VI
1 февраля 2017 г., 21:35
Это было непонятное, странное и раздражающее явление - то, как, после долгих изматывающих месяцев безустанного труда и морального напряжения, получив несколько дней отдыха, из-за них же и страдаешь. Происходит это, скорее всего потому, что ты уже не можешь не делать что-либо, загоняя себя до состояния ломоты в костях и свинцовой тяжести в голове. Так что просто сидеть целыми днями без дел и задач, которые нужно решить как можно скорее и качественнее, ты начинаешь мучиться от бремени свободного времени, которое теперь некуда было потратить и оттого оно, обиженное на свою ненужность, изводит тебя осознанием, что в данный момент ты прожигаешь жизнь зря. Даже если это длится всего несколько дней, даже если это заслуженный отдых, ты начинаешь ненавидеть его и тайно, немного позорно, мечтать вернуться к насущной беготне, лишь бы забить чем-то мозг, который, от нехватки заурядной пищи для переваривания, начинает педантично препарировать душу, досконально изучая мельчайшие детали и поражаясь множеству дефектов.
Их, мозг и душу, вообще связывать нельзя. Потому как, когда мозг начинает лезть в дела душевные, эмоциональные, и проводить там ревизии, становится неимоверно стыдно за свои чувства и поступки, которых, доверившись зову разумности, можно было бы избежать.
И во всех этих терзаниях оказываются виноваты несколько дней безделья, без которых разум, слишком занятый рутинными обязанностями, не нашел бы времени исследовать закоулки наивной непокорной души и наводить в них чопорный порядок, планируя когда-нибудь вынести на помойку вообще все содержимое.
Я пролежал в лазарете всего четыре дня, за которые успел дотошно изучить чувства, испытываемые мною к Таркину, и затем разочароваться в себе и впасть в такое отчаяние, которое на самом деле является мимолетным, но в данный момент оно казалось обреченным быть вечным. Больше всего бесило то, что сейчас я чувства свои ненавидел и не понимал, но знал, что как только в следующий раз увижу его, сразу расцвету и стану радостнее. Потому что, как бы я не отрицал, у чувств этих была причина и смысл в них тоже был. Таркин был красив и умен, и весьма популярен, но это было лишь дополнением к тем главным фактам, что он мною заинтересовался, и что я смог привлечь его внимание.
У меня никогда не было серьезных отношений, как и людей, которые бы действительно нравились и рассматривались как кандидатуры на роли более важные, чем объекты мимолетной страсти. Конечно, были многочисленные девушки (да и парни бывали), с которыми можно было неуклюже целоваться и развязно обниматься на факультетских кутежах, но дольше пары дней я в их обществе не задерживался, не видя смысла в краткосрочных связях с людьми, годными только для одной ночи.
Но Таркин таковым определенно не являлся. Его наоборот хотелось завоевывать, заслуживать долго и упорно, тратя силы и время, становиться его достойным и ему равным. Сейчас он виделся мне только как трофей, право на владение которым доступно лишь единицам, а остальные могли в лучшем случае довольствоваться возможностью любоваться издалека и мечтательно вздыхать с трепетом (я себя, разумеется, причислял к первым). Но в то же время я уверенно надеялся и почти убедил себя в том, что мое чувство гордости и собственной уникальности, порожденное вниманием Таркина, обязательно преобразится в нечто гораздо более сильное, светлое и прекрасное, если мы начнем общаться теснее и откровеннее. Я бы наверняка поддался его бархатному очарованию и элегантной властности, и упустил контроль над собой, завлекаемый потоком чувств. Это было бы очень глупо и вряд ли привело бы к чему-то хорошему, но и устоять перед Таркином с его величественным благородством и сияющей красотой не представлялось мне возможным. Да и не хотелось особо противиться и препятствовать чему-то удивительному в своей возможности быть замечательным. Зато хотелось иметь кого-то значимого и таким же значимым для кого-то быть.
На утро пятого больничного дня меня, отоспавшегося и отъевшегося, наконец выписали, чему я беспамятно радовался. Теперь можно было забить голову проблемами школьными и частично забыть о личных.
Вникнуть в учебный процесс не составило бы особого труда, учитывая то, что Таркин, хоть я его и не просил, на следующий день после своего ночного вторжения принес мне учебники, за которыми я коротал время.
В общежитии меня встретили с напускным радушием, вежливо справились о моем здоровье и сдержанно поблагодарили за способствование победе в матче по квиддичу. Через несколько минут, во время которых меня хлопали по спине и притворно восторженно хвалили, интерес к моей персоне поутих, и я сумел протиснуться к камину и присесть на краю дивана, разминая вновь разболевшееся от излишнего количества неаккуратных прикосновений плечо.
