VI
15 февраля 2017 г., 13:13
Примечания:
Душевные метания и кризис веры возвращаются)
Я искренне надеюсь, что не перестаралась и ничего не испортила.
Глупо отрицать: он восхищался умом да Винчи. Пусть плодами этого ума зачастую были еретические идеи, но невозможно не восхищаться — яркостью воображения, остротой и точностью суждений, широтой кругозора, оригинальностью задумок и решений.
Потому он оказывался в каюте, которую занимал художник, чаще, чем было бы благоразумно — то есть, не только с Нико и испанским. (Надо заметить, что юноша подрастерял энтузиазм, так что до уроков дело доходило не так уж часто.)
Да Винчи, казалось, был рад его присутствию — потому, надо полагать, что порой его тянуло порассуждать вслух, а для того он нуждался в собеседнике более внимательном, чем бронзовая голова. Первой и главной «жертвой», конечно, оказывался ученик, но тот виртуозно ускользал от наставника, как только умозаключения становились слишком сложными, а иногда и заранее.
Риарио сбежать от рассуждений не пытался, пусть далеко не всегда мог воспринять их без возмущения и внутреннего недовольства. Порой вступал в споры, хотя некоторых тем избегал (не то чтобы это было возможно, если да Винчи действительно испытывал желание такую тему затронуть).
В этот раз он задержался после того, как Нико, не сумев рассказать список слов, отправился доучивать. Да Винчи в уроке не участвовал: хоть и заинтересовался испанским и исправно утаскивал списки и тексты, но в любой момент мог оказаться увлечён чем-то другим. Риарио теперь вполне понимал, почему тот до сих пор не выучил ни одного языка, кроме родного итальянского и латыни, без которой никак не обойтись.
Он в задумчивости перелистывал сборник притч, который Нико нашёл в каком-то закоулке в капитанской каюте (Бог знает, зачем там лазал и что искал на самом деле) и отдал ему. Книга оказалась изрядно потрёпанной и кое-где попорченной водой, но все страницы были на месте, так что она годилась для чтения. Неясно, почему тот не захотел прочесть её сам: может, ему хватало других занятий, может, решил, что графу она пригодится больше?..
Погрузившись в свои мысли, Риарио не замечал, что да Винчи отвернулся от стола и вот уже несколько минут смотрит на него почти неотрывно.
Когда, наконец, заметил — воцарившуюся тишину, в первую очередь, — то поднял глаза от книги, которую пока не начал читать, рассматривая гравюру на фронтисписе. Чего ожидать, он не представлял даже смутно: такое внимание могло завершиться хоть странной выходкой, хоть вопросом или монологом, а то и вовсе ничем.
В ответ на непонимающий взгляд художник попросил:
— Позволь нарисовать тебя.
— Ты полагаешь, мой ответ изменился? — с долей удивления отозвался Риарио: ему даже в голову не приходило, что может прозвучать такой вопрос. То, как в прошлый раз окончилось подобное обсуждение, не вызывало желания возвращаться к теме… но, надо полагать, да Винчи считал иначе. И вряд ли стоит этому удивляться.
— Не знаю. Но за недели плаванья я зарисовал уже, кажется, всё на борту «Стража», что стоит внимания... Кроме тебя.
Странное признание, к которому он не знал, как отнестись. Это не возмутительная ремарка про обнажённое тело или двусмысленность любого рода.
Он в задумчивости покачал головой, не подразумевая никакого ответа. Однако да Винчи, судя по всему, счёл его движение отрицанием:
— Серьёзно, Риарио, что тебе мешает? Тебе же не нужно будет ничего делать, просто некоторое время посидеть на месте. Ты и так каждый день торчишь на палубе без всякой цели!
Он в общем-то и тут, в каюте, сидел без всякой цели — осмысленная причина быть здесь удалилась четверть часа назад с невыученным списком слов. Даже странно, что да Винчи не указал и на это тоже. Но не указал — и к лучшему.
