Песчаные берега

NC-17
В процессе
78
1
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 16 страниц, 7 375 слов, 3 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
78 Нравится 17 Отзывы 41 В сборник

Часть 2

Настройки
      В истории болезни значилось, что три месяца в Гросхадерне он провел в кардиологическом корпусе. Это позволило избежать массы неудобств в дальнейшем, но для этого Леопольдовичу пришлось задействовать все свои связи.       И связи, надо отметить, внушающие уважение.       Однажды Саша спросил его, почему же он так легко уступил Виктору, тогда еще, на почти призрачном в своей далекости, его третьем курсе. А Леопольдович в ответ спросил, читал ли Саша Булгакова.       Понять смысл этого встречного вопроса получилось не сразу. А когда получилось, стало почти обидно.       Это что же, отсылка к тому, как он сам себя через несколько лет Леопольдовичу предложил? Мол, не стоило усилий, или как это еще надо было понимать?       Обидно вдвойне, потому что с самооценкой у Саши было не так много проблем, как могло показаться, и он вовсе не считал себя дешевкой. Никогда. Скорее даже — наоборот.       Нетронутые нарывы гниют особенно болезненно и страшно. И чем глубже они, тем сложнее их вскрывать.       Хуже всего было то, что ему не позволяли рисовать.       Перепробовав поочередно уговоры, угрозы и истерики, он спросил — почему? Ответ Геллера привел его в бешенство. Кажется, именно тогда его впервые накачали успокоительным. Именно тогда он снова ступил на первый круг своего личного Ада.       Конечно, он хотел оттуда выбраться. Не передать, как.       Вот только, одновременно он не считал, что одного желания достаточно. У него было оно, это желание — дикое, отчаянное желание обрести исцеление. Не считал, что веры в правильность этого желания достаточно. У него была она, эта безумная, нелогичная вера.       И что? Где он в итоге каждый раз оказывался?       Он мог держаться по месяцу, по два, а потом все равно шел в тематические клубы, и за час-полтора замешанной на крови и боли эйфории, платил затяжными депрессиями вперемешку с нервными срывами.       Он ведь сам попросил Вайнера о помощи. Сам согласился, на что угодно, лишь бы разорвать этот порочный круг. Думал, все будет как обычно — седативы, душеспасительные беседы, лживое участие персонала и медикаментозный покой. Стандартно-привычно-бесполезно.       И не угадал.       Сначала было как-то никак.       С последнего «загула» прошла едва ли неделя, обезболивающие делали мир сонным и ленивым, персонал не раздражал, доктор, представившийся Дитхельмом Геллером, сразу проассоциировался с начищенной до блеска новенькой монеткой, а каждый коридор, каждый угол этой благоустроенной, замечательной, идеальной немецкой клиники воплощал собой стерильную чистоту.       Первую беседу Саша продремал урывками, убаюкивающим фоном воспринимая голос Вайнера. Леопольдович живописал симптомы. Саша даже прислушался ненадолго.       Леопольдович выкручивался, как умел, чтобы не шокировать благостного доктора с наскока, видимо.       Нет, ну, а кто обрадуется пациенту, который целенаправленно и патологически трахается только с садистами, которые места живого на нем не оставляют. И ладно бы, оно ему нравилось, так ведь ничего подобного — чуть не в петлю потом лезет.       Ах, да! Между еблей и недосуицидами — пациент рисует. И рисует так, что публика определенного толка кипятком ссыт, лишь бы заиметь шедевры в личную коллекцию. Правда, человеку нормальному от таких «шедевров» закономерно дурнеет. Нет-нет, начиналось все куда безобиднее. Начиналось все очень даже терпимо. Вспомним, хотя бы, выставку в Гамбурге.       И оставим неучтенной маленькую, неприятную историю с двумя похеренными контрактами.       Прощай, Франкфурт. Даже без «здравствуй».       Доктор слушал очень внимательно.       А вот Саша под конец слушать вообще перестал. Хотелось пить. И спать. И кололся высокий ворот шерстяного свитера. Высокий, потому что, ну, как же? Шея — жалкое зрелище. Можно было подумать, что эта шея пару лет в строгом ошейнике пробыла.       