Только через какое-то время я заметил Таркина, вальяжно сидящего в кресле напротив и наблюдавшего за мной с непонятным блеском в глазах. Заметил и неслышно охнул, дернувшись в сторону, но тут же успокоился и выровнял дыхание. Как только я повернулся к нему, он грациозно встал и прошел мимо к выходу из гостиной, в последнюю секунду обернувшись, словно зовя за собой. Сердце мое пропустило удар, а затем забилось с такой скоростью, словно хотело за несколько минут исчерпать весь свой жизненный запас. Нерешительно привстав и оглядевшись, отстранено думая, что терять мне все равно нечего, а живем лишь раз, я рванул следом.
Таркин размеренно шел шагах в десяти, демонстрируя свою идеальную осанку и ровный пробор на задранной кверху голове. Близилось время завтрака, немногочисленные студенты сбредались к Большому Залу. Солнечный свет, еще призрачно слабый и едва достававший до высоких окон, заливал потолок и парящую у него пыль. Таркин прошел в цокольный этаж и начал подниматься по лестнице вверх. Я шел позади, ведомый радостным предвкушением и простым, почти инстинктивным, желанием слепо следовать за ним.
Очнулся я от своего вожделения только тогда, когда мы поднялись на Астрономическую башню. Таркин стоял у самого края, оперевшись руками о перила, и смотрел вдаль. Это была самая прекрасная картина, что я видел и мне захотелось запомнить ее до мельчайших подробностей и пронести сквозь десятки лет, потому что это была действительно красивая картина, ведь Уилхафф Таркин гордо смотрел вдаль, и солнце заставляло его рыжие волосы отливать золотистым, и ветер заставлял его мантию беспорядочно развиваться, и пейзаж, что простирался у наших ног, заставлял его скользить взглядом по заснеженным горам и только начинающим оживать лесам, по блестящей черной воде и сиренево-белым из-за розового рассвета облакам. И Уилхафф заставлял меня неотрывно любоваться и забывать, как дышать. Я подумал, что, несмотря на все, бывшее между нами раньше, я несомненно полюблю его всем сердцем, ведь в этот момент, когда он был ярче солнечного света, я уже любил его.
Ему не нужно было ничего объяснять, а мне не нужно было ни на что соглашаться, ведь он обернулся ко мне, и я встал рядом, наши ладони едва ощутимо соприкоснулись, и этого было достаточно для того, чтобы он улыбнулся, и чтобы я навсегда запомнил день, когда впервые увидел его улыбку.
Я вдруг понял, что из таких моментов и состоит жизнь. Из весенних рассветов и легкого утреннего ветра. Из прикосновений холодной руки к теплой. Из всяких глупостей и непониманий, и облегченных вздохов, когда все наконец становится таким, каким быть и должно было с самого начала, и из людей, что стоят рядом и смотрят туда же, куда и мы. То, чем мы являемся и какие жизни проживаем определяется днями, о которых никто не жалеет, которые просто хранятся в сердце и постоянно забываются, но, в конце концов, к ним все время возвращаются, ведь в те дни мы действительно жили и могли говорить об этом с уверенностью.
Поэтому я стоял и молился о том, чтобы навсегда сохранить это прекрасное воспоминание - солнечно-розовый день необычно теплой весны, в которую все расцветало удивительно быстро.
***
Как-то незаметно для нас обоих мы стали проводить время вместе и это стало даже не привычкой, а неотъемлемой частью обыденности. Это было настолько счастливым явлением, о котором я раньше совсем не задумывался, а теперь и не представлял без него жизни - возможность в любое время прийти к кому-то, кто тебя ждет и кому ты интересен, и просто сесть рядом, наслаждаясь успокаивающим молчанием. Это молчание всегда было не таким, что тяготит своей затянутой недосказанностью, а таким, что все становилось понятным без слов. Ведь тихое дыхание, шуршание страниц и шелест ветра, треплющего едва пробивающуюся листву, были гораздо приятнее и менее обременительны. К тому же, Уилхафф не любил бессмысленные разговоры, считая чтение книг или выполнение домашних заданий делом куда более полезным, а мне особо и не о чем было говорить. Поэтому почти всегда, когда мы были вместе, мы молча наслаждались, бросая друг на друга незаметные взгляды и пряча тихие улыбки.
