ID работы: 5103211

Noch Zu Retten

Слэш
NC-17
В процессе
315
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написана 91 страница, 13 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
315 Нравится 94 Отзывы 72 В сборник Скачать

III

Настройки текста
      Полоснувший по глазам блик яркого зимнего солнца на мгновение ослепил. Было больно. Равинский глубоко медленно вдохнул с примесью отчаяния, чувствуя, как до боли холодит горло морозный воздух и как пробирает все внутри от сковавшего страха. Мужчина устало прикрыл глаза, ощущая, как запекло под веками — кожу словно прижигали раскалённой железной иглой.       Не смотреть. Держаться до последнего, не срываясь на надрывный хриплый крик. Дышать. Да, дышать глубже, полной грудью, вдыхая обжигающий, колющий лёгкие воздух, вплоть до помутнения сознания, когда вдохи становятся слишком частыми, сбивчивыми, торопливыми, словно их не хватает. Становится страшно, что любой вздох может стать последним, что судорожное дыхание оборвут так же быстро и безжалостно, как и чужие жизни.       Гром выстрела не стих — он ещё звучал, как тяжёлый похоронный марш, отдаваясь оглушительным, ошеломляющим взрывом, сильнейшим набатом в висках, врезался в память, застывая прочно, крепко, словно вшитый. Наверно останется навсегда. Теперь гром не исчезнет, не забудется, не растает по утру, будто низко стелющийся густой туман близ высокой травы. Такое сложно забыть. Кто смог бы забыть смерть близких людей?       Потери на войне, в смешавшемся хаосе из свистящих пуль, разрывающих землю снарядов и нарастающего воя сирен, неизбежны. Крупные, мелкие — для Александра едино: они остаются потерями, остаются смазанными чернильными точками в незаконченных, оборванных предложениях чьих-то судеб, чьих-то жизней. Кто-то всё равно пострадает, и спасти всех не удастся. От потерь не сбежать, как ни хитри, сколько не скрывайся и не молись, когда кажется, что на небесах уже некому слышать охрипшие сбивчивые молитвы, когда сидишь в окопе. Потери не предотвратить, не предугадать — никто не знает, не скажет, что ждёт через час или миг, и как развернутся события за следующим поворотом. Сейчас уже ни изменить, ни повернуть время вспять, не перечеркнуть ход свершившихся событий истории. Конечно, можно громко рассуждать о правильности, осторожности. Можно, срывая до хрипа голос, отчаянно кричать в светло-голубое небо и слышать в ответ тянущееся молчание. Много чего сделать. Сдаться, заплакать, броситься в бой, яростно отбиваясь. Суть остаётся одна, она неизменна при любом раскладе — людей больше нет и их не вернуть. Это странно — чувствовать чью-то потерю. Страшно, больно, горько, до непривычки странно чувствовать разрастающуюся зияющую пустоту в сердце. Непривычно пусто, холодно. Никогда не услышать голоса, никогда не взглянуть на родное лицо и не обнять, слыша чужое греющее дыхание. Их больше нет. Правда некрасивая, обезображенная, отдающаяся тупой, тянущей болью в груди и мешает дышать, мешает вдохнуть, сделать шаг, словно в мышцах стынет тяжёлый пролитый свинец.       Кто-то скажет — это был просчёт Александра. Роковая ошибка, допущенная им как командиром. Его тяжелейшая вина, страшнейший провал, крах и падение с небес мнимого превосходства над противником. Они зашли слишком далеко в обманчиво тихий заснеженный лес, где притаившееся спокойное дыхание кажется громким, оглушающим. Отряд приблизился слишком близко к врагу, легковерно позабыв об осторожности и задуманном плане. Лес казался тихим, спокойным, застывшим вне времени, и думалось, что даже природа на стороне русских — шаги были медленные, словно их скрывал снег, чуть слышно хрустящий под ногами. Было тихо. Тишина оказалась обманчивой паутиной. Позабытая осторожность сыграла болезненную, не смешную шутку — план диверсии и последующей ликвидации сорван. Операция была с громким треском провалена.       