Холодные окна

NC-17
Завершён
893
12
автор
Фэндом:
Размер:
299 страниц, 146 765 слов, 56 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
893 Нравится 609 Отзывы 223 В сборник

холодная весна

Настройки
      Мы прилетели в Москву ранним утром. Вдохнуть здешний воздух — как окунуть голову в ледяную прорубь. Сыро, до мурашек и, кажется, пахнет какой-то рыбой. После перелета голова оставалась тяжёлой. Мыслей в ней было много, но думать их не хотелось. Хотелось другого. Домой, в кровать, чтобы забраться под одеяло, сгрести в охапку мохнатое чудовище, прижать к себе и спать до самой смерти. И я не говорю, что эта смерть наступит не завтра.       Отабек шёл рядом, как тень, мы вместе — поодаль ото всех, молча. Разговоры у нас всегда как-то шли вкривь да вкось — и ни один не выливался в нормальный. Что-то классное в этом всё-таки было. Отстояв длинную очередь на таможне, мы забрали свои сумки с ленты и вышли в холл. Машину дедушки я заметил издалека, сквозь стеклянные окна (такая миниатюрная, старенькая, голубая), внутри потеплело, растаяло, плечи начало ломить. Им были нужны его руки — добрые и надёжные, такие, которые нажимают мягко, пальцами надавливают, мнут расслабляюще. Я сделал несколько шагов в сторону выхода и обернулся. Отабек не двинулся с места. Посмотрел сверху вниз. Блядски высокий — пришлось задрать голову вверх. Лица не разглядеть из-за ламп. Господь Всемогущий.       — Мы идём или нет?       Он мотнул головой.       — Я улетаю домой.       Ах, вот оно что. Я поковырял носком кафель под ногами и пожал плечами.       — Ну, гудбай.       — Гудбай, — улыбнулся он и ушёл куда-то вглубь зала.       Я ни разу не посмотрел вслед, только слышал шорох колёсиков, по твердому кафелю — дробью. Всё дальше, дальше, дальше. Мысль о том, что мы не зависим друг от друга, неожиданно грела душу — у меня не было желания сказать что-то ещё напоследок, потому что недосказанности не было. Неловкости тоже. Ни тоски, ни отторжения, ни влечения, ничего этого, спасибо, блять, не было. У меня даже в телефоне его номер подписан не был. Я даже не помнил, как он заканчивается (это о многом говорит, реально, очень и очень о многом). Мне это так нравилось. С ним всегда было так просто, так уютно равнодушно. Охуенно никак. По-другому не скажешь.       Я отпустил его с ну и похуй, забыл и не вспомнил.       И не спал оставшийся месяц. Глаза не слипались и не слиплись бы даже на клей, я ворочался в койке день ото дня. Просовывал пальцы между ребер батареи в попытках нащупать там сердце, бренчал ногтями. Соскребал тускло-серую краску, на утро выгрызал её из-под ногтей. Выгрызал — под корень. До бледно-розового мяса и окровавленных заусенцев. Ногти кололи нёбо как рыбьи кости. Сна не было.       Трофей, что я привёз с собой из Америки, гордо стоял на полочке рядом с другими почетными грамотами — вот маленький Юрочка победил в олимпиаде по русскому, какой умница; вот здесь он первый по математике, городской турнир, между прочим, туда не каждый пиздюк пробьётся; а вот это медаль — вы только подумайте! — золотая, наша прелесть, гордость школы наша, гордость страны, гордость мира. Я заработал их не для себя. Кто-то очень этого хотел, а я не привередливый, я человек простой, понимающий: раз уж меня отправили на конкурс, я вынужден побеждать.       Для меня не существовало других мест, кроме первого (иногда удовлетворяли вторые, но только в тех случаях, когда я понимал, что слишком далёк от предмета). Сейчас я хотел выбросить всё накопленное в помойку, чтобы освободить место для действительно стоящего трофея — того самого, который я мог получить этим летом. Только золото, говорил я себе. Либо золото, либо умри.       И вот я не спал. Сгорал в энтузиазме. Он лился изо всех щелей. Нервничать заставлял. В меня мало кто верил всерьёз. Тренер просил не нести всякую ересь. Отабек валялся в кровати (помню, как вчера, в тот день этот сукин сын показал себя) и насмехался надо мной как последний мудак: хореография своя, говоришь, ты выебываешься или это я тебе мозги все выеб? Виктор (здесь мне приходилось делать глубокий вдох) всегда говорил мне: хороший фигурист может всё, агапэ или эрос, ему насрать, он же лучший, он всегда подо всё подстроится, это — талант. Я же считал, что это не фигурист, а разнорабочий (тому тоже похуй, забить гвоздь или выкрутить лампочку, получается, каждый подсобник — талант?). О, нет.       