ID работы: 5103211

Noch Zu Retten

Слэш
NC-17
В процессе
315
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написана 91 страница, 13 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
315 Нравится 94 Отзывы 72 В сборник Скачать

X

Настройки текста
      Занять себя работой намного легче, чем слоняться без дела, — привычка, появившаяся ещё в детстве, когда каждую минуту твои руки должны быть чем-то заняты, будь то помощь по дому или какая-нибудь мелочь вроде конструирования моделей кораблей. Лишь бы не лежать на диване и не смотреть в потолок — это ведь чертовски скучно.       Оставаться в кабинете Рихтера хочется всё меньше и меньше — здесь Александр чувствует себя некомфортно и скованно, пусть и нет для этого причин. Можно было бы попытаться отыскать что-нибудь ценное в шкафчиках или в самом столе, но Равинский понимает, что здесь важные вещи немец хранить не станет. Зная о его одержимости вырваться из плена, Людвиг спрятал бы документы или оружие в своей комнате, там, куда Равинский не сунется. От такой комнаты непременно должен быть ключ — иначе никак. Отчаиваться по этому поводу Александр не стал, решив дождаться возвращения немецкого капитана, и после этого решить, что делать дальше. Солдат в спешке покидает комнату, не оборачиваясь, оставляя томик Маяковского на столе.       На первом этаже, зайдя на небольшую, но светлую кухню, Александр замечает Рут — девочка оборачивается, услышав скрип досок, и приветливо улыбается ему, пока моет посуду. Её тонкие длинные пальцы покраснели от холодной воды, а каштановые волосы растрепались из-под выцветшей косынки. Сейчас Рут чем-то неуловимо похожа на советских девушек — у неё мягкие, плавные черты лица, лёгкий румянец на бледных веснушчатых щеках и большие карие глаза, которые кажутся чуть светлее, когда тусклый свет проникает в окно и освещает её лицо. Она совсем не кажется ребёнком — во взгляде ли дело или же в лёгкой морщинке меж тёмных бровей, что появилась в таком раннем возрасте? Равинский не знает, как кому-то в голову могло прийти убивать лишь из-за внешних признаков или родословной. Столько смертей, столько крови ни в чём ни виновных людей, и всё ради мнимого превосходства собственной нации, ради власти и денег.       — Вам помочь чем-нибудь? — спрашивает Рут.       Александр не знает, боится ли его девочка — служанка держится молодцом и не позволяет себе показывать страх. Вчера вечером она помогала ему привести себя в порядок, подсказывая, что и как использовать в маленькой ванной — слепок мыла был на небольшом блюдечке, а на крючке висела старая потрёпанная мочалка. Вот и все предметы гигиены. Вода была едва тёплая, слегка ржавая, но и этого хватило бы, чтобы отмыть с лица порох и грязь. Сама же Рут быстро убежала, тихо прикрыв за собой дверь, как только Александр стянул с шеи мокрый от снега шарф. Забавная девчушка. Чем-то она напоминала Наташку — то ли каштановыми волосами, то ли милым личиком, которое не смогли бы испортить ни пыль, ни кровь. Может быть, они были похожи взглядами — у обеих он был совсем недетский, серьёзный, как у солдата. На войне детство — непозволительная роскошь, и ребятишки взрослеют слишком быстро, настолько, что стараешься забыть о том, что позади тебя, одетый в форму не по размеру, может стоять ребёнок с винтовкой наперевес. Даже не вчерашний выпускник, вскочивший со скамьи, подобно пуле, а ребёнок, лет двенадцати-тринадцати, который по определению не должен держать оружие.       Чтобы не сойти с ума надо занять руки каким-нибудь трудом. Работа помогает отвлечься, запрятать лишние мысли куда подальше. Здесь определённо найдётся чем заняться взрослому мужчине — пусть это и не то, что хотел бы делать Александр, находясь в плену, но это было бы намного лучше, чем дни напролёт оставаться в тихом кабинете, где запах старых книг и сырости впитался во всё — в занавески, в дерево, да даже в картины, оставшиеся от прежних хозяев.       — Да. Герр Рихтер говорил о том, что стоило бы расчистить снег на крыльце — при выходе ноги утопают. — У Рут мягкий, нежный голос, и даже грубая немецкая речь звучит иначе — теплее и спокойнее. Девушка выключает воду и спешно вытирает руки о светло-бежевый передник, после чего произносит:       — Инструменты в сарае за домом. Давайте я вас провожу, а то потеряетесь.       