***
Во всей этой суете Карина все еще писала друзьям. С теплом получала письма от Талии, полные привычного сарказма и тонкого юмора. Переписывалась с Уизли — теперь куда мягче, чем зимой. Они с Чарли уже не спорили, а просто делились историями, а Билл отвечал стабильно, сдержанно, но по-доброму. Даже Рик писал — коротко, но всегда добавлял пару колких фраз, как будто дразнил. Письма грели. Напоминали, что у нее все еще есть место в том мире, за пределами этой комнаты, насквозь пропахшей зельями и отрешенностью. Она не рассказала никому о том, что происходит. Привычно отвечала на письма друзей, спрашивая, куда они ходили на выходных и что планируют купить к новому учебному году, а сама оставалась один на один со своими гнетущими мыслями, не позволяя портить этим отдых близким людям. Она подозревала, что Уизли знали. Наверняка мама хоть словом обмолвилась Молли, а та, конечно же, обсудила это с мужем, или попросила старшего сына написать подруге пару строк в знак поддержки. Карина догадывалась, что это могло произойти, но искренне надеялась, что ошибается. Ей не нужна была поддержка. Не нужно сострадание и печальные взгляды. Она просто хотела, чтобы все было как раньше! Отец, за то время, что они провели в Румынии, написал целых два полноценных письма — что уже было огромным достижением, ведь это аж вдвое больше, чем за весь ее первый год в Хогвартсе. Но и те были скорее отписками. В первом он спрашивал, как закончился год, что было на экзаменах, планирует ли она навещать друзей. Во втором желал хороших каникул (будто бы не знал, что происходит, словно каждой фразой просто издевался над ней) и извинялся, что не может быть рядом из-за кучи работы. Карина читала эти «письма» — короткие, до обидного официальные — и в груди разливалось тяжелое, вязкое чувство, смесь раздражения и бессильной злости. Листы пергамента были аккуратно сложены, ровный почерк отца узнавался сразу: сухой, сдержанный, как будто написанный не рукой человека, а каким-нибудь судебным клерком. Всего пара строк, вот и все. Ни «как ты себя чувствуешь», ни «я скучаю», ни намека на волнение. Ни слова о дедушке. Будто бы и не знал, будто бы не догадывался. Или — что хуже — прекрасно знал, но предпочел промолчать. Карина стиснула пальцы, смяв край последнего письма, и отложила его в сторону, стараясь не закричать от ярости. Как он смеет? Как он может позволить себе интересоваться ее «планами на лето», когда она каждый день наблюдает, как угасает Фрэнк, когда ее мать измотана до грани, а она сама не знает, выдержит ли еще хоть одну ночь с плачем в ванной и этой постоянной тревогой в груди? — Какие у меня планы?! — однажды, не сдержавшись, выкрикнула она в пустоту, швыряя подаренную отцом сумку на пол. — Да я каждый день молюсь, чтобы дедушка дожил до осени. А он хочет, чтобы я составила ему расписание каникул?! Она даже не могла понять, что злило сильнее — его отстраненность или эта притворная забота, будто бы он не обязан знать, что происходит, будто бы он не ее отец, а просто какой-то знакомый, вежливо интересующийся делами ребенка, которого едва знает по рассказам других. Иногда Карина пыталась себя остановить, напомнить, что у взрослых свои сложности, что у отца наверняка есть причины. Может, он работает. Может, занят. Но эти оправдания уже не грели. Не после всего, что успело произойти. Не после вечеров, когда она не могла заснуть от страха, а он — не звонил, не приходил, не писал. Девочка чувствовала, как это жуткое чувство постепенно тяжелеет в груди, оседает, как пыль на старых дедушкиных книгах. Она уже не злилась так, как в начале. Теперь это было похоже на усталость. На равнодушие, которое не хотела чувствовать, но оно упрямо росло внутри, как сорняк. Ведь если бы он и правда хотел быть рядом, он бы был. А если нет… тогда зачем все это?! Такое поведение мужчины раздражало и прежде. А теперь, когда нервы уже и без того были на пределе из-за свалившихся не по возрасту тяжелых переживаний, Карина и вовсе не могла молчать. Это случилось в конце июля, в душный, тягучий вечер, когда даже закатное солнце, пробиваясь сквозь полупрозрачные занавески, казалось, давило на плечи тяжестью. Воздух в комнате был густой, словно наполненный пылью и невысказанными словами. Дедушка спал, и в доме, на первый взгляд, царила тишина. Но внутри Карины бушевала самая настоящая буря. Она сидела за кухонным столом, пытаясь читать письмо от Билла — тот рассказывал о своих каникулах, о вылазках с братьями, о том, как Рон сбил ведро с водой на голову Джинни, а Молли разразилась таким криком, что даже живность во дворе затихла. Карине было странно больно и даже немного обидно читать это письмо, полное теплых слов, летнего солнца, шуток про близнецов и заботливых пожеланий. Мальчик искренне