— Я уже говорил: мне ничто не мешает, кроме обыкновенного нежелания участвовать в твоих… — он немного помедлил, подбирая слово, и чуть не добавил «сомнительных», — развлечениях.
— Чем ещё бороться со скукой, если не развлечениями? Впрочем, то, что я хочу нарисовать тебя — это… — да Винчи чуть нахмурился, на удивление серьёзный, — не совсем желание развлечься.
— И что же тогда? — Риарио снова посетило странное ощущение, что разговор, который он не слишком хочет поддерживать, затягивает; нечто подталкивает отвечать тогда, когда стоило бы промолчать, пожать плечами и удалиться.
— Любопытство. Творческий порыв. Вдохновение. Ты ведь знаешь, что такое вдохновение, правда, граф? Только, — глаза художника вдруг сверкнули отчаянной злостью, — твоё вдохновение не в созидании, а в разрушении.
Риарио не отвёл взгляда, хотя произнесённые слова заставили что-то внутри болезненно сжаться на мгновение. Но не более того.
Он ведь и так это знал.
— Каждому своё, да Винчи, — ответил он тихо и более для самого себя, чем для собеседника. — Каждому своё. Оставь меня с моим разрушением — и поищи другую цель для творческих порывов.
— Нет. Ты…
…казалось, что он знает, что теперь должно прозвучать. «Рано или поздно ты разрушишь сам себя».
Он понимал это.
Да Винчи — тоже понимал, и оставалось полвздоха до того, как произнесёт вслух.
Он не хотел это слышать, но нет способа заставить проклятого флорентийца замолчать, когда тот вознамерился что-то сказать. Разве что…
Риарио устало усмехнулся:
— Полагаю, единственный способ добиться, чтобы ты оставил меня в покое — исполнить твою прихоть.
Собственные слова неприятно царапнули, потому что он, кажется, знал о ещё одной «прихоти» да Винчи — которую исполнять не желал никоим образом. Не увидит ли тот в этой его реплике то, чего там нет?..
— Ошибаешься, — снова сказал тот.
Риарио мог бы и теперь спросить: «В чём же?», — хотя никоим образом не считал, что ошибается. И не желал ввязываться в пустой спор, который неизвестно, к чему приведёт.
(Любой разговор с да Винчи мог вдруг оказаться шагом в неизвестность. В бездну.)
— Не думаю, но… Ладно, художник. Ты добился своего. Что теперь?
Да Винчи несколько мгновений смотрел на него со странным выражением в глазах, будто не зная, что делать с внезапно полученным согласием. Затем встряхнулся, как собака, вылезшая из воды, и махнул рукой в сторону кровати:
— Сядь сюда. Чтобы лучше падал свет.
Он быстро разложил, почти бросил на стол бумагу и карандаши, а потом с удивлением посмотрел на Риарио, который не сдвинулся с места. Вздохнул:
— Я даже спрашивать не буду, чем тебя не устраивает постель. — (Удивительно, подумал Риарио, что обошёлся без полупристойных ремарок.) — Хорошо, сиди где сидишь, только лампу поверни, чтобы лучше освещала лицо… да, вот так.
На том да Винчи умолк, но всего на пару минут.
— Несколько портретных набросков, Риарио… Может, тебе даже понравится результат? — снова то сложное сплетение интонаций, оттенков тона, акцент на некоторых словах — и у фразы появляется второе дно, она звучит, как речи искусителя. Но к словам не придраться. Ничего такого. — Знаешь, у тебя очень выразительное лицо. Не стану говорить «красивое», иначе ты опять заподозришь меня в дурном…
— Ты можешь рисовать молча? — с досадой поинтересовался Риарио, безуспешно пытаясь продвинуться в книге дальше первых строк. Но перегруженные оборотами фразы были невыносимо скучны, так что под болтовню художника он никак не мог на них сосредоточиться.
— Могу, но тогда ты будешь сидеть с каменным лицом, не давая мне возможности запечатлеть то изменчивое богатство выражений, которым тебя одарила природа. Или Господь, если хочешь.