В общем, первые пару недель было вполне себе забавно. Всякие там процедуры-прогулки, пока шкура не подзажила, симпатичная комнатка, качественное питание, ненавязчивые попытки доктора установить «контакт» — тишь да благодать.       Еще недели две Геллер его, вроде как, «прощупывал». И стало уже совсем не забавно. И все чаще и чаще накатывало глухое раздражение.       Тесты Роршаха были игрой в поддавки. Саша плел, что попало, но на самом деле так и подмывало ответить — кровь, я не вижу тут ничего, кроме развороченного мяса и крови, на этих твоих блядких картинках, счастлив, нацист хренов?! И не то, чтобы он правда считал доктора нацистом, просто это наверняка его задело бы, Саша ведь знал, куда бить, чтобы было побольнее, вычислял уязвимые места на раз-два.       А смысла этих тестов он не понимал. Никто же не проверит, соврал ты или правду сказал. Смысл, где смысл в этом вертепе?       Однажды он так сказал. Или нет, не совсем сказал — прошипел змеей, изо всех сил подавляя клокочущий в горле крик. И про нациста добавил. Специально, чтобы посмотреть, как сузятся чуть расфокусированные за тонкими стеклами очков зрачки докторских, истинно арийских светло-голубых глаз.       Потому что — достало. Потому что — шли дни, а ничего не менялось. Ничего и не могло поменяться.       После этого он однажды проснулся утром и обнаружил, что у него больше нет ни бумаги, ни карандашей. Можно не уточнять, как это его разозлило. Разбить локоть и выпросить у санитарки флакончик мутного светло-желтого антисептика, это было самое безобидное из всего, что он мог бы сделать.       «Vaffanculo, Dr.Heller!»** — изобразил он в граффити на полстены. Антисептик, подсохнув, потемнел до охряного, и оттирать его, под угрозой перевода в общую палату, было не ахти как легко.       — Детский сад, — сказал он, закончив, Геллеру, имея ввиду ситуацию в целом. Он уже не злился, он, пожалуй, немного устал и совсем чуть-чуть хотел спать.       — Я тоже так думаю.       — Вернете мне мои вещи?       — Нет, Алекс, не верну.       — Странно, мне казалось, во всех лечебницах приветствуется стремление пациентов занять себя каким-нибудь творчеством.       — Только в том случае, если это не препятствует лечебному процессу.       — Хотите сказать, это как раз не мой случай? Знаете, доктор Геллер, вы меня бесите. От чего вы меня тут лечите, а? В чем заключается ваш лечебный процесс? В том, чтобы действовать мне на нервы?! Ну так, спешу обрадовать — не самый верный курс вы взяли! Доктор. Геллер. Потому что когда я не могу рисовать, я становлюсь очень и очень раздражительным.       — Я бы хотел, чтобы ты подумал над тем, почему это происходит.       — Издеваетесь?       — Почему ты думаешь, что я издеваюсь?       — Я и так прекрасно знаю, что и почему со мной происходит! Боже мой, да я скорее тут свихнусь! Хуевый ты доктор, Дитхельм, если до сих пор не догнал, что мне надо, понимаешь, ты?! Надо рисовать! Как дышать, как…       «Трахаться» — чуть не сказал он. До крови и болевого шока. Да-да, критический рубеж был уже близок, со времени последнего визита в некий подвальчик на окраине города прошло уже больше месяца. Это же ломка. Самая настоящая ломка. В угольные царапины грифеля можно было выплеснуть хоть какую-то часть этой болезненной тяги, скребущей под ребрами тоски, этого отчаяния, неотличимого от предвкушения. Это же вроде примитивного, но на диво действенного кровопускания — единственный шанс средневекового гипертоника не загнуться от инсульта. Отсрочка.       И накатила паника. Враз ослабевшими мышцами, перепугано замершим сердцем, судорогой, сводящей горло.       Потому что Геллер так понимающе и даже удовлетворенно кивнул:       — Я рад, что ты это осознаешь. Значит, не все так плохо, как мне показалось по началу.       И вышел, аккуратно закрыв за собой дверь.       