интересовался ее делами, надеялся, что она отдыхает, что у нее все хорошо. И хотя она не рассказывала ему ничего о дедушке, об отце, о напряженной атмосфере дома, это письмо, наполненное легкостью, звучало как насмешка. Она вдруг почувствовала себя чужой даже в этой дружбе, как будто существовала в параллельной реальности, где вместо улыбок были лишь боль и тишина. Она не закончила читать. Просто сложила письмо пополам, потом еще раз и еще, прежде чем смять пергамент и остервенело швырнуть его в угол комнаты. — Мама, — голос ее был слишком ровный. Подозрительно ровный. — Скажи честно. Где папа? Джордана, стоявшая у раковины и намывая овощи для ужина, вздрогнула, но не повернулась. — Он уехал, ты же знаешь, — как всегда, как и тысячу раз прежде. Как же раздражало. — Сейчас не время… — Не время? — Карина даже не повысила голос, но в каждом слове было напряжение, словно струна вот-вот лопнет. — Мне двенадцать, мама. И я имею право знать, почему мой отец не отвечает на письма, почему он не встретил меня на вокзале, почему ты ведешь себя так, будто он — какой-то призрак. Женщина замерла. Шум воды продолжал течь, отвратительно бытовой и чужой. — Это… взрослые дела, — наконец произнесла она. — Сложные. Мы с ним… мы решаем… — Что вы решаете? — шатенка уже не могла сдержаться. — Что?! Он исчез, как будто его никогда не было! Ты не говоришь правды! Никогда и ничего не говоришь! Он ушел? Он умер? Он… он не хочет быть со мной?! — Нет! — выкрикнула колдунья резко, обернувшись. В ее голосе просквозил страх. Не злость, именно страх. — Не говори так. Никогда. Слышишь? Папа тебя очень любит. — Тогда где он?! — теперь уже девочка закричала, даже не особо заботясь о том, что кто-то может услышать. — Почему он даже не попрощался перед моим отъездом в Хогвартс, почему не приехал сюда, когда дедушке так плохо, почему пишет мне, как будто я — чужая?! Я устала, мама! Мне надоело делать вид, что все нормально! Джордана схватилась за край стола, как будто искала опору. — Карина, пожалуйста… ты не понимаешь… — в голосе было дрожание, губы побелели, то ли от страха, то ли от напряжения. — Тогда объясни! Объясни хоть что-нибудь! — Карина почувствовала, как глаза начинают жечь, а голос срывается. — Или ты тоже будешь молчать, пока я не вырасту? Пока не пройдет еще десять лет? — Это не твои заботы! — выкрикнула мать, но голос ее уже ломался, становился почти отчаянным. — Я живу в этих заботах, мама! Каждый день! Мне не пять лет, я вижу все. Я вижу, как ты боишься говорить. Как ты молчишь. Как ты ненавидишь произносить его имя! — Карина дышала тяжело, срываясь. — Это не защита! Это ложь! Ты просто боишься! Только вот я не понимаю, чего? Наступила тишина. Глухая, мертвая тишина. Джордана не выдержала — отвернулась, снова к раковине, будто пряталась. — Я не могу, Карина, — прошептала она. — Прости. Я не могу. Пока что — нет. — Тогда и не надо, — помолчав какое-то время, показавшееся ей вечностью, тихо, но твердо отозвалась слизеринка. — Просто… не надо больше притворяться. Я сама сделаю выводы. И ушла. Встала, чувствуя, как подкашиваются ноги, как дрожит все тело. Закрыла за собой дверь и, оказавшись одна, в который раз за лето разрыдалась. Не сдерживаясь. Не уткнувшись в подушку. Просто сидя на полу, прижавшись спиной к стене, обхватив себя руками. И все, что крутилось у нее в голове — один вопрос: Почему? Почему она должна быть той, кто всегда держится? Кто все понимает? Кто ждет чего-то и вечно молчит? Это был взрыв. После него — тишина. Целую неделю. Джордана больше не спорила, не повышала голос, но и почти не говорила. Она ходила, как тень — молча, строго, отстраненно. А Карина, в свою очередь, чувствовала себя виноватой и одновременно — преданной. Ее сердце буквально разрывалось на части, она не знала, правильно ли поступила. Но молчать больше не могла, как бы ни старалась. Все лето пропиталось этим напряжением — молчаливым, вязким. Даже легкий румынский ветер не освежал, а будто бы только раздувал эту неловкость между ними. Карина пыталась держаться ближе к деду, ближе к книгам, ближе к тетрадям и письмам, чтобы забыться, спрятаться от мыслей. И все же по вечерам, лежа в своей кровати, она тихо прижимала к груди кулон, подаренный матерью на прошлое Рождество, и шептала: — Я просто хочу знать. Вот и все.***