Александру не хочется отвлекать девочку от дел, да и дорогу он нашёл бы самостоятельно, но отказать кажется слишком сложным, и Равинский только кивает. В груди всё ещё копошится чувство неправильности происходящего, но, как ни старайся, не получается убедить себя в мысли, что всё это — лишь плохой сон, хоть и хочется верить в это до последнего. Слишком уж реалистичным и затянувшимся получается сон, а смириться с правдой намного сложнее, чем кажется.       В маленьком сарае пахнет гнилью и сыростью, а сквозь дыру в крыше можно увидеть тусклый кусочек неба, укрытого густыми облаками. Доски давным-давно стали трухлявыми, и сквозняк ощущался особенно сильно. Инструменты находятся в ужасном состоянии — лопата давно покрылась ржавчиной, а с зубьев граблей всё ещё можно было сорвать пожухший истлевший лист, оставшийся с осени. Александр тяжело вздыхает и не обращает внимания на тихо хлопнувшую дверь — не дождавшись ответа, Рут ушла, осторожно прикрыв за собой. Тихая скромная девочка, при взгляде на которую Равинский сразу же вспоминает женщину, с которой вырос, которую полюбил и не смог защитить — Наташа погибла, прикрывая ему спину. Совсем не по-геройски, не совершая подвига, а просто спасая любимого человека от вражеских пуль, — так погибают многие, но о них забывают, да и медаль за храбрость в мокрую от крови землю никто не станет класть.       Вокруг так тихо, что это кажется пугающим. Где-то вдалеке слышится лай собак и почти неразличимая немецкая речь — не удаётся даже выхватить пару слов, все фразы приглушённые и хриплые. После двух минут попыток различить хоть что-нибудь Александр решает, что это бесполезно. В воздухе после тёплого помещения только сейчас чувствуется лёгкий морозец, и даже снег, кажущийся чуть поблёскивающим в лучах тусклого зимнего солнца, немного хрустит под ногами — как и говорила Рут, стопа проваливается в сугроб чуть ниже колена. Ходить будет тяжело — замело даже крыльцо с отсыревшими деревянными ступеньками и небольшими изгородями, на которых лежат такие же снежные шапки. Александр выпрямляет спину — приходится чуть прищурится, потому что тусклый солнечный свет мешает. Вдалеке видны острые верхушки самых высоких елей — до них метров четыреста, если на глаз. Там же находится небольшой барак, со стороны выглядящий совсем крохотным и оттого более жалким — даже с крыльца Равинский видит дыру в крыше, через которую снег попадает внутрь. Александр почти уверен, что в бараке холодно, сыро и дуют сквозняки, а оттого парням, если они ещё чудом живы, не позавидуешь — ночью температура заметно падает, свистит ветер, и только в доме кажется, что всё хорошо, пока ночевать на мокрой соломе — совсем не в радость.       Равинский осматривается, пересчитывая домишки. С этой точки видно семь домов — они идут вразброс, и до ближайшего из них недалеко — чуть больше пятидесяти метров. Именно вокруг него караулит один из солдат, и, заметив чужой взгляд, он только крепче сжимает винтовку в руках и смотрит сурово, исподлобья, словно спрашивая, что так заинтересовало пленника. Советский солдат не уделяет ему особенного внимания и продолжает считать дома. Возможно, в деревеньке около двух десятков домов, но некоторые из них представляют собой почти нежилые постройки — то просевшие в землю избёнки, то с разрушенной крышей, а то и вовсе — пепелище, которое никто не стал убирать, и оно само развалилось — именно один из таких домиков стоит на окраине. Там же появляется узкая петляющая тропа к бараку, а дальше — только в лес, густой и тёмный, с россыпью еловых иголок на снегу и тихим уханьем совы за спиной, куда бы они не пошли. Временами это казалось жутким, а со временем все, даже нервный Савельев, свыклись.       