Александр Равинский был командиром отряда разведчиков. Девять ребят под его началом. Все они разные, по-своему особенные — молодые и его ровесники, до смешного доверчивые и осторожные в любом слове, смелые и те, кто сомневался в силах простых людей. Их было девять. Так мало, и в то же время в каждом из них крылся маленький внутренний мир. Каждого Равинский знал по имени и мог найти нужный подход. Любой, даже самый младший, был готов без малейших колебаний, без сомнения отдать за Родину самое дорогое, что осталось, — жизнь. Всем известно, что она дороже всего на свете, и им, мальчишкам, ещё вчерашним школьникам, было не страшно. Нет в сердцах страха смерти, нет бьющего чувства тревоги, ведь рядом, прикрывая спину, был Равинский. Александр рядом — значит нечего бояться, значит все по плечу. С ним все равно что под белоснежным крылом доброго ангела-хранителя, спустившегося с небес. Он вытащит из любой грязи. Все знали — командир поддержит одним лишь взглядом светло-серых прищуренных глаз, он прикроет отступление, и после тяжёлого сражения мужчина устало и невесело усмехнётся краешком бледных редко улыбающихся губ, спешно поправляя тонкий белый ремешок любимой винтовки на спине. Его голос — спокойный баритон с лёгкой хрипотцой, уверенный и медленный тембр. Его хотелось слушать под тихое бренчание гитары, под родные русскому сердцу песни. Александр скажет, что все хорошо, и расчертивший щеку старый, едва заживший с сорок первого года шрам ничуть не испортит его, не сделает слабее для солдат. Им он заменил отца и брата, сделал их, потерянных мальчишек и суровых недоверчивых мужчин, одной сплочённой, крепкой семьёй. А сейчас он её потерял. Потерял семью второй раз. Первая потеря была с началом войны, когда маленькая дружная семья была расколота.       Кто знает, может в глазах солдат он был героем. Образом спасителя, в руках которого развевается алое, словно пролитая кровь врагов, знамя Советского Союза. Александр вёл их за собой. Он должен был скоординировать действия, защитить их и обеспечить отступление в случае необходимости. Должен был. И не смог. Не хватило сил, не хватило уверенности и веры. А сейчас… сейчас уже поздно говорить, в чём совершена ошибка. Командир впервые оказался до смешного беспечен, до нелепого неосторожен, и его первый настоящий просчёт стоил бесконечно, непомерно дорого — он стоил жизней других. Страшная цена была пугающе высока и платить её было страшно.       Сейчас, утром тринадцатого декабря сорок третьего года, он единственный из отряда, кто до сих пор дышит, кто готов задыхаться, вдыхая слишком много. Лишь бы вдыхать этот обжигающий воздух в лёгкие, лишь бы понимать, что ещё жив. Это чувство захлёстывает его, как захлёстывают морские солёные волны тяжёлые каменные рифы — полностью. Командир отряда последний, кто ощущает, как громко и часто бьётся сердце, почти до щемящей, ноющей боли, словно стремится вырваться из груди в волнении. Только Равинский и жив. Остальных уже нет. Михаил Савельев, единственный снайпер их отряда, оказался позорным дезертиром. Он сбежал, как только завидел приближающихся немцев. Хотелось верить, что бежал он недалеко — дезертиры были худшим, что могло случиться в отряде.       Кудряшина и Исаева немцы увели на допрос в покосившийся старый барак. Равинский был уверен — мальчишек он видел в последний раз. Больше он не услышит тихого, робкого и непринуждённого, похожего на шелест изумрудной листвы в конце мая, смеха Андрея Исаева, семнадцатилетнего парнишки из Луганска. Андрей боялся за свою старшую сестру, оставшуюся в Москве, боялся за больную хворью тётю, которой день за днём становилось хуже. У Андрея были большие светло-карие, цвета молодого орешника, глаза, и ресницы были светлые и короткие. Он смешно улыбался. Уголки тонких длинных губ часто растягивались в растерянной тёплой улыбке. Исаев смотрел на мир, Исаев мягко улыбался ему и больше всего на свете ему хотелось верить, что до конца войны ещё немного. Совсем чуть-чуть, лишь продержаться, собрав последние силы, и нанести удар, разящий и меткий, а после грянет победа.       