Второй учебный год начался для Карины Николеску словно в полусне. После нервного, выматывающего лета возвращение в Хогвартс не принесло прежней радости. Это больше не ощущалось волшебным побегом от повседневности, скорее, обыденным обязательством. Она стояла на перроне, смотрела на алый экспресс, слушала привычный шум, видела знакомые лица и не чувствовала абсолютно ничего. Пустота внутри казалась такой же бесконечной, как путь до школы. Карина вела себя отстраненно, словно проложила между собой и всем остальным невидимую стену. Даже Талия, с которой в прошлом году они делились новостями почти каждый вечер, в какой-то момент отступила, наткнувшись на колючее молчание и сухие, односложные ответы. С Чарли она едва обменялась дежурным кивком на распределении, не дожидаясь, пока он попытается заговорить. С Биллом — короткое «привет» в библиотеке и натянутая улыбка. Она надеялась, что он поймет и не станет докучать. Казалось, девочка намеренно отрезала себя от всех нитей, связывавших с кем-то или чем-то вне ее собственной, больной тишины. На уроках Карина почти не поднимала руку. Даже на Астрономии — раньше ее любимом предмете — она сидела с отсутствующим видом, отвечая только если спрашивали напрямую. На Зельях Снейп поначалу нахмурился, заметив, как девочка начала терять хватку. Но он, в отличие от других преподавателей, не давил, не задавал лишних вопросов. Лишь однажды, мельком, задержал на ней взгляд чуть дольше обычного, что почему-то задело гораздо сильнее, чем если бы он ее отчитал. Карина пыталась зарыться в учебу, уткнуться в книги, спрятаться за заданиями и эссе. Но сосредоточиться получалось редко. Стоило строчке начать плыть перед глазами, как мысли ускользали — к дому, к Румынии, к дедушке. К его дрожащим рукам, потускневшему взгляду, ночным приступам боли и кашля, на которые не действовали даже сильные отвары. К матери, которая все чаще молчала и все реже смотрела ей в глаза. Она была раздражительной. Огрызалась, если кто-то пытался завести разговор. Резко отвечала на сочувственные взгляды, даже если те были полны добрых намерений. Роксана, проходя мимо, как-то бросила: «Хоть бы лицо свое научилась держать, а то так и запишут — вечно страдающая маглолюбка». Но даже это не вызвало привычной злости. Карина лишь сжала кулаки под столом и ничего не ответила. Было просто… пусто. Талия сначала пыталась пробиться сквозь ледяной барьер. Подсаживалась к ней в библиотеке, предлагала перекусить вместе, приносила любимый шоколад. Но чем больше Карина отстранялась, тем больше подруга обижалась. В конце концов они просто начали обмениваться кивками, как старые знакомые, которые давно потеряли нити разговора. Так, почти незаметно, осень сменилась зимой. В Хогвартсе уже наряжали залы — елки, гирлянды, зачарованные свечи в коридорах, пышные венки с ягодами. Карина шла мимо этого сияния, как мимо витрины, в которой отражалась не ее жизнь. Она все чаще сидела одна у окна в гостиной Слизерина, глядя, как на озеро опускается ранняя темнота. И все чаще, под шорох страниц или скрип пера, в ее памяти всплывал дедушкин кашель, голос, глухо звавший ее по ночам, когда мать снова уходила на работу. Она не считала дни до Рождества. Не ждала ни подарков, ни писем. Потому что знала: одно письмо не придет. И никакое волшебство не сможет это изменить.***
Карина приехала домой поздно вечером, двадцать третьего декабря. Использовала порт-ключ, который вручил декан — молча, без комментариев, только короткий кивок на прощание, от которого в горле защипало. Мама почему-то настояла на перемещении. Может, не хотела делать лишний крюк через Англию? Карина надеялась на это. Снежинки падали на плечи, таяли в волосах. Впереди был дом, окна которого больше не светились таким теплым светом, как прежде. Все было не так. По-другому. Мама встретила ее на пороге, глаза покрасневшие, лицо усталое и какое-то чужое. Не сказала ни слова, только крепко прижала к себе — так сильно, что Карина сперва даже не поняла, зачем, почему сейчас, после того, что между ними произошло, — а потом отпустила, отвернулась и прошептала: — Он ушел вчера утром… Один день. Один единственный день. На один день раньше, чем она приехала. Один день, за который она бы отдала все — свою жизнь, свою душу, — лишь бы успеть. Но она не успела. Не успела ничего. Мир сжался до маленькой точки. До пустоты в груди, от которой становилось трудно дышать. До крика, что рвался наружу, но застревал где-то в горле, как противный комок. До тяжести в ногах, которые вдруг не держали тело. Девочка просто села посреди прихожей на пол, даже не сняв пальто, и уставилась в узор ковра, будто бы он мог повернуть время вспять. Ей было всего двенадцать, но боль в тот момент была взрослой. Настоящей. Беспощадной. Она не была к ней готова. Никто не учит тебя, как отпускать тех, кто был всем. Кто всегда был рядом. Кто — единственный во всем мире — всегда был опорой, понимал без слов, читал по глазам, поддерживал. Не просто дедушка. Он был частью ее мира, частью детства, частью души. Карина сидела в его комнате, прижимаясь к старой шерстяной шали, пахнущей лекарствами и ромашкой. Никто не пытался прогнать ее отсюда. Мама закрыла за ней дверь, тихо, без слов. Она все понимала. Все в этом месте