А Саша остался стоять у все еще влажно блестящей стены, сминая в руках прорезиненную синтетическую тряпку, такую специальную, для гладких, блядь, вроде непроницаемой морды доктора, поверхностей, и лихорадочно думал — что еще он понял? Как он понял?!       За час до сна Саше удалось убедить себя — чертов доктор сыграл на эмоциях.       Все они так делают, сначала разводят тебя на эмоции, а потом изображают всезнание. Идиоты. Ни хрена он на самом деле не понял.       Саша решил лучше следить за лицом и сдерживать душевые порывы. Просто на всякий случай.       Но сеансы групповой терапии были настоящим испытанием выдержки, когда до нервного зуда хотелось хохотать в голос, хотелось хоть разок едко вставить — эй, вы что, серьезно? Весь этот бред — серьезно?! Вы правда верите, что можно просто перешагнуть через большую половину сознательной жизни, вот так просто, да? Раз — и как и не было ничего! Раз — и пишем с чистого листа! Ну так, может, лучше ебанете меня чем-нибудь потяжелее по голове, так, чтоб память отшибло напрочь, а? А я только спасибо скажу. Хотя, нет, постойте-ка, за что это я буду говорить «спасибо», я же все забуду.       Но он раз за разом вежливо говорил:       — Спасибо, не хочу, — когда Геллер спрашивал, не хочет ли он тоже что-нибудь рассказать.       Иногда еще:       — Поверьте мне, то, что я могу рассказать, детям лучше не слышать.       Мальчики и девочки от семнадцати до двадцати. С какими-то нелепыми заморочками насчет внешности, с неудачным опытом суицида — ой, чья б корова мычала, да, Сашенька? — терками с родителями, разочарованиями в сердечных привязанностях — вообще классика жанра, съедено и высрано, причем, не единожды.       Какого хрена он тут забыл?       О, была одна изнасилованная девочка. Вот ее послушать было почти интересно. Вот к ней Саша даже ощутил что-то вроде сочувствия. Ну, как же, маленькая беззащитная девочка, такая стопроцентная жертва, как же ее не пожалеть?       Пока не выяснилось, что изнасилование она придумала.       Она размазывала слезы и сопли по жалобно скривленной роже, что-то лопотала в свое оправдание, оно, вероятно, и правда было, жалкое, нелепое оправдание, что-то, вроде комплекса вины и придуманного наказания. И было видно, что она боится осуждения, боится упреков, только никто ее не упрекал, наоборот — святой доктор Геллер сказал, что она молодец, что нашла в себе силы признаться в этом. Сказал, что это шаг вперед. Сказал, что она на верном пути.       А Саше показалось, что его заставили помоев хлебнуть. Его даже затошнило, вполне так ощутимо замутило.       — Вот, сука тупая, — сказал он тогда.       Очень спокойно. Просто до неестественности спокойно. По-русски. Встал и, не дожидаясь конца сеанса, пошел к себе в комнату. Это была очень хорошая клиника, где у каждого психа была своя комната.       Геллер заявился минут через двадцать.       — Полагаю, от групповой терапии имеет смысл отказаться.       Ну, тут можно было бы сказать:       — Браво! Какая поразительная проницательность, доктор!       Можно было бы рассмеяться в его ухоженную немецкую морду.       Можно было бы спросить:       — Как там юная нимфоманка, мечтающая об изнасиловании? Когда выписка? Нет, какой артистизм, какое воображение, а? Порноиндустрия страны теряет своего героя.       Тошнота все еще никуда не делась. И, да — он же контролирует себя. Он не будет облегчать самоуверенному мудаку задачу.       И Саша молчал, смоченным слюной концом тонкой пряди рисуя на запотевшем от дыхания стекле распятие. У его Христа не было головы и кистей рук. Зачем дураку голова, если ему и с одним его всепрощающим сердцем неплохо? Зачем ему руки, которые все равно будут откушены прикормленными псами?       Геллер подошел вплотную, внимательно рассматривая рисунок. От него хорошо пахло — дорогой туалетной водой — что-то табачное, такое, горьковатое — и ментоловыми леденцами. Саша вдохнул поглубже, пространно размышляя, как отреагирует благообразный, наверняка чтящий врачебную этику, доктор на флирт?       — Знаешь, что его убило?       