холодное утро
17 ноября 2018 г., 04:09
Одеяло из икеи белое и без пододеяльника, на нём чёрные волоски и ворсинки, скатанные комочки пыли. Утром в комнате привычно тихо, потому что шуметь некому. Из кухни доносились слабые звуки гитары — кто-то нескладно бренькал на отвали, но даже из этого бреньканья можно было слепить мелодию. Я откинул волосы со лба и прислушался к вибрации струн — в этом явно было что-то знакомое. Не помню, что. Хотя, наверное, Хозиер. И, очевидно, «my love will never die».
Я выбрался из тёплой постели и поёжился. Июнь в городе был только на словах, в последние дни на улице было прохладно, как осенью. Время от времени лил холодный дождь, небо держалось пасмурным двадцать четыре на семь, а окна в квартире Бэка упрямо оставались распахнутыми до упора (ну конечно; он горячий, ему холодно никогда не бывает). Снаружи накрапывал дождь. Ветер, врывающийся внутрь, оставлял на коже крохотную дождевую пыль. Приятного мало.
Я устроился в проёме кухни, как любил делать, незаметно как мышь. Отабек задумчиво перебирал струны и покручивал колки на грифе. Настраивал, не глядя. Вид у него был загруженный — он угрюмо хмурился чему-то своему, глядя в пустоту. Мне в этот момент всерьез подумалось, что он отчаялся (не знаю, отчего, я понимал отчётливо: отчаялся). Я и сам порой ловил себя на том, что пялюсь в стену с таким неловким чувством опустошения, так что про Бэка понимал: он тоже ищет и тоже найти не может. Как знакомо.
Я вспомнил, как он прижал меня к себе прошлой ночью, и пожевал горечь во рту. В ту минуту он был близко. Но в то же время очень далеко — на другом конце вселенной. Я погрыз ногти и спросил себя: а что же у него там, в голове?
— Хозиер, — его палец соскочил со струны, фальшивя, а взгляд приобрёл осмысленность.
— Да, — он сжал шейку грифа до скрипа кожи об лак. — Расскажешь про свой кошмар?
Я ощутил, как мясо на спине раздвигается, готовясь принять в себя нож. Он войдёт внутрь как по маслу и затронет сердце. Что странно, я ни разу не попадал с ножевым, но после таких снов был знаком с чувством лезвия, скрежещущего о позвонки. Готов ли я был рассказать о таком? Что за шутки, конечно же нет.
— Нет, — видимо, на моём лице отобразилось что-то такое, что поставило его под сомнения, поэтому я добавил: — Если честно, я что-то нихуя не помню.
— Жаль.
Он перевел взгляд левее, в окно. В запятнанном куске неба тяжело перекатывались чёрные облака. Морская пена в слоумо. Отабек смотрел в неё пристально, вдумчиво, как будто читал. Я посмотрел туда же и поёжился от мурашек, крадущихся по затылку вниз.
Припомнил.
Пару дней назад Бэк вытащил меня на пробежку. Сказал, что гимнастика это хорошо, но неплохо бы привести в порядок дыхалку, и пусть до турнира оставалось не то, чтобы много, начать было никогда не поздно. Было семь утра и немножко сыро, на стадионе неподалёку от дома пахло ночным дождём. Он одолжил мне свою футболку. Опять. На ней был свирепый тигр; с тех самых пор, как я впервые увидел её на себе, то понял, что ей суждено быть моей. Мы стартовали одновременно, пробежали бок о бок круг. Потом он начал отдаляться, а я — уставать. Отабек бежал по десятому, а я, наоборот, снизил скорость, проворачивая в голове, как заклятие: вдох через нос, выдох через рот. Вдыхай медленно, считая до трёх. Выдыхай плавно, на левую ногу.
Я смотрел на бритый затылок. Небо было холодным и мятным, его волосы взметались в воздух взбалмошно, рвано, как вороное крыло. Я смотрел и думал о том, что его спина тёплая, а у меня кончики пальцев от прохлады покалывают. Смотрел и думал, каково сейчас в норвежских фьордах и насколько там чистый воздух, как пахнет извержение Йеллоустон и глубока ли Марианская впадина. Я глядел на него, бегущего легко, как зверь, и спрашивал, куда бежит, потом спрашивал себя — а куда ты сам хотел бы? И отвечал самому себе: на море. Горячее или холодное. Зимнее. Чтобы берега утопали в снегу, не в грязном, как здесь, а в белом, на вид даже каком-то тёплом, как в Сиянии чистого разума. Туда, или в другой какой-нибудь фильм, возможно, от Уэса Андерсона, чтобы искупаться в его пантонах и потеряться в симметрии. На Луну, а может, на Марс. Туда, а не это вот всё.