Победа. Слово, от которого трепещет, клокочет в груди от непередаваемого восторга, от долгого ожидания. Скоро всюду будет слышен разливающийся по улицам заливистый смех детей, скоро стихнет гром артиллерии, разрывающий воздух, и, конечно же, тогда они все вернутся домой. В чистом поле под светлым безмятежным небом они расстанутся, разбредутся кто-куда — каждый в свою сторону, возвратится к своим матерям, к жёнам и сёстрам, к родному, полузабытому и разрушенному дому. И они друг друга не забудут. Нет, таких просто нельзя забыть! Конечно, будут длинные, но редкие письма, в которых всё равно не скажешь всё, что чувствуешь, ведь чувств слишком много. Может даже будут встречи, в которых не будет конца разговорам и улыбкам. Он верил, что они вернутся — живы и невредимы, с победой пройдут по Красной Площади. Он верил, а вера, как известно, — последнее и самое сильное оружие на свете. Но и оно было разрушено немецкими захватчиками.       Александру уже не свезёт спорить на самые разные темы с Димкой Кудряшиным. С бритым ушастым пареньком невысокого роста, у которого темно-серые глаза и хриплый прокуренный смех. Дмитрий был готов спорить с Равинским не один час подряд и с доброй усмешкой рассказывал об увлекательных, удивительных вещах, что прочёл в дедушкиных книгах до войны. Они спорили по-доброму, не повышая голоса, не стремясь убедить в своём мнении друг друга. При каждом из них были аргументы, и вести словесные баталии было во много раз лучше, чем быть в бою. Спорить с Кудряшиным было одно удовольствие, и эти долгие споры, эти стремительно летящие минуты, проведённые в жаркой весёлой беседе, навсегда остались в памяти Александра. Димка не хотел воевать, не хотел убивать. Он мечтал быть детским писателем и первую книгу посвятить двум младшим сёстрам — Алене и Марине, что остались в блокадном Ленинграде. Становится горько, что многим мечтам и желаниям уже не суждено сбыться. Странно ощущать и видеть, как ломаются, крошатся чужие судьбы, остаются сломанными, разбитыми осколками зеркал.       Немцы никогда не оставляют допрошенных в живых. В их языке, таком грубом, рычащем, похожем на лай озверевших одичалых собак, наверное нет слова «человечность», как нет «милосердия» и «добра». Наивно и глупо искать на войне сострадания и добра, среди холодных страшных руин городов и деревень, в повисшей густой пыли проезжих дорог и в горчащем запахе дыма, что оседает на языке, остаётся, впитывается в тело. Немцы жестоки. Меры нет, и нет жалости ни к детям, ни к женщинам или старикам. Пред ними те, кто не в силах держать оружие, кто не может сражаться.       Александр с горечью понимал — это было последнее утро, последний декабрь, когда они, восемь ребят, восемь защитников Родины, были живы, когда все вместе защищали свою страну и были уверены, что вернутся домой. Сейчас никого рядом. Он один в стане врага, один среди немцев, с их холодными насмешливыми лицами, каждое из которых источает насмешку и презрение. Странно, что его не расстреляли, не повели на допрос в барак. Значит фрицы что-то задумали. Что-то необычное, выбивающееся из привычных рамок должно было случиться. Оно пугало и вместе с тем волновало. Как странно и непривычно верить в чудеса на войне. Мужчина был уверен, что их не существует.       Его крепко держали за плечо сильные мужские руки, сжимая цепкие пальцы в черных перчатках. Вели командира под пристальным надзором по узкой дорожке среди высоких снежных сугробов к лагерю, что окружал высокий еловый лес. Изнеможённое усталое лицо освещал свет яркого восходящего солнца, что до рези слепил. Хруст скрипящего под ногами снега был тихим, чуть слышным, почти убаюкивающим. Александр шёл, не глядя ни на кого, склонив голову ниже, к груди, пряча взгляд от солнца.       Упорно не таял облик немецкого капитана — сомнений не было, что тот светловолосый мужчина, подошедший к нему тогда, был гауптштурмфюрером. Знаки отличия не играли роли — взгляду русского все были равны, хоть офицеры, хоть сам фюрер. Они оставались врагами. Равинский запомнил его холодные, с едва уловимым проблеском серебра глаза, что навевали далёкие, полустёртые воспоминания о детстве, об озере, спрятанном в чаще леса, о покрытой тонкой коркой льда темной глади, по которой так страшно ступать мыском сапог. Ещё чуть-чуть, и застывший лёд пойдёт трещиной и едва слышно треснет под весом. Всё это было так давно, что почти и забылось, стёрлось под горькой тяжёлой волной всеразрушающей войны.       