Саша прикусил кончик и так уже обслюнявленной пряди. Ну, да — безголовый сын божий…       — Не «что», а «кто». Люди.       — Почти верно. Человеческое равнодушие. На глазах у многотысячной толпы унижали и истязали человека, такого же, как они, из плоти и крови. И никто не вступился за него. Единицы сочувствовали. Но даже они не осмелились вмешаться. Саша резко все стер краем рукава. Унижали и истязали. Во, как!       — Да, я читал эту печальную историю. Очень поучительная сказка. Особенно поучительна она в свете того, что писали ее именно те, кто стоял в сторонке и смотрел. Стоял и рыдал крокодиловыми слезами. И ничего не сделал. Очень просто рассуждать об унижении и… как вы сказали? Истязаниях, да! Понятия не имея, что чувствует тот, кому все это счастье досталось. Идите к черту. Я знаю, к чему вы ведете. Я отказываюсь поддерживать разговор на эту тему.       Саша предпочел сделать вид, будто не заметил, что уже на третьем предложении у него начал срываться голос, что закончил он почти шепотом. Лучше бы доктору сейчас и правда… пойти. Куда-нибудь.       Хотелось воем выть.       Все это время проницательный доктор подмечал слова и жесты, интонации, мимику. Изучал образ мышления. Делал выводы. Нет, даже хуже — делал правильные выводы. Камешек за камешком выбивал почву из-под ног.       Как Виктор когда-то. Чтобы загнать в угол. Чтобы заставить принять свои правила.       Господи-ты-боже, это кончится хоть когда-нибудь?!       — Алекс. Здесь у тебя нет врагов.       — Понятия не имею, что вы хотите этим сказать, — сумел Саша справиться с голосом.       Отрицать все до последнего, даже очевидное, и пусть хоть расшибется.       — Как по-твоему, почему ты здесь?       О, ну это же так примитивно, доктор, ну что вы, в самом-то деле!       — Потому что у меня проблемы? Угадал?       — У всех проблемы, Алекс. Человек ощущает себя живым только пока у него есть проблемы, которые надо решать. Как только их не становится, он находит себе новые.       — В эту игру мы уже играли. Теперь я должен подумать, почему я здесь на самом деле. Мило. Что ж, я подумаю.       Саша почти ждал, что так просто Геллер не отвяжется, что сейчас будет очередная провокация — успешная, скорее всего, потому что Сашу уже потряхивало, перед глазами плыли темные пятна, он уговаривал себя продержаться еще пару реплик, прекрасно понимая, что не выдержит и… в общем, сделает что-то, о чем потом будет жалеть.       Но Геллер, похоже, решил его на этот раз не дожимать.       — Очень надеюсь, что подумаешь, Алекс. Если что — я в ординаторской до ужина.       Сашу едва хватило на то, чтобы кивнуть, цепляясь за подоконник так, словно это тот самый рычаг, способный повернуть мир поудобнее. Ну, или по меньшей мере остановить его вращение.       Прошло сорок семь суток, с того дня, как Леопольдович привез его в Гросхадерн. Привез на пару недель — «…не больше, Сашенька.»       Ему не давали успокоительных, за редким исключением, когда нервный срыв грозился перерасти в сердечный приступ.       Его уведомили, что территория, конечно, не настолько охраняемая, как, к примеру, в клиниках закрытого типа, и если он попытается уйти, у него получится, но — как далеко он намерен уйти в больничных тапочках, тонких брюках и фланелевой рубашке по зимнему Мюнхену? Без удостоверения личности и денег.       Его лишили возможности снимать напряжение привычными и доступными ему способами.       Леопольдович не приезжал уже неделю.       Услышав от кого-то, что он лживый ублюдок, специально спланировавший это принудительно-добровольное лечение, только и мечтающий о том, чтобы добиться полной власти над этим кем-то, Саша тоже перестал бы приезжать. Ему даже стыдно тогда не было.       Было страшно. Страшно, что так все на самом деле и есть, страшно, что своими злыми, тщательно подобранными, чтобы ударить по больному, словами — он попал в точку.       