От таких мыслей Александр и спасается, когда принимается за работу, забирая лопату из сарая. Разгребать снег несложно. Александр помнит, как в юности, когда война была лишь далёким отголоском где-то там, на Западе, но не здесь, всегда были субботники, и весь класс убирался не только в самой школе, но и на улице, расчищая снег. Обычно эта роль доставалась Равинскому, как одному из самых высоких и сильных в классе, а после уборки можно было построить снеговика — вместо носа-морковки, правда, приходилось использовать шишку. Лучше всех организовать работу по постройке целой армии снежных людей удавалось Ваньке — он был на два года старше, и ему всегда удавалось увлечь малышей игрой, раздавая всем указания. Сам брат становился на высокую снежную гору и, подобно генералу, осматривал весь двор, и перед ним были заснеженные шапки деревьев, старенькое здание двухэтажной школы и румяные от мороза дети, с шарфами, варежками на верёвках, в тулупах и шубах, из-за чего они были похожи на неповоротливых медвежат. Александр знает, что с того времени прошло слишком много лет, да и прошлому лучше оставаться в прошлом, но мысли об этом не дают унывать и жалеть себя.       Замечая движение и слыша хруст снега под подошвой тяжёлых сапог, Александр отвлекается от созерцания леса и смотрит на подошедшего. Перед ним стоит высокий мужчина лет тридцати-тридцати двух. Он точно не из солдат и даже не немец — на нём объёмная, но вылинявшая и местами плохо подшитая шуба, скрывающая почти всю фигуру, и только из-под подола заметны тёмные мыски ботинок. Мог бы сойти за пленного русского, но совсем не те черты. Волосы у мужчины грязно-медного оттенка, больше похожего на не до конца выгоревший русый, да к тому же совсем не стрижены — длинные вихры завиваются, и их можно заметить даже из-под большой шапки-ушанки. Черты лица этого человека нельзя назвать запоминающимися — широкоскулое, совсем простое деревенское лицо, кажущееся грязным из-за сотни крохотных веснушек, что рассыпались и на розовых щеках, и на широком носу, и на скулах. Человек постоянно шмыгает и облизывает обескровленные обветренные губы. У него серо-зелёные глаза, тёмные, с расширившимися зрачками и мутные, словно незнакомец уже успел выпить рюмку-другую с утра.       Равинский даже отрывается от работы, когда мужчина останавливается напротив него. Мороз щиплет щёки, и Александр чувствует лёгкое покалывание у шрама — так бывает, когда погода становится слишком холодной. Кожу неприятно стягивает, и приходится чаще использовать мимику, чтобы хоть так лицо не замерзло.        — Новый, значит? Только ушёл на день-другой в соседнюю деревню и, как всегда, пропускаю самое главное. Феликс, приятно познакомиться, — с усмешкой произносит пришедший, и губа его предательски дрожит — то ли от холода, то ли от волнения. — И кем будешь?       У поляка ломанный акцент, из-за которого понять его речь удаётся с большим трудом. Слова звучат совсем не так, как привык слышать Александр произношение у немцев — Феликс много шипит и пыхтит, чем до смешного напоминает печку. Его речь нельзя назвать ровной и спокойной, как у Рихтера, и в ней нет мягкости, как у Рут. У поляка совсем другой немецкий.       — Александр.       — Русский, значит. Партизанил? — взгляд Феликса едва меняется и становится твёрже. В его голосе больше нет лёгкой насмешки, а вот напряжение и страх становятся ощутимее. Такое часто случалось, и Александр был готов к перемене чужого настроения.       — Можно сказать и так, — Равинскому не нравятся вопросы поляка и отвечает он неохотно, коротко и не желая спрашивать что-либо взамен. Такие люди, как этот Феликс, обычно ненадёжны, а донос и новая встреча с немецким капитаном не могут обернуться ничем хорошим, кроме натянутых, сложных для обоих разговоров — рядом с этим человеком сложно было оставаться совершенно спокойным. Александр помнит во всех деталях вчерашнее утро, безжизненный свет, пробивающийся сквозь занавески, которые давно стоит постирать, и немца, его едва уловимую улыбку и смешной акцент, когда он читал на русском. У Равинского по-прежнему много вопросов и ни одного ответа. Зачем немецкий капитан пытается получить расположение врага? Зачем возится с ним, зная или догадываясь, что в любой момент Александр готов убить его?       — Слышал, отряд набрёл на наш лагерь, да так всех и побили. Ты оттуда, значит? Тогда повезло ещё. Герр Рихтер к пленным хорошо относится, — фыркает Феликс и сразу же добавляет, заметив нахмурившиеся брови Александра. — Настолько хорошо, насколько можно относиться к врагу на войне, конечно же. Вижу, ты уже успел поговорить с гауптштурмфюрером — выглядишь кислым и злым.       — Тебе-то что за дело? — спрашивает советский солдат, сжимая пальцы в кулак и разжимая, чтобы вернуть чувствительность. Без перчаток работать неудобно и холодно, мелкая крошка снега обжигает кожу, и руки приобретают красный оттенок. Пальцы начинают неметь даже если ими шевелить, и, чтобы разогреть их, Равинский часто дышит в кулак — согреться это не помогает, но ладони перестают дрожать. Опершись на лопату, Александр выпрямляется и некоторое время смотрит на проходящего мимо солдата. Тот совсем ещё молодой, можно было бы даже сказать зелёный, — каска забавно съезжает ему на лоб. Это вызывает лёгкую усмешку на губах Александра — примерно так и выглядел Игорь Кальницкий, самый молодой из их отряда. Парнишка нахлобучил на себя каску, и она была слишком большой для него — за ней едва ли можно было различить торчащие во все стороны лохмы русо-пепельных волос. Красивый цвет, ничего не скажешь. Игорёк, как его ласково называли старшие товарищи, увязался за ними где-то неподалёку от одной из сожжённых дотла деревень поблизости Рязани, да так и не отвязался, сколько бы солдаты не говорили о том, что война — не игрушки для детей, и что они при первом же удобном случае оставят Кальницкого в какой-нибудь деревне. Игорь на это лишь отмахивался и сразу же вставал в боевую стойку, неправильно держа отнятую у Савельева винтовку, а взгляд у него был такой свирепый, что даже Равинский не решался подойти к нему.       Воспоминание о Савельеве отзывается вспышкой бессильной злобы, и Александр крепче сжимает мокрое от снега древко лопаты. Если бы можно было этой лопатой хорошенько огреть Мишку по голове. С собой Савельев увёл большую часть отряда, в том числе и Игоря. Было ли это правильно? Спорный вопрос. Дезертиров принято расстреливать, и Равинский не пожалел бы последнего патрона в обойме, чтобы застрелить старого плута, да только если бы пошли все, то и жертв могло быть больше. Всё что остаётся — винить себя. За неправильный просчёт, за слабость, за то, что не сумел защитить тех, кто доверил ему свои жизни. Плохой из него командир отряда, что уж говорить. Савельев не лучше, раз ослушался и сбежал, как крыса.       Александр морщится от света, бьющего в лицо, и оборачивается, бросая взгляд на поляка. Есть люди, которые разболтают любой секрет — так уж сложилось, что они просто не умеют держать язык за зубами и не знают, когда хорошо промолчать. Феликс — как раз из таких людей, и делиться собственными соображениями с ним не стоит.       — Ты никогда не думал сбежать? — интересуется Равинский, откашлявшись. От морозного воздуха в горле клокочет комок, и надо бы сделать перерыв, да возвращаться в дом врага совсем не хочется, пусть там и тепло.       — Сначала — хотел, — с натяжкой улыбнувшись, сказал Феликс. Прядь рыжих волос выбилась из-под шапки, наверняка найденной где-нибудь в доме бывших хозяев, придавая поляку какие-то совсем дикие черты. — Потом решил, что толку от меня, простого библиотекаря, на войне нет, а здесь можно жить, причём совсем неплохо. Жизнь-то одна, а лезть на передовую — дело солдат, не мирных, как я, кто и патрона в жизни не держал. Считаю ли я себя предателем? Нет. К тому же, ты скоро изменишь отношение к этому месту и к гауптштурмфюреру.       — Не изменю, — спокойно отрицает Равинский. — С чего мне уважать и вообще менять отношение к человеку, убившему мой отряд и держащему меня в плену, как животное?       — Рихтер нормальный мужик, а быть строгой ледышкой обязывает должность — это тебе не шарфюрер, здесь капитан. Со стороны, конечно, кажется той ещё заразой, а выпьешь с ним шнапсу — всю эту холодность и манерность сметает как рукой. Да и рассказывает истории из жизни он интересно.       — Ты пил с ним шнапс? — Александр фыркает и возводит глаза к небу. Утро кажется бесконечно долгим, а солнце ещё даже не в зените, и один чёрт знает, когда вернётся немец. Глухое раздражение ворочается горячим клубком внутри.       — Зачем отказываться, если предлагают? — поляк пожал плечами, отвечая на свой же вопрос. — Когда тебе дают алкоголь — тут уж проникаешься уважением даже к врагу. Попробуй, помогает расслабиться. Конечно же не то, что ваша водка, от которой все здравые мысли сносит напрочь, но вещь хорошая, пить можно.       Равинский только отмахивается от поляка. Разговаривать с ним дальше нет никакого желания и смысла.       