ID работы: 5103211

Noch Zu Retten

Слэш
NC-17
В процессе
315
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написана 91 страница, 13 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
315 Нравится 94 Отзывы 72 В сборник Скачать

IX

Настройки текста
      На новом месте не спалось. Слишком непривычны были мягкие, выстиранные, пахнущие мылом и чем-то травяным подушки вместо подложенной под голову пыльной шинели. Одеяло казалось слишком тяжёлым и тёплым, а выбившееся перо щекотало щёку. Даже подцепить его ногтем можно было с большим трудом, не то, что вытащить — за попыткой сделать это прошла четверть часа. Равинский ворочался с боку на бок, пытаясь лечь удобнее, но кровать была слишком мягкой — всему этому советский солдат предпочёл бы холодную, пахнущую сыростью землю или впивающиеся в спину тонкие ветки, выглядывающие из-под едва подтаявшего снега. Можно было прислушаться к тишине в доме, затаив дыхание, и услышать далекий лай собак и едва разборчивую немецкую речь. Тусклый свет фонаря едва освещал очищенную улицу перед домиком — смазанный жёлтый блик остался на сугробе у соседнего здания, что было поменьше и больше походило на сарай. В комнате была такая тишина, что от неё то и дело сбивалось дыхание. Так чувствуешь себя, оказавшись с ночёвкой на новом месте где-нибудь у друзей или соседей на даче. Только Равинский понимает, что до дома далеко, и многие из тех, кого он знал давным-давно, ныне лежат в братских могилах. Спать в доме врага едва ли получится, не вздрагивая от каждого шороха, каждого скрипа деревянного пола, — в голове проносятся сотни разных мыслей. Задремать получается лишь к утру, и сон остаётся зыбким и тяжёлым.       Проснулся Равинский непривычно поздно, не выспавшись и чувствуя, что упускает что-то важное. Лишь на мгновение ему показалось, что он дома, в Москве, и что войны нет — скрипнувшая кровать и тусклый свет были слишком похожи на то, что было в родной квартире каких-то три года назад, но чужая едва слышная немецкая речь с первого этажа мигом развеяла это ощущение. Дом далеко, очень далеко, а сам он в лагере врага в качестве прислуги, словно животное.       Александр меньше всего хотел встречаться с немецким капитаном, но тот появился сам, почти что столкнувшись носом с Равинским на лестнице. В спокойных синих глазах лишь на миг мелькнуло удивление, но почти сразу же растаяло, словно это была лишь минутная потеря контроля. Сейчас немец был не в военной форме, а в обычной отглаженной рубашке светло-серого цвета и брюках. В этом образе было что-то непривычное, до странного домашнее, будто Александр встретился с приятелем с работы, а не стоял лицом к лицу с вражеским капитаном, взгляд которого был совершенно спокоен и в то же время его нельзя было прочитать. Рядом с этим человеком советский партизан испытывал тяжёлое напряжение, заставлявшее нервно сжимать пальцы.       — Вижу, спалось плохо. Может Рут стоит что-то поменять? Одеяла или подушки? Может даже комнату, если тебе в ней неуютно?       В отличие от Равинского, сам Людвиг выглядел довольно бодро, но теперь его бледность казалась даже болезненной, не такой, как вчера, — тусклый свет пробивался в комнату и придавал лицу врага больше резкости и даже сероватый оттенок. Немец едва улыбнулся при приветствии своими тонкими бескровными губами, что заставило Равинского больше напрячься — почему-то хорошее настроение немца не кажется хорошим знаком.       — Матрац слишком мягкий. Предпочёл бы спать в сарае, чем так, — неохотно признается Александр. Жаловаться на мягкость матраца, находясь в плену врага, едва ли хорошая мысль, но, раз уж немецкий капитан так снисходителен и интересуется его состоянием, то Равинский решает не упускать шанс ответить с издёвкой. Вряд ли его претензия сможет изменить хоть что-то.       — Хорошо, я передам ей твои слова. Когда ты живёшь на войне, сложно возвращаться к старым привычкам, хотя бы к простому комфорту в вещах, не так ли? — понимающе произнёс Рихтер, отводя взгляд. Он знал, каково это — чувствовать себя словно бы из другого мира, когда вокруг творится затишье, а мысленно ты всё ещё готов выхватить оружие и стрелять. — Кажется, что уже привыкаешь ко всему этому, к липкой крови на собственных руках, к её металлическому запаху, что витает везде. Привыкаешь к холодной пресной на вкус еде, к жестким веткам, впивающимся в бок во время сна, к холоду, пробирающемуся в палатку по утру. Говорят, человек привыкает ко всему и даже к жизни на войне. В этом нет ничего удивительного.       — Нет ничего удивительного в том, что нас, как одичавших собак, убивают? В том, что твой народ выжигает деревни, оставляя только пепел да тлеющие угли? В том, что немецкие солдаты насилуют наших жён, сестёр и дочерей, не слыша ни крика, ни мольбы о помощи?       Голос Александра звучит гулко и хрипло. В сравнении с советским солдатом Людвиг ощущает себя маленьким, но совсем не боится поднять взгляд и ответить. Александр — лишь заложник чужих взглядов, как когда-то, всего пару лет назад, был и сам немец, что слепо верил в будущее, которое построит рейх. Каждому из них вбивают мысль, повторяя её день за днём через радио, через газеты и просто на улицах, а после ведут, подобно пушечному мясу, под град вражеских пуль. За идею, за вождя, за такое громкое «Страну».       — Я говорил не об этом, Александр, но, если ты хочешь поговорить об этом, то я отвечу. — Холодный голос Рихтера действует как ушат воды, и Равинский лишь хмурится, но медленно глубоко выдыхает и терпеливо слушает. — Когда я сказал о том, что человек привыкает ко всему, то имел в виду другое. Ты привык прятать в складках шинели нож, класть рядом с собой винтовку, а у груди держать пистолет, потому что ты готов к тому, что посреди ночи, когда ты будешь глубоко спать, ваш лагерь обнаружат. Никто не будет ждать, не скажет об объявлении боя. Ты убиваешь врагов и привык к мысли о том, что делаешь это на благо, и так же думаю я, когда убиваю русских. Подумай о том, что делает с людьми война, раз мы считаем, что можем убивать за чью-то идею. Во что она превращает нас, когда само слово «человечность», написанное в словарях, теряет смысл?       Александр смотрит на Рихтера сверху вниз, и в чужих глазах Людвиг видит те самые едва заметные зелёные крапинки, как тогда, когда впервые увидел советского солдата и почти что отвел дуло винтовок от его груди, спас, хотя ничего не должен был делать. Ненавидит ли теперь его Равинский? Попытается снова убить, уверившись, что усыпил чужую бдительность, или поймёт, что Людвиг не желает ему зла? Рихтер не знает, он не может знать этого. Он не знает, никогда не чувствовал того, что ощущал Равинский. Его семью не убивали у него на глазах, его отряд не мёртв, а сам Людвиг жив и свободен. Жив не по чужой прихоти, не из-за мимолётной мысли и не в плену, как победный трофей, как животное, которое держат и чуть что — тянут за ошейник.       Равинский не может его не ненавидеть, и Людвиг читает это в чужих глазах, он видит, почти что чувствует, сколько боли в сжатых кулаках, в желваках, ходящих по чужому лицу. Александр не бросится благодарить за спасённую жизнь, не станет слушать оправданий, а Рихтеру впервые нечего сказать, ведь это настоящая глупость — просить у врага прощения за всю страну.       Всё что может сделать Рихтер — дать время. Сколько? Он не знает. Едва ли хватит недели или даже месяца, а кто станет загадывать на будущее, да ещё и на войне? Никто из них не может быть уверен в завтрашнем дне, проснётся ли или будет похоронен в братской могиле. Враг остаётся врагом, да, что бы он ни сделал? Людвиг едва улыбается уголком пересохших от волнения губ и решает сменить тему, ведь так будет легче для них обоих. Не стоит бередить чужие раны, а сам он видел достаточно войны, чтобы не хотеть говорить о ней.       — Я заметил, что у тебя есть некоторые трудности с произношением, — произнёс немец, сделав вид, что нет ничего удивительного в том, что он так резко сменил тему. — В кабинете ещё от прежнего владельца остались книги. Может среди них найдется словарь немецкого. Пара из них довольно старые и вряд ли уцелели от сырости, но есть и те, которые хорошо сохранились.       — Не боишься, что выведаю секреты, когда буду лучше понимать немецкий язык?       Казалось, и сам советский солдат решил больше не говорить о войне — складка меж чёрных бровей разгладилась, а кулаки разжались. Это уже хорошо, это уже знак того, что Людвиг на правильном пути, и остаётся только следовать ему.       — А кому ты их сейчас расскажешь? Разве что мне самому. Мне было бы интересно услышать, о чём поздним вечером шепчутся Роберт и Йозеф, распивая на двоих бутылку шнапса, — усмехается Рихтер и смотрит на Равинского, ожидая ответа, — снова будут подозрения, снова сомнения и ни капли страха. Советский солдат вызывает уважение, даже несмотря на то, что не хочет выслушать. — Это нормально, если ты не знаешь тех или иных слов. Для тебя, наверное, это сложно — выучить чужой язык, а после разговаривать на нём с врагом. Даже нет никого рядом, кто мог бы поддержать и выслушать. Я бы, наверное, не смог так.       — Это комплимент? — хмуро уточнил Равинский. Чужие слова звучали так легко и естественно, что это невольно заставляло гордиться тем, что в юности, пока остальные мальчишки бегали с мячом и разбивали коленки, Александр много времени и сил посвятил изучению чужого языка, порой засиживаясь до глубокой ночи над стареньким, местами изорванным словарём. Немецкий, хоть и давался с большим трудом, теперь служил хорошую службу, даже спасал жизнь.        — Может быть. Для меня русский до сих пор остаётся сложным.       Людвиг едва улыбнулся и, развернувшись на каблуках, прошёл по узкому коридору к двери напротив. Было бы глупо думать, что дверь в кабинет немецкого капитана не заперта — массивный тускло-серебристый ключ мелькнул в тонких пальцах, и дверь с громким щелчком открылась, ни разу не проскрипев. В отличие от комнаты Равинского, где, чтобы закрыть её, приходилось защемить сложенный в несколько раз кусок бумаги.       В кабинете немца было светло, но совсем не так, как ожидал Александр — комната оказалась маленькой, даже можно было бы сказать, что узкой, но могла вместить самое необходимое. Не было нагромождения дорогих вещей, не было картин, не было никаких мелочей, что могли бы рассказать о владельце этого места, — лишь высокий шкаф, аккуратно заставленный книгами, простой рабочий стол, два небольших стула и всё. Можно было бы назвать эту обстановку бедной или угнетающей, но для работы большего и не нужно было. Всё под рукой — бумаги, принадлежности, книги. В окружении Равинского были люди, которые любили откладывать вещи «на всякий случай», думая, что когда-нибудь пригодятся и старый зонт, и изъеденные молью галоши, и даже банки из-под консервов. Возможно, что-то от знаменитой немецкой педантичности в Людвиге всё же было.       Капитан быстрыми шагами прошёл по комнате, в два шага преодолев расстояние до шкафа, и достал одну из книг на верхней полке. Равинский про себя отметил, что, чтобы до неё достать, ему не пришлось бы прикладывать никаких усилий — просто протянуть руку, ведь полка доходила партизану до плеча. Самому же немцу пришлось бы тянуть руку выше — разница в росте снова напомнила о себе и заставила дрогнуть губы Александра в полуусмешке. У книги, что достал Людвиг, был твёрдый, жёсткий переплет светло-голубого цвета, растрепавшийся корешок с торчащими серыми нитками и грязно-жёлтые страницы, настолько тонкие, что можно было подцепить ногтем краешек и увидеть чёрные печатные буквы на другом листке. Равинский подошел ближе и осторожно перевернул страницу, чувствуя чуть влажные и холодные страницы под подушечками пальцев. Немец не врал насчёт сырости — книги содержались в ужасных условиях, но была ли возможность перенести их куда-нибудь в безопасное место?       — Здесь неправильно, — ничуть не удивившись, заметил немец, словно он был готов к тому, что в словаре увидит ошибку. Он быстро листал страницы, а взгляд его синих глаз, казалось, застыл на месте, пробегаясь по строчкам. — Не «abendsone», а «abendsonne». Похоже на опечатку, хотя издание вроде бы не старое.        — Что значит это слово на русском? — сделав вид, что ему интересен разговор, спросил Александр. Чем скорее всё это закончится, тем скорее он сможет приступить к работе и перестать думать о доме. Физический труд помогал отвлечься от суматошных, временами пугающих мыслей о том, где он и что его окружают враги. Однако, Александр не оставлял надежды на то, что в скором времени сможет выбраться отсюда и вернуться к своим.       — Заходящее солнце.       — Едва ли это может быть полезно, когда тебя допрашивают фашисты, — буркнул Александр, отводя взгляд. Если немцу просто хочется потешить свое самолюбие и показать себя с лучшей стороны, то Равинский не поддастся этому — он знает, какие на самом деле немецкие солдаты, и один спокойный, отстраненный и холодный взгляд синих глаз немецкого капитана ничего не изменит. Александр чувствует, что ему лгут, что всё это вовсе не жест доброй воли, но у него нет выбора — приходится играть по чужим правилам, приходится слушать, даже когда хочется закрыть глаза и представить родной дом, лица товарищей и вспомнить это чувство свободы, захватывающее и опьяняющее.       — Расскажи им о красоте заходящего солнца над голубыми водами Рейна и, возможно, останешься жив — для нас Рейн всё равно, что для вас Волга, — произносит немец, не глядя на Равинского. Александр достает книгу в тёмной обложке, что находится в самом краю полки посередине, и даже не удивляется, увидев знакомые буквы. Томик Маяковского, с чёткими серебристо-серыми буквами и незамысловатым рисунком городского пейзажа. Хотелось бы улыбнуться от иронии или даже рассмеяться от того, что в доме немецкого капитана удалось отыскать произведения автора, строчки стихотворений которого так врезались в память, что уже, наверное, никогда и не сотрутся, но советский партизан ограничивается короткой усмешкой, совсем незаметной.       — Не хотите потренировать свой русский, герр капитан? — безразлично интересуется Равинский, копируя обманчиво-мягкую доброжелательную манеру общения Людвига, после чего передаёт раскрытый на середине томик Рихтеру. Немец, если и удивлен чужим поведением, то не показывает этого, лишь смотрит, после чего тихо произносит:       — Это вызов? — его синие глаза кажутся немного светлее, когда Рихтер оказывается лицом к свету, а черты становятся мягче, и это даже идет Людвигу.       — Если хочется, то воспринимайте это так. — Александр чувствует, что что-то внутри подстёгивает услышать родной язык с чужим, странным и даже местами смешным акцентом. Может быть, это то самое любопытство, о котором говорил учитель немецкого — он считал, что это одно из немногих достоинств Равинского, кроме усидчивости и послушания. Как немецкий капитан бы произнёс непривычное ему слово «ноктюрн»?       Комендант читал медленно, старательно произнося сложные для него сочетания, даже перечитывая. Было заметно, что он старается, только что было целью — произвести впечатление или не ударить в грязь лицом перед советским солдатом? Всё это походило на странный, даже глупый сон, после которого просыпаешься и ещё долго удивляешься, как же могла присниться такая чушь. У Людвига получался забавный акцент, и Александр, не удержавшись, усмехнулся. Изучение своего языка не кажется таким сложным, но когда слышишь, как человек из другой страны, с другой культурой и языком пытается говорить то, что стало давно привычным, это ощущается очень странно. Возможно предложение немца не было таким плохим, каким показалось в первый раз.       — Не так, — прервал Александр. В школьные годы, если бы ему пришлось прочесть это стихотворение на немецком, за такое невнятное сбивчивое произношение могли хорошенько ударить линейкой по пальцам, но Равинский давал немцу шанс, сам до конца не решив, то ли из жалости, то ли из насмешки. А может быть, снова из любопытства.       — И как же тогда? — спросил Людвиг, едва нахмурившись.       — Произноси не так резко. Правильно будет «ноктюрн». Ударение на «ю».       — Nochthurn?       — Ноктюрн. Попробуй ещё раз.       — Nocturne, — на выдохе произносит немец, и Равинский видит, что даётся это тяжело, но намного лучше, чем в первый раз. Александр старается запомнить этот миг, когда враг пытается произнести хоть одно слово на его языке. Это кажется важным, тем, что потом можно вспоминать в холодные вечера у костра, рассказывая мальчишкам о том, что даже в плену не сломить советский народ. Это важно, потому что ему нужно чужое доверие, ему нужно, чтобы рядом с ним немец был расслаблен и спокоен — тогда легче будет его убрать, смести, как «съеденную» фигурку с шахматной доски.       — Уже лучше, но всё равно заметно, что немец, — ответил Равинский. Людвиг едва улыбается на эту холодную сухую похвалу — возможно, с советским солдатом можно поговорить о чем-нибудь, кроме войны. Из него вышел бы хороший учитель, но такие люди, как Александр, не созданы для спокойной жизни — им нужно больше, чем тихий шум радио, мягкая обивка дивана и уют семьи.       — Кто-нибудь кого-нибудь подстреливает из-за угла. Целят — в сердце. В самую точку. — Александр чеканит слова медленно, с расстановкой, и от чего-то это навевает Рихтеру мысли о винтовках — резко, быстро, одним движением. Гауптштурмфюрер почти не понимает слов, но внимательно слушает, затаив дыхание. Равинский в этот момент почему-то напоминает снайпера, скрывшегося в густых зарослях ежевики, так, что и с пятидесяти метров не разглядишь копошения среди листьев, и каждая его фраза, каждая точка, выделенная голосом, подобна выстрелу. От его голоса Людвига пробивает крупная дрожь.       — Кто автор?       — Владимир Маяковский, — сухо произносит Александр, но, заметив непонимающий взгляд со стороны врага, неохотно поясняет. — Был такой своеобразный поэт. Писал стихи, но совсем без рифмы. Читаются они сложно и, как я думаю, смысла в них совсем нет — чего только стоит его поэма «Облако в штанах». Странное название для странного произведения, но почему-то его работы нравились Сталину и моей матери. Она много читала мне его в ранние школьные годы, а после я сам начал, когда вырос и пошёл на завод — пусть творчеством это не назвать, но когда в голове эти строчки, то работа идёт быстро и слаженно. Это как идеально подходящие друг к другу шестерёнки.       Людвиг некоторое время молчит, прежде чем озвучить свой вопрос:       — Откуда ты? В России много городов, не одна только Москва, — спрашивает он, едва поднимая взгляд на русского. В детстве, ещё до войны и революции, Людвиг был в Москве — высокая красная башня с огромными часами навсегда отпечаталась в памяти маленького ребёнка, словно фотография или марка, сорванная с письма далёкого друга. Узкие, петляющие, будто окаменевшие змеи, улицы, вплотную прижатые друг к другу низкие дома, слякоть под ногами и шум на незнакомом монотонном языке — а ведь это та же Москва, только не в центре. Тогда этот город произвёл на Людвига большое впечатление, но изменилось ли что-нибудь теперь, спустя тридцать с лишним лет?       — Я родился в Москве. Вы в сорок первом подошли так близко, что могли видеть красные звёзды Кремля в стеклах своих биноклей. — В словах Александра не было ни осуждения, ни ненависти — они звучали совсем беспристрастно, словно они не говорили о начале войны, когда казалось, что Победа Рейха близко и план молниеносной войны сработал, когда Людвиг был уверен, что скоро вернётся домой и больше не придётся держать автомат в руках. Увы, в успех «Блицкрига» верилось лишь первые полгода, а после разразился ад. Рихтер знал, что большую часть сыграла внезапность нападения — люди еще спали, когда немецкие самолёты своими крыльями разрезали безоблачно-голубое июньское небо. Никто не был готов к войне с СССР, даже многие из немецких солдат, в числе которых оказался сам Рихтер.       — Продолжай. Не стоит говорить о прошлом, — прервал его Равинский, бросив ленивый взгляд на немецкого капитана. Рихтер нахмурился и продолжил чтение.       Людвиг выглядел сосредоточенным. Светлая прядь волос выбилась из прически, упав на лоб, придавая образу немца не такие строгие черты, как прежде. Его можно было бы назвать красивым, если бы ни эта бледность, кажущаяся болезненной, и если бы Александр умел оценивать красоту других людей.       — Читай вслух, — прервав Людвига, произнёс русский. Тихий, спокойный голос советского солдата звучал совсем не как просьба, а как приказ, которого даже если и хочешь, то не можешь ослушаться. Рихтер едва сжал губы, а потом хрипло спросил:       — Зачем вслух?       — Так ведь стихи. — Слова Александра звучали так, словно это давно всем известная истина, и только Людвиг не знал о ней.       Сейчас советский партизан выглядел таким расслабленным и умиротворённым, что на мгновение Людвигу показалось, будто и нет войны. На дворе тридцать пятый год и жаркий май, в одной комнате сидят хорошие друзья, а не два врага, люди по разные стороны баррикад, лишь пешки в чужих руках, которых бросят в пламя войны при первой же необходимости. За окном не бушует жуткая метель, заметая дороги, железнодорожные пути и дома, не воет ветер и не бьют суровые русские морозы, после которых хочется согреться, сделав несколько больших глотков шнапса, даже не разливая по стаканам, прямо так, из горла. Казалось, ничто не могло нарушить тишину и спокойствие, что царили в комнате. Ни лая собак, ни крика на немецком, ни смеха сослуживцев. Едва можно было расслышать, как Рут моет посуду — внизу тихо звенели тарелки и вилки.       