В тот момент он не помнил, как месяц назад, давясь воздухом, просил по телефону забрать его, потому что, Эдик, знаешь, я кажется не рассчитал немного, мне так больно, а этот ублюдок испугался, что я сдохну, и бросил меня тут… Эд, я, кажется, правда сейчас сдохну. И Вайнер примчался, и как только нашел-то, не зная адреса. Или — зная? Зная, но не вмешиваясь. Почему он не вмешивался, если видел, что дальше все только хуже и хуже? Опять — не стоило усилий? Выжидал? Чего, мать его, он выжидал?! Пока дурная птица удавится в силке, в который сама влезла, окончательно? Чтоб уже точно никуда не рыпнулась.       Не помнил, что сам завел разговор о квалифицированной помощи, сразу после усталого и какого-то обреченного:       — Я не знаю, как тебе помочь, Саша. Видит Бог, у меня сердце кровью обливается, но я же не могу запереть тебя в доме и контролировать каждый шаг. Мальчик мой, что же ты с собой делаешь?       Но это ведь вполне могла быть уловка, он же тогда в таком раздрае был, попроси его кто кусок печени отдать — согласился бы, не вникая. Вайнер его запереть не мог, это точно, а вот сам Саша — вполне. Добровольно и с песней! Так это у нас на отчизне происходит, да?       Без седативов снились кошмары. Саша их не запоминал, просто просыпался среди ночи с сердцебиением, взмокший, как после долгого бега, и с застрявшим где-то в горле криком. И до утра не мог уснуть.       — Плохие сны? — уже привычно спрашивал Геллер после завтрака.       Саша делано равнодушно пожимал плечами:       — Не помню.       И дальше были разговоры. Каждый из них — словно безумно сложный тест, шахматная партия. Временами Саше казалось, что Геллер все знает, абсолютно все, приходилось убеждать себя, что это невозможно, что Геллер, конечно, умный и продуманный сукин сын, пожалуй похлеще даже Виктора, но он не телепат, слава тебе, Господи, а больше узнать ему не откуда. Просто не откуда.       Виктор не рассказал бы, из принципа не рассказал бы. Он же как дракон, ревниво берегущий свои сокровища, а эта их тайна — это самое дорогое из них. И Саня не рассказал бы. Под страхом смерти не рассказал бы. Потому что ему стыдно, и этот его стыд, он как змеиный яд, безвреден в малых дозах, смертелен в критической концентрации, как он вообще выжил с этакой заразой в мозгу.       Синицина все же посадили, Звонарева что-то такое писала, до него сейчас не добраться, Игорька грохнули партнеры по «бизнесу», викторовы дружки вообще затерялись где-то в закате.       А больше никто не знает. Никто.       В какой-то момент, наверное, в тот самый, который всегда упускается из виду, что-то изменилось. И теперь каждый день что-то ломалось.       Саша с ужасом думал — это ломается его разум. Ломается хрупкая оболочка, за которой теснятся в жадном ожидании все чудовища его разума, готовые сорваться и сожрать в одночасье. Он сходит тут с ума.       Он звонил домой, несколько раз, извинялся перед Леопольдовичем, просил забрать отсюда, обещал начать новую жизнь, обещал, что на тот раз все будет по-другому. И сам морщился от собственных слов. Сколько уже было таких обещаний?       Говорил спокойно и разумно, так, как он умел, если надо. Потом начинал орать в трубку, обрывал соединение, снова перезванивал. В последний раз, кажется, беззвучно расплакался.       Потом Геллер запретил пускать его к стационарному телефону, а мобильного у него тут с самого первого дня не было.       И Саша сорвался. То есть, совсем сорвался. После того представления, что он устроил в ординаторской, он бы сам себя запер в палате для буйных. Если уж начистоту, мысль, что там будет проще, уже приходила.       Буйных же держат на успокоительном, правильно? Буйным не ебут мозг проникновенными речами, в которых каждое слово находит свою цель, каждое слово откалывает кусок за куском от любовно возведенного над свалкой подсознательного хлама саркофага, каждое слово — разъедает, травит, достигает дна и выталкивает на поверхность перегнивавший годами шлак.       И, конечно же, Геллер предусмотрел и это. Он мог быть очень безжалостным ублюдком — терпеливый, как паук, святой доктор Геллер. Он был специалистом действительно высокого уровня.       