Я видел лужи под своими ногами, в них были дома, деревья и немного неба. Отабек обгонял меня который круг подряд, не сбавляя темпа. И я снова смотрел на него и думал… в последнее время он о многом заставлял меня думать, о вещах, которые с ним вовсе не связаны (или связаны они всё-таки были, но связи Алтына с Йеллоустон я всё-таки не нашёл).
Всё оставалось прежним. Но что-то необратимо менялось. Я наблюдал, как он таращится в окно своим странным пытливым взглядом и думал. Опять.
Что же ты видишь там, куда пялишься?
Потом молчание кончилось, быстро и скомкано. Он перевёл взгляд на меня и буркнул немного грубо:
— Оденься.
Я ушёл и вернулся, одетый в свирепого тигра.
— У нас есть что-нибудь поесть?
— Не знаю, — он пожал плечами. — Чачжанмён?
— Тот, который в пакетиках? — я открыл шкафчик и поморщился — ага, тот самый. — Пипец. Я не против азиатской кухни, но есть чачжанмён из магнита?
— Тебе нужно нормально питаться.
— Я так коньки отброшу быстрее, чем от голода. Мы всю неделю жрём лапшу.
— Можем заказать что-нибудь, — равнодушно ответил Алтын. — Роллы или кацудон.
Юри. С губами со вкусом суши.
— Нет, — неожиданно для самого себя процедил я, едва сдерживаясь от того, чтобы запустить в него коробкой соды. — Никаких кацудонов, ясно?
— Ты рычишь, — вздохнул. — Это хорошо, — я мысленно согласился с ним; лучше рычать, чем молчать, как мышь, и выглядеть так, будто у тебя собственные похороны в обед; мне самому с себя было иногда противно. В итоге я нашёл какие-то крупы и решил сварить более-менее нормальный завтрак. Получалось возвращение к самостоятельной жизни; несмотря на то, что я жил с Алтыном, легче не становилось. Он был не ответственнее ребёнка — отвечать у него получалось только за себя, да и то с трудом (как он вообще выжил, питаясь одними полуфабрикатами и пивом?..). Пока я ополаскивал кастрюлю от толстого слоя пыли, он молча сидел позади.
— Я пару лет назад начал жить один, — сдул прядку со лба. — Сначала питался в школе и кафешках, потом научился сам. И жить, и готовить. Не деликатесы, конечно, но норм, знаешь. Я вот вообще не понимаю, как это обошло тебя стороной. Мне было четырнадцать, — я понял, что рассказал слишком много личного, прикусил язык. За спиной раздался нервный смешок.
— Да уж. Четырнадцать — возраст открытий, — буркнул он и ушёл курить.
На балкон. И не вернулся.
Все слова, какими я мог бы огрызнуться в ответ, почему-то разом забылись. Я нахмурился. Если мы в фильме, здесь отвратно прописан сценарий. Скорее всего, сценарист подтирался им. Другого объяснения тому, почему наш диалог сегодня клеился так нескладно, я придумать не смог.
После завтрака я позвонил в ателье. День соревнований близился, идей по поводу костюма не было — всё-таки я не дизайнер и даже не знаю, есть ли у меня хоть какой-то вкус. Раньше всё решал Яков, ну, или на худой случай Виктор. Он любил наряжать меня в свои старые наряды; говорил, что они приносят удачу, но всё, что они приносили мне, это не выстиранный запах чужой кожи и дезодоранта. Как-то раз он одел меня в свой костюм с олимпиады в Лондоне — нежно-розовый, с кружевным воротником, один хер с накладными плечами, превращающими фигуру в треугольник. Когда я надел его… кажется, тогда он впервые предложил потрогать его член.
Сейчас заботы о костюме я нёс на плечах один. На днях Мила поделилась номером своей хорошей подружки, которая работала в свадебном ателье. Днём она шила платья, а вечером подрабатывала швеёй. Зайдя в её салон впервые, я подумал: круто. Платья были простыми и красивыми, ткань у них выглядела неземной, такой, что даже я, по жизни равнодушный к шелку и рюшечкам, внезапно захотел коснуться их подола. Подружка Милы плела эти белые штуки как паучиха, чтобы потом в нём встречали счастье (с последующим на утро день разводом? — такое тоже бывает; первый муж моей мамы сорвал свадьбу, когда узнал, что у неё монгольские корни).