Сам Феликс, казалось бы, не замечает чужого напряжения и насвистывает себе что-то незамысловатое под нос, покачиваясь с носков на пятки и обратно, пытаясь согреться. Александр хочет послать его заняться своими делами, потому что присутствие другого человека только нервирует его, но поляк сам начинает разговор и говорит так спокойно и безмятежно, словно бы они с Равинским уже успели стать закадычным друзьями.       — Мне идти надо. Приятно было познакомиться, солдат. Будь другом, передай письмо гауптштурмфюреру — на неделе не увижусь с ним. В Могилёве, знаешь ли, девочки, и один из офицеров, мой, кхм, близкий друг, позвал с собой. Завтра надо быть, а я совсем не готов. Ты ведь понимаешь, что пропустить такое нельзя. — Феликс по-дружески толкает в плечо, подмигивая, и довольно щурится, как упитанный котяра. Александр не верит ему, ни единому слову, но лишь кивает, когда поляк достаёт из кармана письмо, лишь чудом не измявшееся. Письмо холодное и кажется гладким на ощупь, но, чуть поведя ладонью, бумага неприятно колет замёрзшие пальцы. От послания пахнет горькими сигаретами и порохом, а уголок пропитался влагой. Равинский прячет письмо в нагрудный карман выданной Рут куртки и провожает насвистывающего Феликса взглядом. Слишком болтливый, совсем ненадёжный человек. К нему уж точно не стоило обращаться за помощью с побегом.       Внимание Равинского возвращается к письму. Что в нём может быть такого важного, что его необходимо отдать капитану? Это мог бы быть хороший шанс узнать что-нибудь о ситуации на фронте, о маршрутах и последующем захвате железных путей, но письмо, к сожалению русского, скорее всего личного характера — будь это стратегически важный документ, даже такой простофиля, как Феликс, не доверил бы его простому советскому солдату. Александр лишь на мгновение мрачнеет — тоска по свободе снова колет в груди, и становится противно от одной мысли, что кто-то может находить в этом удовольствие, как тот же поляк.       В голове мелькает заманчивая мысль, и Александр думает, что это даже хорошо, что письмо досталось ему. Немец ведь не узнает, только если Феликс не упомянет своим бескостным языком о передаче послания, так ведь? Значит, ничего не будет, если вскрыть его? Или всё же доставить в целости и сохранности? Это можно обдумать в домике, а заодно и согреть продрогшие пальцы. Никому не сдавшаяся лопата остаётся в снежном сугробе, а Равинский, плотнее запахнув тонкую куртку, возвращается в тепло. Пальцы дрожат мелкой дрожью, и, поднимаясь наверх мимо кухни, Равинский на ходу отдирает уголок конверта — бумага неохотно поддаётся и остаётся след, но это неважно. За Исаева и Кудряшина, за погибших ребят, чьи жизни безжалостно растоптаны войной. Если бы это только могло что-то изменить, если бы…       Рут не заметит ничего, а дверь в комнату нет необходимости прикрывать — никого больше на втором этаже нет. На кровать заботливой еврейкой постелен вылинявший и пыльный плед, а окно чуть приоткрыто — прохладный воздух проникает внутрь, и запах сырости уже не так ощутим, как прежде. Остаётся только устроиться на кровати и раскрыть конверт, уже пожелтевший с уголка. Александр никогда не читал чужих писем, и сейчас это немного пугающее ощущение, словно прикасаешься к тайне, которую не должен знать, болезненно колет в груди. Стыдно ли ему? Совсем нет. Даже если об этом узнает Рихтер, Равинский не боится остаться в темноте барака без еды на несколько дней, да и мысль о пытках кажется отдалённой, словно бы с ним это не может произойти. За последние несколько дней он растерял все крохи страха — осталась только пугающая решимость, которую раньше он никогда бы не позволил себе. Сейчас и сто грамм водки не нужно, чтобы утихомирить волнение — в голове спокойно, а пульс ровный, но совсем не как завещал Маяковский, к счастью.       