Ха! Саша правда думал, что сможет с ним тягаться?       Жалкая, бесхребетная тварь, не способная разобраться даже с собственной жизнью, рожденная быть куклой на ниточках. Что ж ты маленьким не сдох, а, Зибельман?       Снилось взбаламученное, штормящее море, серый мелкий песок, в котором увязали ноги, стоило начать выбираться из норовящей затянуть на глубину воды. У высокого парапета стояли люди, Саша звал их, а они не слышали, или делали вид, что не слышат, а песок трясиной проваливался под ногами и руками, грязная, терпко пахнущая гниющими водорослями, вода накрывала с головой…       На шестьдесят вторые сутки, после недели в ремнях и круглосуточного наблюдения, после бессонных ночей, полных накатывающих короткометражками воспоминаний и трусливых сожалений о недостаточно глубоких порезах, недостаточно больших дозах, недостаточно сильном желании закончить затянувшийся фарс; после острых приступов пошлой жалости к задыхающейся в трясине своего размытого приливом песочного замка, беспомощной слабой твари, в которую его превратили люди — бившие в спину, скалившиеся в лицо, сбивавшие с ног, ломавшие под себя, так долго-долго-долго, сколько он себя помнил; после убогой попытки скрыть за покорной готовностью подчиниться чужим правилам — страх запертых дверей…       После всего этого Дитхельм Геллер провел безупречную, контрольную препарацию.       Семнадцать дюймов диагонали не позволяли насладиться панорамным изображением в полной мере, но и так все, что нужно, было прекрасно видно. Даже слишком.       Запись чуть снежила в отдельных кадрах, была черно-белой и совершено точно не профессиональной. Саша даже не знал, что такая запись есть.       Предпочел бы и дальше не знать.       Геллер рассказывал про адреналин и эндорфины, индивидуальные болевые пороги и самообман разума.       Саша не помнил, чтобы хоть раз там были видеокамеры…       Больше всего хотелось швырнуть ноутбук в окно. До судорог в пальцах. Чтобы со звоном и брызгами битого стекла. А потом схватить кусок подлиннее, такой, чтоб острым углом — и сбоку в шею.       — Это — что касается реакций на физиологическом уровне. Перейдем к психологии? Или хочешь что-нибудь спросить?       — Откуда… — пришлось сглотнуть и попробовать еще раз, чтобы голос не звучал предсмертным хрипом. — Где вы это взяли?       — Не важно, где я это взял, важно как ты туда попал, Алекс. Сейчас я расскажу тебе, как это началось. Если ошибусь, можешь поправить.       Саша не смог заставить себя посмотреть Геллеру в глаза. Просто посмотреть хотя бы в сторону. Не смог оторвать взгляд от мерцающего беззвучной записью дисплея. Тут не было видно, но он помнил, что в выпавшем из обзора углу было здоровое зеркало, пыльное, с сеточкой мелких трещин, похожих на черную паутинку, затянувшую край прямоугольной рамы. В нем все отражалось. И в отраженной в мутном стекле картинке была отталкивающая красота открытой раны, сочащейся свежей кровью, поэзия пробивающей влет заднюю стенку черепа пули, в этом животном пореве была такая болезненная, гнилостная прелесть, что Саша заворожено подумал — ой-ой-ой, как же далеко уже успела съехать его крыша. Опухоль неоперабельна, доктор, ампутируйте нахрен эту голову.       На записи все выглядело тошнотворно.       А Геллер рассказывал. Хорошо рассказывал. Складно. Саша только один раз прервал — попросил выключить запись.       Одиночество, да?       Да, доктор, оно. Вы не представляете, насколько одиноким можно быть, когда тебе четырнадцать, у тебя нет близких, и ты окончательно убедился, что запал на собственного одноклассника.       Детская жажда ласки, хоть чьей-нибудь, хоть какой-нибудь, и первая влюбленность, верно?       В точку, доктор. Не влюбленность даже — одержимость. Знаете, такая безумно-самоотверженная готовность стерпеть — что угодно.       Резкая смена статуса среди сверстников, надежда на взаимность, правильно?       Спрашиваете еще! Как сказка, как исполнение самого заветного желания, воплощение самой смелой мечты.       