Настоящий художник ищет идеальную нишу, а если не находит, он создаёт её сам.       Я родился не в той нише и перекатывался не в своей тарелке с рождения, так что мне нужно было вооружиться гвоздём, молотком и ковать своё место под этим до оцепенения холодным небом — оно всегда было холодным, даже летом.       Этой весной я был полон энергии — ненормальной, болезненной, такой, что сна ни в одном глазу, позвоночник на позвонки распадается, а сердце изнашивается с мучительной скоростью, истирается об рёбра, как на крупной тёрке, кровоточит. Было бы здорово, если бы так оставалось на уровне метафор, но всё оказалось немного сложнее. Немного реальнее. Об этом я никому не говорил — дедушка узнает, опять переволнуется весь, по врачам потащит, а тем только повод дай, отыщут сто и одну болячку, обчистят кошелёк, вдобавок справку выдадут, где строфа физические нагрузки тысячу раз зачиркана. Что мне тогда делать?       Грядущий турнир — всё, что у меня осталось; последний шанс показать всё, что от меня осталось.       Я не мог его упустить.       Дело было за малым — чтобы быть допущенным, следовало сдать экзамены. Желательно — на отлично (это не прихоть дедушки, тренера или кого-то ещё, это была моя личная инициатива, потому что, на минуточку, либо золото, либо сдохнуть; я и так упустил слишком много побед).       Я целенаправленно сел за учебники и купил второго репетитора — тоже по английскому. Это была женщина, я ходил к ней, когда не ходил к первому, а когда наступало воскресенье, приходил в ледовый комплекс, откатывался куда-нибудь в уголок и пытался придумать что-нибудь (но мне категорически не было нужно «нормальное» или «великолепное», я нуждался в настоящем шедевре). Этот шедевр в голову не приходил — я очень злился, не спал, перья из подушки вырывал зубами. Смотря в зеркало, заглядывал глубоко в себя в попытках найти то самое, не подающееся объяснению. Я не должен был показывать танец, должен был обратиться в танец. Я износил коньки так, что пришлось выкидывать.       Я износился так, что и меня, наверное, нужно было выкинуть. Давно уже.       В начале апреля я отпраздновал скромный день рождения. Ничего особенного, просто в шестнадцать лет секс с парнями, да и весь секс в принципе, стал на год правильнее. Дедушка купил нам торт, сок и колу — безвкусная каша на языке, глазурная грязь, яблочная вода из лужи, перемалываешь на языке и не чувствуешь сладости, только присыпка на зубах хрустит. Как песок. Как хрень. Вкусовые рецепторы работали как-то вяло, при виде сладкого не выделялась слюна. Дедушке я не сказал.       Я вообще взял за привычку ничего ему не говорить. О некоторых вещах лучше порой молчать, но так получилось, что«некоторые» — это все.       В тот день он подарил мне много денег — я отнеткивался как мог, но, тем не менее, был уверен, что это те самые деньги, которые я получил за трофей. Большинство вещей в нашем доме спонсировал я и мои награды. Мне даже подарили квартиру — хорошую, в центре Москвы, штукатурка в ней пахла так свежо, как будто её наложили прямо перед нашим приходом; окна до потолка и простор до эха. Мы пожили в ней совсем немного, не успели заполнить мебелью, а потом решили сдавать — в конце концов я вернулся туда, где жил всё это время, а дедушка — в свой ненаглядный посёлок, который я ненавидел всей душой (скучно там, одиноко там, тоскливо очень).       На полученные с квартиры деньги я мог отсылать ему небольшую сумму раз в месяц (потому что пенсия его — копейки, а это совсем не то, что он заслужил, воспитывая меня все эти годы). Новые деньги я наскребал по мелочи — первые-вторые места в международных олимпиадах, первые-вторые места в молодёжных турнирах, гранды, награды, пособия. Съездил туда, покатался здесь, посидел над учебниками парочку бессонных недель, выдохся, но сделал, и вот они — мани, честно заработанные, горячие, только что с терминала, шуршат в ладонях и пахнут как библия.       