Потом мы сидели вместе, выбирали ткань, снимали мерки и делали небольшие наброски гелевой ручкой по куску голубой миллиметровки. Я сказал, чётко и ясно:
хочу простое, но не скучное; красивое, но без блесток.
— Понимаешь, в чём прикол… — промычала она. — Это всё, конечно, классно, что ты пытаешься быть более мужественным, — я сердито засопел. — Но без страз костюм не блестит.
— Мне не нужен блестящий костюм. Блистать буду я.
Она посмеялась.
— А ты смешной! На самом деле, — зашуршала какими-то бумажками. — Я большая фанатка Виктора. Но в тебе что-то такое есть, так что оставишь автограф? — я пожал плечами и подписал протянутый листок. — Что-то мне подсказывает, что у тебя большое будущ… оу, у тебя кровь.
Тогда я вытер нос рукавом и шмыгнул. Сглотнул. На языке остался железный солоноватый привкус. Позже я понял, что кровь отстирывается чертовски сложно. Пришлось извиняться перед Бэком, ведь рубашка была его.
Я закинул в сумку спортивную одежду и коньки. Отабек наконец-то вернулся, возвращая собой запах курева. Я не растерялся:
— Поехали со мной на каток.
— Поехали, — согласился он.
Часто бывает, что не замечаешь, как всё скатывается по пизде. Вот ты с радостью посылаешь своего парня нахуй, совершенно не заботясь о том, что он может подумать, и что он есть, что его нет, тебя, в принципе, не особо волнует. А вот ты моргаешь и неожиданно начинаешь подмечать всё это — каждую складочку между его бровей и морщинки у губ. Обнимаешь со спины, сидя верхом на байке, пытаешься понять украдкой, чем эта смуглая шея пахнет — потом или горечью, а если горечью, то отчего, и что вообще может заставить этого человека чувствовать горечь. Наконец, ты с неожиданной отчётливостью вдруг понимаешь, что за добрую половину года отношений так и не узнал о нём ничего, кроме имени. Хуже всего, что это начинает гнести.
Уютное равнодушие между вами рушится как карточный домик. Рушится и рушится. Рушится. Тебе становится страшно, но ты думаешь об этом вскользь, глупый, не понимая грядущего пиздеца. К новым чувствам (любого рода) я был совсем не готов. Мне нужно было больше времени, но всё это навалилось как-то… да, неожиданно. В общем… Лучше бы я тогда сбежал. Мне ведь не впервой.
Я зашнуровал коньки. Туже, чем натягивают гитарные струны. Отабек вышел на лёд.
— Уже забыл, когда в последний раз катался, — хмыкнул он, сделав небольшую восьмёрку. — Совсем разучился, — это была неправда; восьмёрка получилась отлично.
— Ты ведь готовился к турниру, да? До того, как вышел из игры, — он кивнул.
— Мы с тренером успели поставить хорео, но я не доучил его до конца.
— Ясно. Покажешь?
— Без музыки? — я неопределенно пожал плечами, показывая, что мне похуй. — Окей.
Мы ведь конкуренты, пронеслась такая мысль, пока я смотрел, как он набирает скорость для лутца. В фигурном катании, как и во всём спорте, не существует друзей. Зато существуют команды. И он, Отабек, из команды не моей. Очень странно, но я ни разу не воспринимал его как соперника — даже тогда, когда он обогнал меня на пару мест зимой.
«Нет», хмыкнул я, когда он провернул передо мной двойной аксель. «Нет, что-то не припомню, чтобы я вообще всерьёз воспринимал его как фигуриста». Хотя фигуристом он был, ни дать ни взять, горячим — и как под ним лёд не плавился? Он делал это классно, но в то же время никогда не казался по-особенному заинтересованным в этом. Он не нырял в этот лёд с головой, как я, и не боялся расшибить об него голову. Я никогда не видел, чтобы он нервничал во время выступлений и вне. Смотря, как он рассекает лёд, я вспомнил, как хмелел с его выкрутасов, и понял, что хмелею снова, потому что сопротивляться этому, кажется, было совсем невозможно, ни мне, ни кому-то ещё. Отабеку не хватало раскрепощённости и любви к тому, что он делал, однако аура делала всё за него. Та самая аура, за которую душу не грех отдать, лишь бы попасть под влияние хоть разок.