— Да Винчи! — процедил Риарио угрожающе, чуть подавшись вперёд, будто намеревался вскочить и, если понадобится, донести свою точку зрения не только словами.
— Пожалуйста, сядь на место. Прислонись к стене, чуть откинь голову… да, вот так. Можешь закрыть глаза, если хочешь.
— Я вообще-то пытался читать, — пробормотал он, но не для того, чтобы спорить. Книга не заинтересовала его, так что он отложил её без всякого сожаления. Попытается в другой раз.
Сейчас же он действительно закрыл глаза, мимоходом подумав, что так можно и уснуть — если бы он плохо выспался ночью. Но сегодня сновидения были спокойными (редкий, если честно, случай), так что он хорошо отдохнул и вряд ли уснёт теперь.
Он не следил за временем; иногда да Винчи просил его повернуться или подвинуть лампу, но он не задумывался, часто ли звучат такие просьбы. Казалось только, что чем дальше, тем реже.
В конце концов, какая разница? День ото дня получалось, что ему нечем занять время, разве что молиться — снова и снова, о спасении ли, которого он недостоин, или об укреплении веры, или о том, чтобы Господь указал ему верный путь.
Он и сейчас начал проговаривать слова молитвы — неслышно, одними губами. Память послушно подсказывала строки, которые он не забыл бы, наверное, даже лишившись рассудка.
…как связующие нити для его жизни, которая разваливалась на части. Нечто постоянное и неизменное.
Но не обманывал ли он себя, убеждая, что молитвы не бесполезны и могут принести хотя бы успокоение?
— Ты молишься? — вдруг спросил да Винчи.
— А что?
— Нет, ничего, — отозвался он после секундной заминки. — Ничего. Я не хотел мешать тебе.
— Тогда стоило бы промолчать.
Ответа Риарио не получил, да и не нуждался в нём.
Ему не хватало чёток — из-за вмешательства он сбился со счёта. Но, с другой стороны, какое это имеет значение? Даже прочитай он Розарий целиком и без единого огреха, что это изменит?
Когда-то он посчитал бы, что молитва и исповедь непременно помогут ему.
Да, он слишком давно не был на исповеди… и с горечью осознавал, что даже будь у него возможность прямо сейчас войти в исповедальню — он не стал бы этого делать. Слишком остро ощущал разницу между тем, чтобы признать свои грехи перед самим собой и перед Богом — или перед другим человеком.
Он не хотел задумываться, что слова да Винчи о том, много ли общего между волей Господней и волей Ватикана, легли на благодатную почву его собственных сомнений. Ему уже не избавиться от этих мыслей.
Оставалось только молиться Богу о милосердии к заблудшему грешнику — даже если молитвы бесплодны и бесполезны.
Художник больше не задавал вопросов и даже не просил переменить позу. Плеск волн за бортом и шаги на палубе звучали приглушённо, создавая странное сопровождение к почти беззвучным строкам «Аве Мария», которые были полны не столько благочестия, сколько отчаяния. Иногда тихо шуршала бумага.
Наконец карандаш стукнул по столу, будто обозначая точку.
— Время. Нас ждёт очередной отвратительно однообразный, но необходимый приём пищи. Даже захоти я его пропустить — не удастся, Нико придёт и напомнит.
Нико действительно заботился о том, чтобы его наставник в своих «творческих порывах» не забывал о еде и сне. Кто знает, что было во Флоренции, но на борту корабля у него это неплохо получалось.
...юноша пытался проявить такую же заботу и о Риарио, но, к счастью, был достаточно благоразумен (или, может быть, вежлив), чтобы не настаивать, когда граф указал ему на неуместность подобного порыва.
— Будешь смотреть? — окликнул его да Винчи, когда он, одним кивком подтвердив, что услышал насчёт еды, не сдвинулся с места. — Последний — самый удачный, я думаю.
Риарио подошёл, отчасти движимый любопытством, отчасти — безразличием. Если художник хочет, чтобы он посмотрел на результат его работы — хорошо, он посмотрит. Ведь если откажется, это, скорее всего, выльется лишь в очередное бесполезное обсуждение, почему.