Русский запомнил светлые небрежно уложенные назад волосы и высокие острые скулы, делавшие лицо старше и серьёзнее, но тонкие морщины оставляли чёткий, нескрываемый отпечаток прожитых лет и горького опыта. В Германии про таких говорят «истинный ариец». Образец мнимого совершенства, образ избранного освободителя в пропитанной насквозь ложью идеологии фрицев. Освободителя, который спасёт только угодных ему, остальных он забудет. Для Александра они все равны меж собой. Ариец, не ариец — суть одна. Они остаются захватчиками родной страны, остаются безжалостными убийцами, и этого не изменишь. Много чего в жизни не изменишь.       Это было странно. В тот миг, когда их взгляды пересеклись, фашист смотрел на пленного русского… без ненависти. Её не было. Не осталось и крохи презрения или насмешки, не было скрытого злого огонька, что готов вспыхнуть ярким пламенем. Была лишь безграничная тяжёлая усталость, лёгшая неподъёмным грузом в глубине тёмных глаз. Была застарелая печаль, что отражалась в каждом блике света, просвечивающих синеву, как солнце освещает спокойную гладь затихшего озера. Александр не сомневался ни на мгновение — за искусной, плотно прилегающей к лицу маской спокойствия и невозмутимости кроется безжалостный убийца. Всё это обманчивая иллюзия, насквозь просочившаяся ядом лжи. До боли хотелось вцепиться немцу в горло, хотелось сжать бледную шею жёсткими, мозолистыми пальцами и видеть, видеть, как тускнеет отблеск солнечного света в тёмной радужке, как медленно пропадает жизнь, утекая с каждой быстротечной секундой. Хотелось отомстить за потерянную семью, за убитых, измученных невинных девушек и осиротевших по вине врага детей, за войну, что кажется сводящим с ума безумием.       Но нельзя. Невозможно, как бы ни хотелось. Руки крепко, грубо связаны за спиной, а позади идёт офицер, вцепившийся в плечо, как хищный коршун. Было бы вершиной глупости вырываться и бежать — без колебаний, без лишнего слова его расстреляют, и тогда с громким свистом пробьёт грудь свинцовая пуля, проявится на советской форме кровь бордовым, медленно расползающимся пятном. Наступит бесславный печальный конец, и будет стоять чёрная точка в конце его оборванной, законченной жизни. Это было не ново — думать о своей смерти, представлять её в самых мелких деталях и успокаиваться, полной грудью вдыхая воздух. Это неожиданно помогало привести мысли в порядок. Пока жив, ещё что-то можно изменить, ведь, будучи мертвым, уже ничего не сделаешь.       Каждый день, каждую секунду на войне мысленно будь готов к тому, что твой вздох может сорвать пуля притаившегося во мраке заснеженного леса снайпера. Будь готов к смерти от вражеского штыка, от обострившейся хвори, подкосившей не одну сотню людей. Это стало уже пагубной, извечной привычкой Александра — тревога за свою жизнь, за других, ведь ответственность за них лежит на плечах. На войне без страха не выжить. Он двигает вперёд, он подталкивает людей на безумные вещи, подчас способные спасти от неминуемой участи. Может для Равинского ещё не всё кончено. Рано опускать руки и покорно складывать ладони в безмолвной молитве глухому, немому Богу, которого, наверно, и на небесах-то больше нет. Рано сдаваться. Ещё можно побороться за себя, за победу, за Родину.       Путь до лагеря был недолгий. Равинский не оборачивался и не смотрел на вражеских солдат, бормочущих на своём языке, едва ему стоило пройти мимо. Пленный кое-что понимал из их речи, и лестных слов там не нашлось. Но это и не было важным сейчас. Лицо Равинского выражало мирное спокойствие и уверенность, пока в сердце бесновался страх. Он отступал медленно, неохотно, всё ещё гнездясь крохотным дымчатым клубком в душе. Пленного привели к небольшому двухэтажному дому на окраине лагеря. Он походил на дома, что раньше видел Александр, когда проходил вместе с отрядом мимо деревень в сотне километров от Москвы. Наверное сейчас от тех деревень остались рассыпавшийся по ветру густой пепел и выжженная земля.       