Как человек может быть так прекрасен в том, на что ему в принципе немного насрать?
После этой мысли меня взяла злость на самого себя.
— Вот так, — Бэк прилетел ко мне, врезавшись в бортик.
— Классно, — мой голос оказался поломан, под одеждой было жарко. — Интересно, что было бы, встреться мы на турнире.
— Но мы же не встретимся, — он похлопал по дверце бортика. — Твоя очередь.
— Ты же сам сказал, что моя задумка хрень, — напомнил я, но на лёд всё-таки вышел.
— Я до сих пор в это всё не верю. Но мне интересно, что ты там напридумывал.
— Закройся, — фыркнул я, настраивая на магнитофоне музыку.
В меня вообще, кажется, мало кто верил, но в последнее время меня это перестало волновать. Они не могли испортить мою историю, потому что были частью этой истории. Никто не мог указывать, как мне её рассказать, потому что её никто, как я, не рассказал бы. Заиграла музыка. Я вышел в центр льда и замер, выставив правую руку вперёд, на север. Туда, где всё началось.
В том месте зародилась жизнь, и эту жизнь назвали моим именем. Она питалась чужим теплом, впитывая его, как губка, выпивая, но не напиваясь. Этой пиявке всегда было мало. Она канючила у матери ещё — ещё молока, больше конфет, мультиков, сказок на ночь. Пиявка питалась её горячей кровью, не зная, что на шестом году жизни Жизни эта кровь выплеснется наружу и остынет. Как-то так.
Это как прерванный поцелуй, только хуже. Вместе с материнской кровью остывает отцовский ремень и квартира. Старая кошка умирает, и дедушка привозит новую — пушистого серого кота, которого можно было мучить, выдирая из залысин шерсть и превращая пугливого котёнка в старого ворчливого мудака, живущего намерением сожрать тебя глубокой ночью. Каждая глубокая ночь в свою очередь становится настоящим проклятьем, замкнутым кругом, выхода из которого не найти — и денно, и нощно, постоянное присутствие холода под рубашкой. Мандраж. И вот Жизнь живёт, внезапно лишённая того, без чего не могла провести ни дня, в попытках найти то же самое, но в другом человеке. Хоть где-нибудь.
Это очень грязное чувство.
К двенадцати я достигаю того состояния, что не отличаю тепла от холода и с радостью тянусь к нему. Он светится ярче солнца. В нём нет изъянов. Тогда я не понимал, что отсутствие изъянов — это самое страшное, что может быть в человеке. Виктор всегда приходит на помощь, чего бы ты ни просил. А я просил малого. Он даёт тебе всё, а потом отбирает и это, и даже больше; появляется только затем, чтобы сделать хуже.
И вот Жизнь, которая больше всего в своей жизни боялась остаться одна, застывает у зеркала, держа на весу дедушкино лезвие для бритья.
Я выгнулся из прыжка, слыша, как кончик лезвия царапает хрустальный лёд; этот звук остыл эхом. Сердце аритмично ползало под глоткой. Отабек смотрел на меня молча, впившись в бортик до побелевших костях. Когда я приблизился к нему, он вдруг тяжело выдохнул.
— Забудь, что я сказал. Это не задумка твоя хуйня, это я — хуйня. Ты в самом деле талантливый, — в его голосе послышалась нотка невольной зависти; я не сдержался и, воровато оглядевшись по сторонам, поднялся на цыпочки и быстро поцеловал его в подбородок. — Что за музыка?
— Ханц Циммер, — я вслушался в скрипочные трели, разносящиеся повсюду. — «Время».
Я сделал небольшой ремикс, чтобы четче обозначить ритм; хуже не стало, зато удобнее — да. Алтын что-то хотел сказать — я по нему видел. Но он продолжал смотреть молча, а я, в общем, большего с него не требовал. Это восхищение я смог прочесть по глазам; оно было выше всех похвал. Пусть моя жизнь восхищения не заслуживала вовсе — скорее жалости, но жалость я не любил (если только чуть-чуть и под видом сочувствия). Музыка продолжала играть, потому что история моя закончена ещё не была.
Примечания:
это ещё не всё!
подарите немного активности, пока я редактирую следующую