Выходит, на мой день рождения он подарил мне мои же деньги, но я был благодарен, купил коньки новые — такие чёрные, почти что сияющие, с зеркальным лезвием на конце (распаковывая, случайно ухватился рукой за острие; крови было много, пропитала насквозь футболку, между прочим, мою любимую). На коньках покупки ограничились. Я не особо нуждался в материальных ценностях. Больше них я мечтал заполнить пустоту — не ту, что в квартире; ту, что внутри, себя — собой.       Сложно звучит, а на деле ещё сложнее.       Потом были экзамены. На самый первый дедушка провожал меня, как на войну. Накормил всем вкусным, посмотрел в бледную морду и по щеке потрепал — ласково, ободряюще.       — Ни пуха ни пера, — сказал он, закрывая за мною дверь.       — К чёрту, — запоздало откликнулся я, вздыхая в пустой подъезд.       На самом деле, в русском не оказалось ничего страшного. Кроме чувства, что за тобой следят — на меня смотрели четыре стены и два человека, я был в аудитории один, они кружили надо мной, как коршуны. Зевни я — они обязательно заглянули бы в глотку, да ещё и фонариком посветили, а как же.       Я справился достаточно быстро, уверенный, что на высший балл, и дома меня встретили как с фронта. Следующие экзамены ощущались менее тягостно — я не боялся ни за английский, ни за общество, я расщелкал их как орешки и даже не испытывал стресса. В школе назвали ботаником и монстром, спрашивали, с каких пор я стал таким умным. Я не отвечал. В их глазах я был бесконечным шалопаем — тупым прогульщиком, хулиганом, хамом, тем, кто за теплицами со старшеклассниками курит, а ночью по впискам прыгает, и по хуям, возможно, тоже прыгает. И не сказать, что их это отталкивало. Всё, что могло сойти за оскорбления, у них было искренним комплиментом. В классе я считался крутым. Таким свободным и бесценным. Я не мог их ни за что осуждать — меня никто не трогал, не унижал, не бил, все любили дерзкого (но всё же умничку) Юру.       Я сдал почти все экзамены под их восхищенные взгляды, но впереди была ещё математика, и вот её я уже опасался как огня. Математика сложная. Несмотря на то, что особых проблем с ней у меня не было, всё равно — сложная, пиздец как. Поэтому я ел и спал с решебником. Дедушка немного переживал. Мы спали в одной комнате; я готовился к огэ на кухне, чтобы не тревожить его светом от лампы. Иногда, где-то в час-два ночи, он сонно выходил ко мне, нерешительно требуя возвращения в постель. Я слушался, забирался под одеяло, дожидался его храпа, а потом тихонько вылезал обратно — и так несколько раз. Потому что сна не было. В конце концов круги под глазами начали пугать даже меня самого, хотелось перестать, но остановиться как-то не получилось. Опасение, что я не справлюсь, съедало изнутри. Подстегало, говорило, какой же я тупой, говорило, что мозги у меня миниатюрные, как у червя, что если не хочу опозориться, мне следует готовиться снова.       В день икс я чувствовал себя отвратительно. Немного вело — на бумаге оставались жирные отпечатки пальцев, потому что ладони потели от волнения. Сердце готово было сорваться — ему только повод дай. Ужасное ощущение — понимать, что ты знаешь, но опасаться, что не знаешь всего.       Ещё не дойдя до середины заданий, я выхлебал всю воду, которую взял с собой, поправил волосы, завязанные в тугой хвост (здесь огэ, а не подиум, поэтому я мог позволить себе выглядеть как чмо; волосы шекотали шею и пахли апельсиновым шампунем). То ли в помещении было душно, то ли задыхался я, но губы стали сухими и солёными, а мешало абсолютно всё — тесная рубашка и обувь, внутри которой горячо как в аду.       Я не был уверен ни в одном из своих ответов, а потом дошёл до самого сложного и вдруг понял, что всё забыл.       Хуево. Ху е       во       «Ничего», — сказал я сам себе, аккуратно массируя виски. — «Так бывает. Скоро вспомнится. Всегда вспоминается». Но ничего не вспоминалось. Несколько минут я просидел просто так, покручивая ручку в руках и пытаясь успокоиться, но стало только хуже. Я видел задание и понимал — решал. Решал ведь, что-то похожее решал, только вчера решал, и всё получилось (по ответам сверял, всё правильно, на сто процентов выверено)! Я начал судорожно анализировать (пальцы в волосы, грудью на парту, голос в голове говорит, какой же я долбоёб), но не придумал ничего — хоть кричи, хоть головой об стенку. Пиздец. В себя я пришёл, когда понял, что вот уже которую минуту выгрызаю костяшки — они немедленно покраснели, покрылись полумесяцами укусов и заныли.       