Часть 16
11 января 2020 г., 16:05
Зима никогда не кончится. Зима, вообще-то, никогда не кончается.
Это была странная мысль, Юри старательно обдумывал её, стоя на четвереньках и вылизывая ноги Виктора.
Зима никогда не кончается даже в череде воспоминаний. Первое, что приходит на ум — это шёпот матери над колыбелью, это удивительно старое воспоминание. И шёпот тот — через вой метели, пока за окном — непроглядная темень чёрной зимней ночи. И колыбельная совсем зимняя, про большие хлопья белого снега, про синеву, про любовь. За зимой никогда не виделось лета. Только новая зима с большим снегом.
Первый снег в зиме всегда белый, чистый, он летит, боясь упасть. Он всегда падает на волосы и тает там, сливаясь с каштановыми прядями, падает на руки, омывая кожу, на одежду, прокатываясь каплями. Первый снег выпадает то ли в начале осени, то ли в начале марта, а то ли в обе даты, и в обе даты он чист и свеж, и мягок, и невесом. Первый снег пьют и умываются им же, по нему не страшно идти. По нему и ходят босыми. Под него заливают каток, и снег, не умеющий таять на земле, становится вдруг льдом. Юри скользил по льду всегда, с раннего детства, иногда и босым, иногда — на коньках. Первый снег — первые хлопоты, первые соревнования, первое первое место. Первые следы Вит-чана на снегу.
За первым снегом вперемешку красный и синий — то один, метаясь, кружась среди метели, накрывает город, то другой выпадает резко, за ночь заметая улицы. Синий снег — самый синий, как небо зимних сумерек, настолько синий, что вечером небо сливается с землёй, и дети с собаками, не в силах различить одно от другого, шагают прямо по небу. Да и метель кружит, кружит тот синий снег, сворачивает улицы как бы в трубы, а вместе с ними и землю, и небо. А по внутренней стороне снежной синей трубы идут дети, бегут псы, беспрестанно лают, лают, лают… Метель на них воет. Потом всё может стихнуть — упадёт красный снег, весь какой-то горький, кисло-сладкий, неприятный. Он падает пятнами. Лежит под рябинами и окнами жилых домов, как вечное напоминание. О чём, правда, Юри не совсем знал. Его красный снег всегда заставал в октябре и мае, и всегда как-то в одно и то же время. Это было время званных приёмов и ужинов в доме Кацуки. Тогда приходилось много работать, бегать босыми ногами по двору, потом по деревянному полу, потом по каменному. Кожа на ногах трескалась. Красный снег летел прямо во двор.
Последним, прямо перед новым годом и воображаемым летом, падал чёрный снег. Он был совершенно везде, он оседал даже в домах, и вывести его было невозможно. Он появлялся со звоном ружей, с ударами пушек, с какой-то удивительно страшной какофонией криков, выстрелов и залпов. Снег падал на лица женщин с серебряными волосами, на маленьких детей, на целые дома — и оставался там навсегда, как печать. Когда ушла Мари, выпал чёрный снег, упал на лицо Юри. Не вымылся. За чёрным снегом землю укрыл красный снег, превратившийся в комнате отверженного в красную воду с железным привкусом.
А зима не прекращалась никогда. Всегда было холодно, темно и страшно.
Виктор снова бил, но уже как-то вполсилы. Он как будто смирился с никчемностью отверженного.
— Ты не похож на Маккачина. — сухо сообщил альфа через день после возвращения.
— Простите, Господин.
— И ты сломанный.
— Простите, Господин.
— Скучно.
Юри тогда промолчал, перетерпев. Через неделю диалог повторился — снова промолчал, так рабу положено. Виктор всё повторял и повторял, и Кацуки, вдруг закричав, поднялся на ноги, замахиваясь для удара. Его тело словно бы стало струной, он весь вытянулся, отвёл руку назад. Вдохнул. Ударил резко и сильно, заставляя Никифорова отшатнуться, испуганно потирая щёку.
— Юри. — только проговорил.
— Человеческое существо. Я — не Маккачин. Я мыслю и чувствую. Вам лучше убить меня, чем делать из меня раба.