Равинский ожидал чего угодно. Трепетного, нежного письма от жены, послания от друга с фронта или даже записку от любовницы, оставленной в деревушке и пишущей о следующей встрече под покровом ночи. Может быть, он мог ошибиться, и ему действительно досталось письмо, которое могло изменить многое — случаются же чудеса, а на войне в них волей-неволей начинаешь верить как в единственно верное, когда не остаётся ничего. Только вместо плавных, аккуратных изгибов в каждой строке острые, грубо расписанные буквы. Вместо витиеватых предложений — короткие, рубленные фразы. Нет запаха духов или хлеба, но есть клякса, которая кажется зловещей дырой или подпалиной в углу письма, где была едва разбираемая подпись — резкий, наклонный росчерк, словно взмах штыка. Генерал. Письмо от генерала Эриха фон Манштейна, от того самого, что воевал под Сталинградом, не давая советским войскам прорваться несколько недель. Александр слышал о нём, но никогда не думал, что сможет прочесть письмо, написанное рукой этого человека. Лишь на короткое мгновение чувствуется укол совести где-то под рёбрами и перехватывает дыхание. Ещё можно склеить конверт, можно сжечь, не прочитав и строчки, но любопытство оказывается сильнее, и в первое мгновение слова расплываются перед глазами.       «Я не уберёг не только своего сына, но и твоего, Людвиг. Если после смерти и есть что, то мне уготован самый страшный Ад из тех, что может вообразить разум человека. И было бы всё равно, сколько я сделал для Рейха. Что я могу сказать отцу, который получит эту весточку? Ты ведь помнишь Геро? Они были с Клаусом похожи и даже улыбались, как близнецы, разлученные в детстве на две семьи…»       Слишком много личного. Воспоминания, обращения, извинения — сухие и официальные, но в то же время от них щемит в груди. Читать письмо тяжело, и не только из-за того, что это известие о смерти человека — совсем чужого, незнакомого Александру, и в голове нет даже образа, а только лишь силуэт обычного немецкого солдата, в тёмной каске и с автоматом наперевес. Лишь по мере чтения образ дополняется деталями — светло-голубые глаза, совсем не такие, как отцовские, светлые волосы, всегда аккуратно уложенные, волосок к волоску. Перед ним предстаёт худой, нескладный мальчишка, вставший со школьной скамьи, болезненно бледный, с тонкими крепко сжатыми губами и смешно торчащими ушами. Мальчишка, который мечтал о медалях и орденах, который обдирал коленки и обвешивал всю комнату портретами фюрера и политиков. Клаус, сын Людвига, погибший два месяца назад. Совсем чужой человек, а всё равно в душе коробит, и Равинский комкает письмо, сжимая руку почти что до боли. По телу пробегает тепло, а комочек в руке становится совсем маленьким, и Александр смотрит на него, на письмо, на страницах которого, между рубленных строк, размазавшихся то ли от влаги, то ли от слёз букв всё ещё живёт Клаус.       Это слишком личное. Имел ли он право прикасаться к такому? Александр не знает и едва хмурится, когда откладывает послание в сторону и бездумно смотрит в деревянный потолок. На войне с языка стирается такое слово как человечность, остаётся лишь желание защитить себя и свою страну. Ради этого пойдешь на всё, даже если знаешь, что тебя ждёт только осуждение. Равинский чувствует собственный тяжёлый вздох всем телом, как будто дрожь проходит от кончиков пальцев к горлу. Становится легче привести мысли в порядок, выстроить план действий и не думать, чёрт, лишь бы не думать о том, что происходит по ту сторону фронта, там, где сражаются люди, имён которых он не знает, а зовёт товарищами.       Александр не хочет думать об этом. Не сейчас, когда проблеск чувств снова уступает холодности и спокойствию. Рихтер — его враг. Что бы ни происходило, сколько бы слов ни было сказано — разные стороны баррикад не изменит ничто, ни, казалось бы, благие намерения немца, ни то, что лишь благодаря ему Равинский жив. Как солдат он не может позволить себе жалеть немецкого капитана — жалость к врагу на войне обходится слишком дорого. А как человек… такого он не пожелал бы никому. От этого болезненно тянет в груди — ещё спорный вопрос, что лучше — видеть гибель близких людей своими глазами или узнавать об этом от других, зная, что тебя не было рядом, чтобы хоть что-то изменить?       Нельзя сжигать письмо. Хочется, ведь враг заслуживает этого, но незнание стало бы спасением для него, а Александр всё еще зол и хочет видеть столько же боли в чужих глазах, сколько почувствовал сам, услышав выстрелы и сдавленные крики собственных солдат — каждый из них был ему и другом, и братом. Все они были его семьёй. Пусть же теперь немецкий капитан узнает, каково это — терять близких. Он заслуживает этого. Так ведь?
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.