кричало о нем — кресло у окна, где Фрэнк читал, маленький телескоп, который настраивал вместе с ней по вечерам, стеклянные баночки с сушеными травами, аккуратно расставленные на полке. И все это теперь — без него. Как будто он просто исчез, испарился, растворился в воздухе. — Почему ты не подождал? — прошептала девочка в пустоту, уткнувшись лбом в подлокотник кресла. — Я же… я бы приехала… Карина легла на постель, осторожно, будто боялась смять под собой простыни, в которых, казалось, еще отпечатался его силуэт. Она свернулась клубком, зарывшись лицом в подушку, которую дедушка всегда клал под спину, когда читал. Подушка пахла им — чуть-чуть мятой, ромашкой, лекарствами и чем-то теплым, родным. Этот запах был последним, что у нее осталось. И тогда внутри будто снова что-то оборвалось. Рыдания вырвались из груди с таким отчаянием, будто трещал под внутренним давлением сам мир. Ее трясло — не от холода, нет, от боли, от бессилия, от злости на саму себя, на обстоятельства, на время, на все и всех вокруг. Она прижимала подушку к себе, крепко, как будто могла удержать в ней все то, что ускользало сквозь пальцы. Будто, если вжаться в нее всем телом, можно было бы услышать знакомый голос, почувствовать теплую ладонь на волосах, услышать: «Все хорошо, звездочка моя…» Но голоса не было. Был только ее собственный сдавленный плач, срывающийся на всхлипы и хрипы, был звон в ушах от напряжения, и подушка, намокшая за считаные минуты. Ее маленькое тело сотрясалось от судорог, плечи подрагивали, дыхание сбивалось, и каждый новый вдох был как боль, как удар — слишком острый, слишком настоящий. Под утро слезы иссякли, осталась только сухая боль внутри, выжженное опустошение. Карина лежала с открытыми глазами, не двигаясь, сжимая в руках все ту же подушку. Она знала: что-то внутри нее надломилось. И не склеится уже никогда так, как прежде. В ту ночь Карина не спала. Лежала в комнате дедушки, на его постели, укрытая его пледом. Слушала, как часы на стене отсчитывают время, словно насмехаясь. Каждый «тик» — как укол, каждый «так» — как напоминание: ты опоздала. Ты больше ничего ему не скажешь. Он не успел увидеть твое письмо. Не успел узнать, как ты скучала. Не успел… ничего. А она не успела главное — проститься.***
Зимние каникулы прошли для Карины, как в тумане — медленном, тягучем, словно из свинца. Праздники утратили всякий смысл. Даже свет гирлянд, запах корицы и ванили в доме, попытки мамы оживить хоть какое-то праздничное настроение, все это воспринималось ею будто сквозь стекло. Карина не хотела елку, не хотела подарков, не хотела слышать про Рождество. Она даже старалась не смотреть в сторону окна, за которым медленно падал снег — слишком многое это напоминало. Казалось, что в ее мире больше нет зимней магии, а осталась только холодная пустота. Вернуться в Хогвартс она не могла. Мысль о поезде, о платформе, о Большом Зале с его волшебным потолком и мерцающими свечами вызывала физическую тошноту. Поэтому мама, сама уставшая, изможденная, с запавшими глазами и нервными движениями, каким-то чудом договорилась с преподавателями. Те пошли навстречу, и Карина осталась еще на две недели дома. При условии, что будет выполнять задания и присылать работы через сов. Она согласилась сразу, без колебаний. Лишь бы не видеть никого. Лишь бы не отвечать на вопросы, не ловить сочувствие в глазах друзей и не прятать свое одиночество под маской. Она вернулась в Хогвартс в конце января. Поезд казался ей гробовым вагоном, а весь путь — бесконечно долгим, как если бы она навсегда покидала все, что знала прежде. В замке ничего не изменилось, и в этом тоже крылась боль — как могла чья-то жизнь идти дальше, когда ее — оборвалась? Карина стала еще тише, еще холоднее. Кто-то из учеников нагло шептался о ее замкнутости, называл это «слизеринским равнодушием». Но то было не равнодушие. То была броня. Толстая, тяжелая, не пускающая ни тепло, ни боль. Будто в ней умерла не только часть души, а все, что делало ее живой. Лишь привычки двигали ее — подъемы, уроки, трапезы. Речь — только по необходимости. Смех — теперь забыт навсегда. Он был ни к чему. Учителя старались быть терпимыми. Профессор Снейп, как декан Слизерина, разумеется, знал о том, что происходит, из первых уст. Мужчина никогда не был сентиментален — ни словом, ни жестом не проявил сочувствия в привычном смысле. Но он, казалось, понимал (профессия обязывала). Он не придирался к Карине так, как мог бы, не требовал сверх нормы, даже если ее ответы были не на уровне. Он просто принимал ее молчание как данность. Один раз, когда она забыла сдать эссе по зельям, он даже не сделал обычной едкой ремарки — как раньше, — лишь бросил короткое: — Жду эссе завтра. Это молчаливое уважение к ее состоянию значило больше, чем любые