Виктор кивнул, но уже не испуганно, а совершенно отречённо. Он отнял руку от лица, вытянулся весь, нахмурился. Юри не взглянул на альфу, но почувствовал чужой взгляд, внимательно осматривающий чужое тело.
— Юри Кацуки. — повторил, задумавшись, — Я слышал твою фамилию, не имя.
— Мои родители держат горячие источники…
— Нет, нет. В фигурном катании.
— Я выступал под именем сестры, Мари Кацуки.
Альфа кивнул, остановился. Паззл в его голове аккуратно сложился в единую картину. Виктор ещё раз оглядел Юри, уже прицениваясь, потом резко остановился.
— Стой прямо.
Отверженный расправил плечи. Хрупкое тело его казалось словно бы переломанным, не совсем человеческим от дрессировки. Длинные чёрные волосы, ломкие и тонкие, падали на плечи и скрывали израненную спину, а короткие волоски, как пушок, покрывали всё тело.
— На носочки встань.
Юри приподнялся, дрожа от усталости. Тело ещё сильнее стало походить на скелет, едва обтянутый кожей.
Альфа открыл шкаф, аккуратно, едва касаясь пальцами, выбрал и вытянул какой-то костюм. Потом подал бельё из своего же шкафчика, передал отверженному, стараясь не касаться его рук.
— Надевай. Аккуратно.
Кацуки надел бельё, едва касаясь руками тонкой ткани. Снял чехол с костюма, рассматривая синеватую узорчатую ткань. Очень бережно надел платье, чувствуя мягкость от шёлковой ткани и лёгкость — от прозрачного шифона. Платье надёжно скрыло отсутствие груди и почти не выдающиеся бёдра, болезненную тонкость их. Зато подчеркнуло талию, тонкие руки и ноги, гармонируя при том с молочного цвета кожей и тёмными волосами.
— Хорошо? — не удержался Юри.
— Хорошо. — Виктор даже вздохнул, — Правда, хорошо. Я найду тебе каблуки. Ты будешь моей личной художницей, Юри Кацуки. Нарисуешь бытие собаки и раба, как не то что очевидец, но участник. Тобой будут восхищаться так, как никогда. Это лучше, чем смерть.
— Благодарю. — отверженный присел в реверансе, едва касаясь платья руками.
— Мой врач осмотрит тебя, мой визажист разберётся с твоими волосами. Раздевайся и иди в ванную теперь.
— Да, Господин.
«Господин-собака» — прозвучало в голове отверженного, но он вдруг промолчал.
— Госпожа-собака. — поправил его альфа вслух, — Теперь твоё имя таково.
Юри стоял напротив зеркала, не узнавая себя снова. Снова он формировался, складывался в нового человека. Кроил себе маску из морды пса и раба, и получалась Госпожа-собака, смотрящая чуть сверху вниз, осознающая себя. В глазах своих отверженный читал уверенность и злобу от собаки, читал и страх, посеянный рабом, читал, отшатываясь, странную любовь не к себе подобным, но к тем, кто всегда будет выше. Читал любовь к Виктору, моргал, но любовь не слетала с ресниц, надёжно запертая в зрачке.
— Виктор?
И альфа отразился в зеркале. Что сонный вид его, что серебристые волосы, взлохмаченные ночью, что поза — опущенные плечи и сцепленные руки, выдавали внутреннее отчаяние, словно бы излом. Он то смотрел на отверженного, то вдруг отводил взгляд.
— Юри, сними платье. Пожалуйста.
Отверженный вздрогнул, как от хлыста, съёжился даже. Начал раздеваться, и тело, перед зеркалом почти неподвижное, заходило ходуном. Виктор тоже поднялся, взял платье, провёл по нему рукой, залюбовавшись на узор.
— Ей очень шло. — тихое, едва слышное признание в любви, — Тебе тоже. — ещё тише, чтобы слова, едва сказанные, осели на платье, но не отразились в зеркале.
За окном, в синих сумерках, летел синеватый снег, от света фонарей мелькавший красным.