В какой-то момент я спросил себя — а что, если завалю? Внутри забилось тревожно. Я поджал губы. Нельзя об этом думать.       Я ведь никогда не был таким уж лохом в математике — в конце концов, на полке трофеев лежала стопка различных грамот — синие с золотым тиснением, красные с серебряным, зеленые, желтые, фиолетовые, региональные, междугородние. Каждая из них гласила, что я по меньшей мере «молодец». Когда я пробился в финал, весь класс как будто бы выпал — как оказалось потом, каждый из них считал, что в математике я тупой, потому что на уроках молчу, а ещё я спортсмен (что было неверным; фигурное катание я называл не иначе, чем искусством). Потом был слух, что кто-то подсуетился за меня (кто-то «там», говорили все, какой-то человек «с верхушки», а я искренне недоумевал, кто. Неужели это кому-то было нужно, чтобы какой-то тринадцатилетний сопляк обязательно победил в олимпиаде? Бред же. Ну бред полнейший). Дальше все привыкли. За пару дней я стал тем самым человеком, который на контрольных решает один вариант за всех, а потом фоткает и публикует в беседу. Такая себе популярность, но вкупе с уже имеющимся авторитетом я быстро стал школьной селебрити.       Все ждали от меня чудес. В литературе, в математике, в катании. Кто-то скажет, как это здорово.       На самом деле — жестоко.       В этот раз я почувствовал себя безбожно глупым, и тело напряглось, стоило прощупать собственную беспомощность. Быть тупицей и чувствовать себя таковым — абсолютно разные вещи. Второе хуже раз в сто. Осознание того, что ты не можешь сделать того, что умеешь (другие говорят, что умеешь), разрывает на части — и сразу хочется плакать. Всё в порядке, ещё раз сказал я себе и уткнулся в сложенные на парте руки. Скоро это пройдёт — должно пройти.       А если нет? Сердце испуганно подскочило — слишком больно для обыкновенного волнения — раздулось в груди как шар, очень подозрительно, очень опасно, вытеснило легкие и вжало их в рёбра как в клетку.       Докатился. Сам себя до приступов довожу. Вот урод.       Успокоиться.       Внутри продолжало болеть, перед глазами — кружиться, внезапно захотелось пить. Я поёрзал на стуле ещё немного, нервно кусая губы. Я был один, не считая двух надзирателей — одна смотрела в лицо, вторая — в спину, я чувствовал, их взгляды пересекаются где-то во мне, и лучше от этого не становилось. Совсем наоборот. В груди болезненно покалывало — пытка раскалённой иглой.       Поняв, что нужно сделать перерыв, я отпросился в уборную. Там врубил холодную воду, сделал несколько глубоких глотков. Набрал в ладони и похлопал по щекам — как Отабек в тот день, только смыть всю боль, как он тогда, не получилось. Делал он это по-особенному, что ли? Я вспомнил — так грубо, но в то же время так мягко. Отабека бы сейчас — пусть наколдует мне. С губ сорвался жалобный стон. С каждым глубоким вздохом разгоралось сильнее, и я стал подозревать, что это не просто выходка (а сердце порой любило опускать довольно странные шутки — покалывало среди ночи и ныло при каждом вдохе, совсем, совсем, совсем не смешно). Что, если это настоящий приступ? Что, если я правда умру?       С математикой всегда, блять, так.       На какой-то момент перед глазами стало темно-темно, в ушах - тихо, плечо чиркнуло о стену как спичка, я неуверенно застыл, согнувшись. Стало отпускать. Медленно-медленно, уходящей вниз пульсацией, плавно, как отлив. Я провёл холодными руками по лбу, смачивая кромку волос, постоял у двери ещё минуту, глядя в наполовину покрытое краской окно — там, в мутном прямоугольнике стекла, было пасмурно и ветрено. Бесконечная зима, подумал я, глядя на ещё не позеленевшие сухие ветви. Утихшая паника уступила место тоске — когда всё это кончится? И кончится ли это когда-нибудь? Я ненавидел себя за это. За вечные болезни из ниоткуда, за дрянной характер. За драму. За то, что у меня всегда что ни одно, то другое, что я всю жизнь из огня да в полымя, как будто нарочно, как будто мне от этого весело. За сердце больное тоже себя ненавидел. Вырвал бы мразь.       Ненавидел его, доводящего всегда до слёз и судорог,       но никогда — до смерти.
Примечания:
893 Нравится 609 Отзывы 223 В сборник
Отзывы (17)