слова. Профессор Флитвик, такой же добродушный, как и всегда, напротив, пытался окружить ее заботой. Ненавязчиво, но заметно. Он задавал мягкие, обтекаемые вопросы после урока: «Все ли в порядке, мисс Николеску?», «Если что-то нужно — я всегда в классе чар, не стесняйтесь». Он часто улыбался ей, по-особенному — не весело, а так, как улыбаются тем, кто переживает бурю. Профессор Спраут вообще проявляла поддержку через действия: она поручала Карине полить тепличные растения, когда та слишком закрывалась. И девочка, сама того не осознавая, проводила в теплицах чуть больше времени, чем требовалось — там было тихо и пахло землей, а самое главное — растения, в отличие от людей, не задавали вопросов, тем и были предпочтительнее. А Макгонагалл… Макгонагалл однажды позвала ее к себе. Карина не сразу поняла, зачем профессор вызвала ее. Была уверена, что это по какому-то учебному вопросу — может, по домашнему заданию, которое она забыла сдать, или по одному из тестов, которые недавно писали. Внутри все сжалось — сил на выговоры у нее не было. Когда она вошла в кабинет заместителя директора, ее чуть не поразил контраст между строгими стенами и тем теплом, что царило внутри. Здесь пахло лавандой, старым пергаментом и слегка подгоревшим печеньем. Огонь в камине мягко потрескивал, и даже солнечный свет сквозь узкие окна казался более теплым, чем обычно. На краю письменного стола стоял заварной чайник, из которого струился аромат бергамота, а рядом — две чашки. Это не было допросом. Это было приглашением. Макгонагалл, в своей обычной строгой мантии, казалась менее суровой. Она посмотрела на Карину поверх очков, взгляд ее был пронзительным, но не строгим, скорее внимательным и печальным. — Садись, Карина, — тихо сказала она, указав на кресло у камина. Девочка молча опустилась на указанное место, сложив руки на коленях, словно боясь случайным движением разрушить эту хрупкую тишину. Профессор налила ей чаю, не задавая вопросов, не торопя. Лишь когда шатенка сделала первый глоток — крепкий, чуть терпкий, но согревающий, — она начала говорить. Очень просто. Очень по-человечески. — Потеря близких… — начала женщина и замолчала, словно подбирая слова. — Это то, с чем не хочется сталкиваться в любом возрасте. А в твоем… это просто несправедливо. Карина сжала чашку крепче, чувствуя, как внутри все напряглось. Она не хотела плакать. Не здесь. Не перед Макгонагалл. Но и молчать не могла — молчание жгло изнутри. — Я не знала, что он… — прошептала она. — Я не успела. Просто не успела. Макгонагалл кивнула. В ее глазах на миг отразилась тень собственного прошлого — того, о чем ученики даже не догадывались. — Иногда мы не можем ничего изменить. Можем только помнить. И продолжать, ради них. Ради себя. Не нужно стыдиться своей боли. Не нужно изолироваться от мира, чтобы казаться сильной. И все это было сказано тихо, спокойно, но с такой искренностью, что Карине вдруг захотелось довериться. Хоть немного. Хоть на минуту. Но слова застревали в горле. Они сидели в тишине еще какое-то время. Просто пили чай. И в этой тишине Карина почувствовала не облегчение, но хотя бы понимание. Пусть никто уже не мог вернуть ей деда. Но кто-то, хотя бы один взрослый человек, не пытался заткнуть ее боль. И это было важно. Друзья, слава Мерлину, не лезли. Даже Талия теперь, похоже, почувствовала, что любое неосторожное слово будет, как самый настоящий удар. Она просто была рядом. Иногда оставляла на кровати книгу, которую Карина искала. Или подсовывала перо в нужный момент. Просто молча садилась рядом в гостиной и занималась своими делами. Девочка ценила это больше любых слов. Что до Уизли… она видела, как мальчики иногда смотрят на нее с тем особым выражением — не жалостью, а чем-то теплым, добрым, будто бы пытались сказать: «Если ты захочешь поговорить, мы рядом». Она понимала — они знают. Наверное, мать-таки рассказала. И все же они молчали. Не навязывались. И это было правильно. К маю все стало… легче. Не светлее, не ярче, но легче. Грусть все еще сидела внутри, но перестала быть удушающей. Шатенка начала понемногу возвращаться к жизни. Сначала просто села рядом с Талией в библиотеке. Потом заговорила первой. Позже пригласила Рика на совместную учебу. Они снова вместе сидели над книгами, перебирали пергаменты, обсуждали сложные темы, и Карина вдруг поймала себя на том, что ей интересно. Просто по-настоящему интересно. Она даже однажды вышла на трибуны — посмотреть квиддичный матч. Видела Билла, как всегда уверенного, сосредоточенного. И, чуть позже, мельком — Чарли. Он действительно попал в команду в этом году, хотя она раньше ни разу не застала его на поле, даже не поздравила, а ведь он так этого хотел. Мальчик был молчалив, сдержан, но хорош в игре. И она впервые за долгое время улыбнулась. Слабо, едва заметно, но по-настоящему. Хогвартс постепенно начал возвращать ее к жизни. Не такой, как прежде, нет, но это было неплохо для начала.***