Он подошёл к столу и остановился рядом. Определённо, перед долгим путешествием да Винчи хорошо запасся бумагой — и благоразумно оставил её на борту корабля, а не поволок с собой в джунгли. Будь иначе, у него давно кончились бы материалы даже притом, что листы он занимал от края до края, что рисунками, что записями — иногда они даже наслаивались друг на друга.
Сейчас, впрочем, он взял чистый лист: только в углу короткая нечитаемая фраза. Набросков было много. Некоторые — буквально несколько быстрых штрихов, ухваченное мгновение, некоторые — более подробно и тщательно исполненные. Риарио одновременно и узнавал, и не узнавал себя. В зеркало он смотрелся в основном для того, чтобы побриться, так что мало задумывался о том, как выглядит со стороны, как эмоции меняют его лицо. И тем более странно было видеть, как кто-то другой столь внимательно подмечает эти эмоции.
Несмотря на собственные слова о времени, да Винчи продолжил что-то чиркать на бумаге. На этом листе были фрагменты набросков. Сцепленные в замок руки, рядом — одна ладонь, свободно лежащая; закрытый глаз, линия плотно сжатых губ; шея — от воротника до челюсти, которая еле намечена несколькими штрихами. Именно по этому рисунку продолжал скользить карандаш. (Так, как могли бы пальцы по коже — мягко обводя кадык, нащупывая биение пульса…) Грифель переместился к вороту рубашки, обрисовывая складки ткани — и Риарио чуть не дёрнулся проверить, не развязан ли у него воротник, потому что на рисунке завязки болтались свободно и разошедшаяся ткань открывала кожу.
Нет, конечно.
А рисунок — не с натуры уже, а… по памяти? Эта мысль вызвала вспышку раздражения, но вряд ли стоило хоть словом, хоть жестом показывать свои эмоции.
— Сколь много скрывает одежда, — задумчиво пробормотал художник.
— Да Винчи! — резко окликнул его Риарио, вложив в короткий возглас всё своё возмущение, хоть никоим образом не собирался разъяснять его причины.
— Что? Извини, я задумался… об античных статуях.
…судя по тому, насколько рассеянным был его взгляд — мог и правда думать уже о неком далёком предмете. А мог — о непристойностях.
— Так, может, тебе стоило рисовать античные статуи и не донимать меня? — с досадой отозвался Риарио.
— Статуи не сравнятся с живым человеком.
Это не было непристойностью, но некий смутный оттенок тона заставлял усомниться в сказанном, заподозрить двусмысленность. Видит Бог, да Винчи давал для того достаточно поводов!
— Однако у статуй есть неоспоримое достоинство — они не будут возражать и спорить, что бы ты ни задумал.
В общем-то, в ответе тоже был оттенок двусмысленности, который Риарио допустил осознанно и почти намеренно. Такой оттенок, который, даже если будет замечен — недоказуем.
— Достоинство это или недостаток — ещё вопрос, — улыбнулся да Винчи. — И не смотри на черновики, ничего особо интересного в них нет, это… так. Тренировка. Самое удачное — вот, посмотри.
Для этого рисунка — на бумаге чуть большего формата — художник использовал не угольный карандаш, а некий красноватый материал. Риарио с трудом вспомнил слово: сангина. Откуда вообще знал, ведь он мало интересовался рисованием? Наверное, из какого-то из бесчисленных монологов да Винчи.
Он внимательнее всмотрелся в плавное сплетение линий: по сравнению с нарисованными углём эти казались более мягкими и, может быть, тёплыми. Не слишком уместное сравнение. В каком-то странном помрачении он замечал только контуры и штрихи, не в силах сосредоточиться на изображении в целом.
Пока, наконец, из рыжеватых линий не сложилась вдруг целостная картина. Не набросок, как прочие — нечто убийственно окончательное в своей завершённости.