Александра, не церемонясь, толкнули внутрь, в неожиданное тепло, что сразу же опалило горячей согревающей волной замёрзшие щеки и нос. В бревенчатом доме пахло пылью, смолой и табаком. Небольшая комната была обставлена под аскетичный маленький кабинет и чем-то походила на комнату допросов. Всё, что в ней было — длинный узкий стол, покрытый лаком под тёмное дерево, два простых стула и высокий, до закоптившегося потолка, шкаф с книгами, у некоторых были ободраны края или оторваны корешки. Занавески были отдёрнуты, и в помещение проникал яркий, слепящий свет, но даже несмотря на это комната представляла собой жалкий, печальный вид, от которого сразу же передёргивало.       Гауптманн стремительно прошёл следом за Александром в дом. Каблуки его начищенных до блеска сапог звучали чётко и громко. Он на мгновение задержал взгляд на книгах, после чего резко, немного нервно, словно пристыженный, отвернулся и сел за стол. Он скрестил длинные тонкие пальцы и положил на них узкий подбородок, чуть склонив голову. Весь вид гауптштурмфюрера источал спокойствие — холодное и непоколебимое, оно приковывало к себе. Небрежным лёгким кивком мужчина велел позади стоящему офицеру усадить пленника на стул. Александр почувствовал — холодное дуло пистолета до боли упиралось в спину, давя сквозь полушубок. Над ухом слышалось сиплое, глубокое дыхание стоящего позади немца, и оно казалось дыханием нависшего призрака чёрной смерти, чьи пальцы в любой миг были готовы надавить на курок. Один неосторожный вздох мог стоить жизни, одно неверное движение, и всё. Раздастся выстрел.       — Что вы искать здесь? — медленно, почти по слогам, с заметным и грубым акцентом, но старательно произнёс немец по-русски, спокойно глядя на Александра. Надо отдать должное — понять речь фрица можно было, хоть она и была обрывочной, резкой, словно слова выплёвывались с отвращением. Однако капитан смотрел спокойно, терпеливо ожидая ответа. Длинные бледные пальцы с выступающими костистыми фалангами чуть подрагивали в напряжении.       — Без совести сжигаете деревни и города, без жалости закрываете осиротевших детей в газовых камерах, так хоть могучий и великий язык русского народа не позорьте мерзким лающим произношением, — спокойно произнёс Александр, чуть нахмурившись. Немного помедлив, он неторопливо произнёс с мягким, едва заметным акцентом на немецком. — In deutscher Sprache. Ich verstehe sie*.       Фашист удивлённо хмыкнул и заметно помрачнел, но ничего не ответил на слова партизана. Однако командиру отряда казалось, что синева в глазах фашиста словно стала темнее и глубже, приблизившись к иссиня-чёрному цвету. Так выглядит беспокойное море во времена надвигающегося шторма, когда выходить в море опасно. Так выглядит свинцово-серое тяжёлое небо перед сильным раскатом грома, перед надвигающейся бурей. Может это лишь блеклая скользящая тень света, пробивающегося сквозь изрисованное тонким, чуть блестящим инеем окно, и никакой бури, бушующей на дне, нет.       Партизан с тайным удовлетворением заметил, как тихо, словно смутившись, натянуто кашлянул за спиной немецкий офицер, и как дуло пистолета чуть отстранилось от спины. На один шаг смерть отступила, нерешительно отстранилась от русского, словно передумав, засомневавшись. Можно было бы вздохнуть спокойнее, полной грудью, но ещё рано. Рано расслабляться и думать, что всё страшное позади. Впереди ещё многое.       — Что вы искали на территории, захваченной войсками Германии? — нарушив повисшую в комнате тишину, произнёс на родном языке немец. Голос его звучал иначе, словно говорили два совсем разных человека. Немецкий язык придавал его голосу, до этого казавшегося нейтральным, медленным и расслабленным, новые черты — он звучал необычайно твёрдо, непреклонно сурово и холодно, как дребезжащий лёд. Вопреки всему, в нем по-прежнему не было злости, и не было презрения — нотки застарелой усталости отдавались в его хриплой речи.       — Мы разведывали местность, — сухо ответил Равинский, не отводя долгого пронзительного взгляда от нахмурившегося мужчины. Тот, казалось, даже не замечал пристального внимания, не смотря на Равинского.       — Проводили сбор информации? — сипло уточнил фриц, после чего обратился к позади стоящему офицеру. — Циммерман уже занялась ими?       — Да, гауптманн, — глухо откликнулся позади стоящий офицер. Сухой, прокуренный бас его голоса был напряжён, как натянутая до предела струнка музыкального инструмента. — Вечером был обещан отчёт. К девяти часам он появится на вашем столе.       — Ваши слова подвергаются большому сомнению, russisch, — чувствовалось, что каждое слово гауптштурмфюрера сочилось едким ядом недоверия. Его голос звучал глуше и вкрадчивее, оставаясь удивительно вежливым в данной ситуации. — Отряд из девяти partisan разведывает захваченную рейхом территорию и устраивает засаду солдатам рейха. Среди них — трое убитых, один раненый. Неосторожно, непредусмотрительно для вражеской разведки, для тех, кому не стоит оставлять и малейшего следа своего присутствия. Вы ведь не прогуляться по лагерю решили, не так ли?       — Вы могли без колебания отправить меня на допрос в барак, как и двух ребят, если бы хотели выбить ценную информацию, — расслабленно ответил на издёвку Равинский, — только, увы, это бы не принесло желаемого результата. Вы бы не получили ничего.       Капитан взглянул на него с долей вежливого, почти сочувственного интереса, но синие глаза его оставались холодны и безразличны, как зимой застывший на речке лёд.       — Вы должны были провести диверсию? — встав из-за стола, спросил фриц. Пальцы его, казавшиеся алебастровыми, выточенными из мрамора, в мягком солнечном свете опирались на лакированную, тускло поблёскивающую поверхность. — Подрыв склада? Что за план у вашего командования?       — Думаете, я отвечу чистую правду? А вы довольно наивны для капитана СС, — лениво отозвался партизан, склонив голову набок. Происходящее казалось странным, неправильным сном, от которого ни очнуться, ни прийти в себя. Остаётся лишь наблюдать.       — Может, после вашего откровения ребята умрут быстрой смертью, без мучений и унижения. Один выстрел и всё. Свобода. Сейчас в ваших руках выбор их судьбы — лёгкая, быстрая смерть от пули или долгие истязающие пытки, после которых на телах не останется живого места. Минута за минутой. Слой кожи за слоем. По капле крови. Это может продолжаться днями, неделями — на сколько их хватит? Желаете удостовериться в выдержке своих подчинённых? Проверить, как много и долго может вынести человек под ужасающими пытками? Избавьте их от страданий и жалости, командир, ваше сопротивление уже ни к чему. Вы раздавлены, пойманы. Вы один во вражеском лагере, и молчание сыграет против вас грустную шутку с плохим концом.       — Нет. Не добьётесь. Ваши вежливые речи бесполезны, лучше молчите. Знаете, молчание вам идёт больше. — В голосе Александра проскользнули тяжёлые стальные нотки. Он говорил уверенно, не отводя взгляда. Светло-серый цвет радужки становился под стать осеннему затянутому грозными валами туч небу перед грозой, всё темнее и темнее. — Ребята знают, что ради защиты Родины не поскупишься отдать всё. Они не скажут, фриц. Не скажу и я, сохранив тайну. Можете расстрелять, сжечь, пытать. Это бесполезно.       Немец лишь покачал головой. Усталый взгляд был рассеян и смотрел словно сквозь партизана. Пальцы хрустнули, нервно сжались в кулак, но сию же минуту ослабли, обессилев.       — Роберт, сообщи Фриде, что с допросом она может не торопиться до завтрашнего утра, — глухо произнёс немец. — Те парни — лишь слабые безвольные пешки войны. Они бесполезны и вряд ли что-то знают. Циммерман определённо теряет хвалёную хватку лучшего агента, упуская этого русского.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.