Первый блок страха — потеря нового статуса. Принуждение. Подавление первого бунта. И второй блок — унижение. Отчаянье.       Доктор, вы кое-что забыли…       И — привязка. Забота, защита, которой больше не от кого ждать. Строгий контроль, логично, но это ничего, да? Ведь тому, кто ведет, лучше знать, в какую сторону идти.       …нет, не забыли.       Бессильная ненависть, как венец развившейся зависимости. И бесконечное пассивное сопротивление любым сторонним контактам. Просто на всякий случай.       Что же вы творите, доктор? Я же живой. Что же вы меня опять в этом говне топите…       Саша не сказал бы точно, когда именно заговорил сам. Уже потом подумал — точь-в-точь как та девочка, что спешила оправдаться, захлебываясь всхлипами и срываясь на рыдания. В собственных глазах, скорее всего. Неважно. Он тоже спешил. Объяснить. Оправдаться — пусть так. Но от него же ничего, ничего тогда не зависело! А потом… потом уже — поздно. И смысла никакого. А когда смысл появился, оказалось — не может. А когда смог, выяснил, что уже не хочет. То есть, нет, не так — не умеет. Но он же не виноват, да? Его таким сделали, и он таким стал, чтобы не сойти с ума и выжить, ведь все хотят жить…       Растревоженным ульем гудела голова, да и голоса в пересохшей глотке уже практически не стало, когда Саша понял, что какое-то время не давал Геллеру даже слово вставить, как прорвало. Тот, впрочем, особо и не пытался встревать.       Навалилось усталое отупение, как под сходящей анестезией.       — Ну что, довольны? — криво усмехнулся Саша, потянувшись к бутылочке минеральной воды, неизменно таскаемой Геллером в комплекте с записной книжкой и перьевой ручкой. И чуть не выронил ее, когда Геллер полез в карман халата и вытащил белый пластиковый контейнер с легким снотворным.       Леопольдович иногда пил такое же. Одну таблетку за два часа до сна, еще одну — перед сном. И никакой головной боли.       — На сегодня достаточно, Алекс. Постарайся не забивать сейчас голову мыслями и хорошо выспаться.       Саша кивнул, почти непонимающе глядя на две продолговатые таблетки, выложенные на стол. Сейчас-то они ему на кой? Он сейчас и сам замечательно отрубится, дайте только добраться до кровати. Ничто так не выматывает, как долгий эмоциональный треп.       — Их обязательно пить?       — Только если уснуть будет сложно. Отдыхай, Алекс.       И самым главным тогда показалось — не зареветь, для полной аналогии с выговорившейся невротичной девочкой. Уж доктор бы оценил.       Опять снилось расползающееся илистое дно, но больше Саша не пытался искать в нем опору — он просто дождался волны и позволил ей вынести себя на берег. Полоса жидкой грязи и каких-то обломков сменялась сухим серым песком, мягко льнущим к подошвам ног, Саша шел по нему и знал — сотни, тысячи песчинок налипнут на кожу, впечатаются в нее, оставят на ней следы, но его здесь больше не задержат. Высушенные и разрозненные, что они могут? Только цепляться за пока еще влажную кожу, пока еще не обсохла та вода, что делает это возможным.       Утром его разбудил громкий птичий гомон.       Десятки черноперых, чуть мельче местного воронья, птиц облепили ветки всех деревьев под окнами. Спросив у улыбчивой санитарки какое сегодня число, Саша понял, что пропустил календарное начало весны.       Захотелось открыть окно и как в детстве — вдохнуть полной грудью, и чтобы обязательно пахло мокрым птичьим пером, оттаявшей землей и первоцветом. И обязательно чтобы — опять верить. Что вот этой весной все изменится, не что-то конкретно, а вся жизнь, как в сказке про долбанную Золушку — все сразу. Разве мало у него в жизни было грязных чуланов, злых сестриц, обрывающихся в полночь балов и принцев, от поцелуя превращавшихся в жаб?       Так Геллер его и застал тем утром — застывшего перед наглухо закрытым стеклопакетом.       Это окно, которое невозможно самостоятельно открыть, это было…       …очень символично.
Примечания:
78 Нравится 17 Отзывы 41 В сборник