Учебный год подходил к концу неожиданно быстро. Все, что в сентябре казалось непреодолимым, страшным, будто обрыв над пропастью, теперь отступило в тень. Весна вступила в свои права, озеленив лужайки, наполнив воздух свежестью, но Карина чувствовала, как будто вокруг все еще зима. Внутри все еще зима. Ее дни были распланированы до минуты: утром — занятия, потом библиотека, перерывы — на свежем воздухе с учебником в руках, вечера — в гостиной, за конспектами. Казалось, будто она пыталась заполнить собой каждую свободную щель, лишь бы не думать, не чувствовать. Только иногда, когда рядом в библиотеке садился Рик, когда Талия устраивалась на кресле с фляжкой сливочного пива, украденной у старшекурсников, Карина позволяла себе улыбнуться. Ненадолго. Осторожно. Экзамены на втором курсе были сложнее. Не такими устрашающими, как в прошлом году, когда все казалось новым, но более требовательными, более серьезными. Ее держали в тонусе, не давали распасться — и, странным образом, именно они помогли ей окончательно «встать на ноги». Потому что хотя бы в этом она могла быть уверена: формулы чар, даты событий, магические свойства трав — это все было понятно. Это было контролируемо. В отличие от всего остального. Она справилась. Не без труда, но справилась. Даже голос Снейпа, сухо выдавший «Почти сносно» в конце практики по зельям, прозвучал для нее как похвала. Последние дни перед отъездом в Хогвартсе витал странный дух — приподнятый, полурассеянный, будто школа выдыхала вместе с учениками. Все собирали вещи, обменивались записками, обещаниями писать. Мальчики Уизли мелькали в коридорах, громкие и живые, и Карина ловила себя на том, что временами ей не хватает их присутствия. Хотя бы просто как фона. Как напоминания о чем-то простом и добром. Она попрощалась с преподавателями почти молча — короткие поклоны, сдержанные взгляды. Флитвик пожелал ей «солнечного и спокойного лета», а профессор Макгонагалл, чуть дольше, чем следовало, удержала ее взгляд и произнесла только: — Помните, о чем мы говорили, мисс Николеску, — и в этих словах было больше заботы, чем в чьих-либо взглядах. Когда поезд тронулся, Карина сидела у окна, не отрывая взгляда от исчезающей платформы. Все еще в себе. Все еще тихая. Но что-то внутри уже начинало просыпаться. Нечто похожее на надежду. Или хотя бы на силу двигаться дальше.***
Он стоял на пороге, высокий, такой же сдержанный, как она его помнила, только теперь с неестественной мягкостью во взгляде — неуверенной, будто бы он и сам не до конца верил в то, что имеет право быть здесь. В руках — небольшая сумка, на лице — тень улыбки, словно он сам пытался угадать, чем все это закончится. Карина застыла. Десятки мыслей пронеслись в голове, сотни чувств — все одновременно. Сердце сжалось, но не от радости, а от той почти физической боли, что вернулась, как старая рана, стоило только взглянуть на него. Все, что она с таким трудом гасила весь прошедший год — тоску, злость, разочарование — вспыхнуло с новой силой, будто огонь под брошенным в костер сухим хворостом. — Карина, — тихо произнес мужчина. Его голос почти не изменился. Все тот же, немного хриплый от усталости, как в те редкие вечера, когда он читал ей на ночь. Она не ответила. Просто смотрела, будто надеясь, что он исчезнет, растворится в воздухе, окажется всего лишь призраком, видением. Рядом Джордана, бледная, заметно напряженная, стиснула губы. Видимо, она знала. И не сказала. Опять. Но сейчас Карина даже не могла злиться на мать — не хватало сил. — Я… я просто хотел поговорить, — Роберт по-прежнему стоял на месте, не делая шагов вперед. — Хотел увидеть тебя. Эти слова, такие простые, должны были бы тронуть. Но они только разожгли злость. Она ничего не ответила. Просто смотрела. Словно мужчина перед ней — незнакомец, высокий, с чуть поседевшими висками и глазами, которые когда-то были ее любимыми, что появился из прошлого, в котором он давно утратил право быть. Он произносил ее имя, будто имел на это право. Будто не прошло два года. Будто все было в порядке. Девочка вцепилась пальцами в лямку сумки, чтобы не сказать ничего лишнего. «Где ты был, когда дедушка умирал?» — закричал внутренний голос. — «Где ты был, когда я рыдала ночами в подушку? Где ты был, когда мне нужен был отец?» Она сделала шаг назад, резко, будто его присутствие обжигало. — Опоздал, — голос вышел тихим, но в нем звенела сталь. Она вдруг мимолетно подумала, что стоит после поблагодарить хладнокровную Роксану за уроки равнодушия — тон был точь-в-точь ее. Роберт чуть дернулся, как от пощечины, и поджал губы. — Я… я хотел написать, но не знал, что