В этой тишине происходящее казалось таким правильным, таким естественным и в то же время ненастоящим, словно бы во сне, что Рихтер просто отложил словарь в сторону и взглянул на Равинского. Сейчас Александр не выглядел таким хмурым, как в их первую встречу, и тонкая линия шрама, казалось, стала блёклой, словно начав заживать. Людвиг смотрел на врага, отмечая обветренные губы, изогнувшиеся в ухмылке неприязни, спокойные серые глаза и взгляд — прямой и долгий, но в то же время безразличный, словно бы отстранённый. Он и прежде видел советских солдат так близко, когда штык, зажатый в руке, разрезал чужую плоть или когда приходилось стрелять в упор, но никогда не видел врага в спокойной обстановке, в тишине, ничем не потревоженной, кроме дыхания.       Громкий хлопок раздался со стороны двери, заставив и Людвига, и Александра обернуться. Сначала показалась тёмно-русая макушка, затем волосы, чуть потемневшие из-за растаявших в них снежинок, а позже выглянул и сам Роберт, показавшийся хмурым и даже обеспокоенным. Без слов унтерштурмфюрера было понятно, что что-то случилось и это требовало вмешательства Рихтера. Заметив Равинского, Краузе сначала нахмурился, словно оценивая происходящее, но, заметив взгляд Людвига, сразу же обратился к своему капитану.       — Рихтер, тебя вызывают. — Краузе говорил спокойно, так, словно бы на самом деле не заметил советского партизана, сидевшего прямо на полу и облокотившегося на стенку книжного шкафа. Александр же оставался безразличен и спокоен, появление Роберта его никак не волновало.       — Хорошо, иду. — Даже по голосу можно было заметить, как стремительно изменился немец. Вместо того спокойного, расслабленного, даже мягкого голоса теперь звучал холодный, хлёсткий, под стать тому, кто состоит в СС. Эта перемена была разительной, и мысленно Равинский даже восхитился ей. Так быстро, в одно мгновение, Рихтер растерял свою притворную доброжелательность и мягкость, став тем, кем он является — человеком, который не гнушается убийств, который так же, как и сам Александр, пойдет до конца ради своей страны. В этом они были похожи, и от этого коробило где-то в глубине сердца. Был ли хоть с кем-нибудь этот немец настоящим?       — Надеюсь, когда я вернусь, ты не попытаешься убить меня снова — не хотелось бы потерять ещё одну картину, — улыбнулся Рихтер краешком губ, едва обернувшись. Его улыбка была холодной и застывшей, даже будто бы неживой. Такой кажется улыбка у каменных статуй — всё точно выверено, каждая черта вымерена, а живой это скульптуру не сделает.       — Можешь не бояться за свою жизнь. И за свои картины тоже, — Александр чуть слышно хмыкнул в ответ.       И когда тяжёлая дверь с противным протяжным скрипом захлопнулась, Александр остался в тишине — не нарушаемой ничем, хотя, казалось бы, должны быть слышны шаги и немецкая речь. Эта тишина была совсем не пугающей — она успокаивала и давала лучше подумать о том, что делать дальше. Оставаться и дальше в доме врага, бездействуя? Или же вырваться, найти лазейку и вернуться к своим? А что у своих? Александр становится мрачнее — едва ли его примут с распростёртыми объятиями. Подумают, что спелся с врагом, что позволил усомниться в происходящем, и расстреляют, как перебежчика. Может быть, свезёт встретиться с Корпатовым — он должен быть на юге, ближе к Чернигову, но это было недели две назад, а где он сейчас — один чёрт знает. Может, Женька уже до Киева дошёл со своим отрядом, пока Равинский здесь, в плену, читает немецкие книги и вспоминает стихи Маяковского. Корпатов шутил, что война не для таких, как Александр — там нужны хитрее, смекалистее и изворотливее, а не с большими кулаками и хмурыми лицами. Только изворотливость не помогла Корпатову при Сталинграде — ему сильно повредило левую руку, обожгло до мяса, так, что теперь осталась лишь тёмно-розовая бугристая кожа, и каждое движение причиняло боль.       Это становится последней каплей терпения Равинского. Решение приходит быстро и колебаться Александр не станет — сегодня ночью он убьёт немецкого капитана, и теперь он не промахнётся, не позволит руке дрогнуть, когда вонзит нож в мерно вздымающуюся во сне грудь.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.