Полуопущенные веки почти скрывают блеск в глазах. Чуть приоткрыты губы — будто с них готово сорваться тихое «Аминь». Лицо на листе — одухотворённое, но столь полное тоски и муки; страдание не исказило его черты, только довело до совершенства. Лицо человека, который потерял всё и живёт лишь потому, что даже в смерти не видит выхода.
Этот рисунок отличался от прочих, и вовсе не цветом линий. Настолько отличался, что Риарио не находил, что сказать. Будь это портрет другого человека, он бы только похвалил мастерство исполнения и через минуту забыл о том. Сейчас же ему отчаянно хотелось отрицать любое сходство между изображением и оригиналом — не хотелось верить, что кто-то может видеть его… таким.
Ведь это — правда, которой он не желал лишний раз смотреть в глаза.
Да Винчи первым нарушил затянувшееся молчание.
— Я не могу не замечать, насколько ты красив, Риарио…
То, как сейчас прозвучала эта фраза, не вызывало внутреннего протеста. Риарио попытался найти в себе праведное возмущение тем, что «да Винчи опять» — но не нашёл. Никаких эмоций не вызывало, что флорентийский развратник считает его красивым, и даже затуманенное хмелем воспоминание о том, что похожие слова уже звучали в этой каюте, сейчас не трогало чувств.
А тот продолжил говорить столь тихо, что нельзя было не усомниться, действительно ли хоть что-то было произнесено:
— …и насколько несчастен.
— Уничтожь этот рисунок. Уничтожь его, — зло и отчаянно потребовал Риарио. Стало тяжело дышать — будто внезапно вернулся приступ лихорадки.
— Почему?
…потому что на нём — правда. Та, которая не должна остаться на бумаге. Которую никто не должен был увидеть.
Он не мог произнести это вслух.
В эти мгновения проклятый художник имел над ним власть, о которой, наверное, и не догадывался. Смятение, охватившее его, было столь полным, что не давало говорить, лишало возможности сопротивляться; ощущение беспомощности порождало гнев, но тот почти мгновенно затухал, потому что даже на гнев не оставалось сил. Как будто всё, что он когда-либо совершил и пережил, обрушилось на него в один момент — непрошенная возможность увидеть себя со стороны разрушила то, что он — и так почти безуспешно — пытался собрать из осколков.
А мысль, что да Винчи мог хотя бы мимолётно увидеть то же, что и он сам, мучительно выворачивала душу наизнанку.
Тот снова первым прервал молчание. Заговорил тихо и без (само)уверенности, которая обычно сопровождала его слова и действия:
— Позволь мне…
Он не закончил фразу, словно сам не был уверен, что собирается просить.
Риарио знал, что должен прервать его, не дать договорить. Потому что в той душевной слабости, в которой он пребывал, он не сумеет отказаться, позволит… что бы ни было произнесено. Он не задумывался даже, что это может быть, просто не хотел ничего слышать.
— Уничтожь рисунок, — снова потребовал он (слова царапнули мгновенно пересохшее горло), потому что это было единственным, что мог сейчас сказать.
Да Винчи поднял голову от листа, посмотрел пристально и внимательно — Риарио не встретил его взгляд, но и не отвернулся. На краткий миг показалось, что художник знает о его смятении, догадывается о его природе…
…но не станет это использовать.
Тот улыбнулся задумчиво и мягко:
— Я отдам его тебе. Делай с ним, что хочешь.
Спокойно, осторожно и неторопливо он свернул лист и протянул ему. Риарио принял «свиток» (чересчур резко сжатые пальцы смяли край бумаги) и застыл, сомневаясь, что дальше: он действительно хотел уничтожить портрет, но делать это перед тем, кто его сотворил… что-то не позволяло.
— Я могу ещё что-нибудь сделать для тебя? — тихо спросил да Винчи, опуская взгляд на сцепленные в замок руки, лежащие поверх угольных набросков.
…на краткое мгновение пришло смутное, еле уловимое ощущение покоя и понимания.
Иллюзия. Это не могло быть ничем, кроме как иллюзией и самообманом, а права на самообман он уже тоже лишился.
Риарио молча покачал головой.