сказать. Все было слишком сложно, — мужчина искал в ее взгляде хоть каплю сочувствия. — Я думал, если начну объяснять… если вывалю все сразу, это будет тяжело. Ты была еще маленькой. Я… не хотел давить на тебя, понимаешь? — Не хотел давить? — медленно, почти с удивлением, повторила шатенка. Голос был тихим, почти спокойным, но о, сколько же сил ей требовалось, чтобы не сорваться на крик. — Ты исчез. Полностью. Не звонил, не писал, не объяснил ничего. И это, по-твоему, не давление? Он покачал головой, шагнул чуть ближе. — Я думал… когда подрастешь, когда станешь готова, мы сможем поговорить нормально. Как взрослые. Карина усмехнулась — резкой, почти горькой улыбкой. Не по-детски. — Нормально? Как взрослые? — она прищурилась. — А кто тебе сказал, что я хочу с тобой разговаривать как взрослые? Я просто хотела знать, почему ты ушел. Почему ты больше не с нами. Почему мама все время плачет по ночам и делает вид, что все в порядке. Почему я должна была держать дедушке руку, когда он умирал, а тебя рядом не было. Он опустил взгляд, будто слова ее били сильнее, чем он ожидал. — Я не хотел, чтобы ты узнала все слишком рано… — попытался оправдаться. — Да? А когда, по-твоему, более подходящий момент, чтобы бросить семью и исчезнуть? — ее голос дрогнул. Роберт хотел было что-то сказать, что-то важное, но Карина уже отвернулась. Медленно, почти изящно. Он больше не был частью ее мира — и, возможно, никогда уже не станет.***
Вечер опустился на дом тихо, почти умиротворяюще — в контраст к тому, что кипело внутри. За окном потянулся легкий ветер, в полумраке колыхались занавески, но Карина лежала на спине, глядя в потолок, не замечая ничего. Подушка под щекой все еще пахла дедушкой, и даже этот запах больше не давал утешения. Она не спала — как, впрочем, и каждую ночь с того дня, как вернулась. Мысли крутились в голове клубком: отец, его появление, разговор на пороге, та ледяная злость, которую она ощутила, и ужасное, опустошающее послевкусие. Ей казалось, что она сама на грани — еще шаг, и не выдержит. И вдруг — шорох. Голоса. Сначала слишком тихо, чтобы понять. Она приподнялась с кровати, затаив дыхание, и на цыпочках подошла ближе к двери. Слов было по-прежнему не разобрать, но интонации — резкие, отрывистые, наэлектризованные, не оставляли сомнений — говорили родители. — …ты должна была ей сказать! — донесся сдавленный, но яростный голос Роберта. — Сейчас не самый подходящий момент, — отчеканила мать, голос низкий, гневный, но почти шипящий. — У нее и так все развалилось на глазах. Она потеряла деда, как ты хочешь, чтобы она приняла еще и это? — Она имеет право знать, — не отставал мужчина, почти выкрикивая, потом тут же сбавил тон, будто испугавшись собственной громкости. — Ты скрываешь это не ради нее. Это твой страх, Джордана. Ты боишься. Ей двенадцать. Она уже поняла, что мы врем. Думаешь, она глупая? Карина вжалась в стену, пальцы судорожно сжались в кулаки. Про что они? Что за правда? Что она должна была узнать? — Ты правда думаешь, что сейчас подходящее время? Вот сейчас, когда она только-только начала приходить в себя? — голос матери дрожал, хоть она и старалась держаться. — После смерти отца? После всего? — Лучше сказать ей сейчас, чем ждать, пока она вырастет и узнает сама! — Роберт повысил голос, но тут же… шаги. Тихие, быстрые. Мама уводила его. Карина различила, как хлопнула дверь внизу, как приглушенные голоса отдалились. И осталась в полутьме. Дрожащая, напряженная до предела. Слезы стояли в горле, но не текли. Больше не было сил. Все, что она знала — что ничего уже не знает. Что что-то невероятно важное скрывают от нее. И, судя по тому, как спорили родители, уже очень давно.***
На следующее утро дом был тихим — слишком тихим, даже для их теперь немногочисленной семьи. Карина проснулась рано, хотя она едва ли спала, погруженная в свои тревожные мысли. Встав с кровати, она долго не выходила из комнаты, будто бы ожидала услышать голоса, шаги по коридору, характерный скрип кресла внизу. Но вместо этого — тишина. Слишком густая, давящая, почти липкая. Ощущение было такое, будто в доме стало меньше воздуха. На кухне Джордана сидела с чашкой чая, уставившись в пустую тарелку перед собой. В ее лице было что-то надломленное, но в то же время закрытое. Она даже не подняла взгляда, когда Карина вошла, лишь кивнула, будто приветствие было делом механическим, как и все остальное в этот момент. Шатенка села напротив, молча. Она не спрашивала — не хотелось. Не потому что не волновалась, а потому что понимала: слов не будет. Если они и прозвучат, то не сейчас. Не сегодня. И, возможно, не от нее. Она не видела отца. Ни за столом, ни в саду, где он обычно читал в тени ореха, ни на веранде, где по утрам пахло сигаретами и мятным кофе. Он исчез. И