры. Этого места. Королём, который уединился для того, чтобы обдумать какое-то очень важное государственное дело.) Внезапно контакт распадается, мы оба отводим взгляд — одновременно. Я уже открываю рот, чтобы произнести всё, что собирался, но он опережает меня. — Давай уже, задавай вопросы. Вместо своей заготовленной речи со множеством психологических уловок и полунамёков я выпаливаю. — Что ты знаешь о Великих Древних? Его лицо не меняется, нет. Меняется сам воздух в камере. Он становится темнее.