мать делала все, чтобы его отсутствие казалось естественным. Будто так и должно быть. Карина медленно поднесла чашку к губам и, не отрываясь, наблюдала за матерью. Больше всего удивляло то, что… дышать будто бы стало легче. Пространство без его присутствия, без напряженных взглядов, полусказанных фраз и скрытой вины будто стало шире. Тихо, пусто, но легко. Девочка осознала это с огромным удивлением и почти испугалась собственной мысли. Каникулы покатились своим чередом — не весело, не безмятежно, но привычно. Карина гуляла по старым улицам, почти как раньше. Заходила к старым соседям, слушала их рассказы, которые слышала еще лет в семь, и кивала, улыбаясь. Возвращалась домой позже, чем надо, с теплой пыльной кожей и книгой в рюкзаке. Старые лавки, знакомые тропинки, шум города — все это будто принимало ее обратно, осторожно, не спрашивая ни о чем. С Лаурой и Мариусом они встретились почти случайно — у книжного. Мариус, как всегда, говорил много и громко, Лаура сдержанно смеялась, а Карина просто слушала, впитывая чужой смех, чужую легкость, которой ей так не хватало. Они бродили по улицам до позднего вечера, ели кукурузу с маслом, делали глупые фото у фонтана, вспоминали летние походы и дурацкие истории. Это отвлекало. Давало хоть немного ощущения, что вокруг были не только боль и тишина. Надя не появилась. Ее семья давно уехала, и письма теперь приходили редко. Карина скучала, но не удивлялась. Кто-то всегда уходит — теперь она это знала точно. Жизнь шла дальше. Тихо, размеренно, словно лето само подстраивалось под нее: неяркое, не слишком жаркое, с долгими вечерами, похожими друг на друга. И в этом однообразии находилось странное, почти утешающее спокойствие. Каждое утро начиналось рано. Она просыпалась в маленькой комнате на втором этаже дедушкиного дома, в которой все еще пахло старой бумагой, лавандой и немного лекарствами — она наотрез отказалась и, честно говоря, просто не могла оставаться в какой-либо другой комнате. Солнечные лучи пробивались сквозь легкие занавески, ложась на стопку книг у изголовья и ее чернильницу на подоконнике. Карина вставала, заправляла постель — тщательно, как дедушка учил — и спускалась на кухню. Там ее уже ждала мать: иногда с кофе и свежими булочками, иногда в халате, с недописанным письмом и рассеянным взглядом. Завтракали молча, и в этой молчаливой рутине чувствовалось что-то по-настоящему близкое — теплое, как руки, обнявшие за плечи. Потом начиналась ее «учеба». Учителя из Хогвартса составили для своих студентов план работы, несколько тем по каждому предмету, которые нужно было освоить за лето. Карина садилась с книгами на веранде, окруженная цветами и шелестом листвы. Переписывала заклинания, разбирала сложные зелья, читала историю магии и вела заметки — аккуратно, красивым почерком, словно стараясь не просто учиться, а сохранить ритуал. Порой она писала друзьям. Талии — длинные, немного сухие письма, стараясь не расползтись в эмоциях. Билл отвечал быстро, его письма были теплыми, немного неуклюжими и оттого особенно трогательными. Чарли написал лишь раз, и это письмо Карина так и не открыла. Оно лежало в ящике стола, запечатанное, будто напоминание о чем-то, к чему она еще не готова. Рик, как всегда, прислал целый свиток с комментариями по книгам, которые она читала с легкой улыбкой. После обеда она шла гулять, одна или с Лаурой и Мариусом. Иногда они уговаривали ее дойти до пруда за домами, где когда-то все вместе плавали и бросали в воду хлеб. Там было тихо и прохладно, и, сидя у кромки воды, Карина иногда позволяла себе думать — не только о прошлом, но и о будущем. По вечерам она снова садилась за книги, порой с матерью. Джордана зачитывала ей статьи о новых магических находках, иногда рассказывала истории о своей юности в местной волшебной школе. Были вечера, когда они просто сидели на кухне, пили чай с лимоном и молчали. И это молчание было почти таким же драгоценным, как разговор. А еще они часто смотрели на старые фотографии. Джордана делала вид, что для нее ровным счетом ничего не значит пересматривать альбомы, но Карина видела, как дрожат ее пальцы, когда она касалась снимков, где дедушка улыбался, поднимая на руках Карину, тогда еще совсем малышку. Однажды они вместе перечитали его старый дневник, где были смешные зарисовки, воспоминания и даже какие-то рецепты. Джордана плакала. Карина — держалась. Но только снаружи. Иногда она заходила в его кабинет. Просто сидела на стуле у окна, слушая, как за стенами поют птицы. Не плакала. Не вслух. Но что-то в ней все равно рыдало, глубоко внутри. Так проходило лето — в рутине, боли, принятии и тихой, почти незаметной попытке жить дальше. Без дедушки. Без ответов от отца. Без прежней себя. Но с мамой рядом. И этого, на удивление, стало хватать.