Но иногда мы все же разговаривали, и эти разговоры были длинными, переполненными смыслом и весьма интересными, и никогда они не были ни о чем. Если такие разговоры и состоялись, то они были беседами двух благородно воспитанных в строгости и послушании юнош, уже достаточного возраста, чтобы обсуждать устройство окружающего мира и осторожно высказывать свои собственные теории на его счет. Уилхафф говорил больше, ровнее и увлекательнее (ведь он знал бесчисленное множество удивительных фактов и историй, выведать которые можно только в большой и древней семье, где тебя окружают такие же выученные для любого характера светских бесед взрослые люди), так что его действительно хотелось слушать и молча любоваться, поэтому я частенько перебивал его своим ломающимся хрипловатым голосом, лишь бы не попасть под гипнотизирующие чары интеллигентного обаяния. Благо, я был весьма начитанным и эрудированным, так что мои нарочито грубые комментарии обычно были к месту, просто озвучены неподобающим образом. На такое мое поведение Уилхафф только досадно морщился и иногда упрекал, но зато потом продолжал говорить с еще большей живостью.
Так мы проводили редкие свободные часы: то в уютном молчании, то в невинных разговорах, свойственных всем мальчикам из приличных семей. Разумеется, делалось это все в тайне от окружающих, и оттого такие моменты были нечастыми, но ожидаемо заветными и горячо любимыми.
Раньше я не замечал, насколько частой темой для разговоров был Уилхафф Таркин, зато когда моя привязанность окрепла и преобразилась в более устойчивые чувства, а первоначальная форма ревности окончательно сформировалась во мне, я стал то и дело ловить его имя в разговорах однокашников, чаще всего, разумеется, девушек. Это ужасно раздражало, но вряд ли я имел право ревновать. Ведь мы почти не делали ничего из тех вещей, что делают люди, состоящие в отношениях. Вплоть до конца апреля.
Это было двадцать четвертое число, и это был мой шестнадцатый день рождения. Никто из благочестивых студентов нашего факультета, где с малых лет в головы вдалбливалась ответственность за положение и озабоченность честью, никогда не отказывался от попоек. Ведь только вдали от зверствующих родителей мы могли ослабить давление аристократической удавки и вкусить радости подростковых кутежей.
Каждое такое мероприятие проводилось раз в месяц и тщательно подготавливалось. Допускались, разумеется, не все - младшекурсников мы насильно распихивали по спальням, а "уродов " - полукровок, отпрысков бедных семей и просто тех, кто выбивался из слизеринской колеи, вежливо просили не соваться. Мне повезло попасть в "элитное" общество лишь за тем, что манеры мои были отточены притязательной жесткостью воспитания, а на спине бледнели еще не совсем разгладившиеся отметины розг, оставленные руками любящих родителей.
Словом, одна из таких вечеринок выпала на мой день рождения. Непонятно как добытый алкоголь был расставлен на журнальных столиках, а из допотопного граммофона, проеденного язвами ржавчины, доносилась навязчивая мелодия, под которую пальцы невольно начинали постукивать в такт по хрусталю бокала. Все разбрелись по небольшим группам, в которых обсуждали последние новости, такие как политическая обстановка в магической Британии или приближающиеся экзамены. Короче, все пытались создать иллюзию светского общения и немного оттянуть момент, когда кто-то достаточно охмелевший сделает музыку громче разговоров и можно будет веселиться по-настоящему, не стесняясь. Этот переход от покладистых студентов до пьяной молодежи всегда был незаметным и чем-то, само собой разумеющимся, особенно когда ты сам пересекаешь границу трезвости.
Я обособленно стоял у камина и рассеянно рассматривал тлеющие поленья. Напиваться до бесчувствия в этот день не хотелось, поэтому пришлось отойти подальше от желающих произносить регулярные тосты, сопровождаемые осушением бокалов. Уилхафф стоял неподалеку и периодически оглядывался на меня, но к нему постоянно кто-то подходил, желая завязать беседу и привлечь его внимание. Вообще, вокруг него собралось больше всего народу, и находиться среди этой толпы мне совершенно не хотелось, как, кстати, и Уилхаффу, который поддерживал беседу только из вежливости. По нему это очень хорошо было видно - что он считал общение со сверстниками пустым и расточительным, но все же их внимание и уважение воспринимались им как что-то безусловно заслуженное.
Только когда по гостиной начало разноситься подстегивающее "I can't get no satisfaction" (за каким-то чертом у нас особенно любили напиваться под подобный рок-н-ролл) и выпивки стало в два раза меньше, многие разбились по парочкам, шепча друг другу всякую невнятную чушь, а особо отвязные и не знающие меры припадали к стенам или предметам интерьера и страстно обжимались с бутылками.
Уилхафф отделался наконец от навязчивых собеседников и подошел ко мне, от скуки допивающему уже второй бокал, но все еще вполне рассудительному. Он неопределенно качнул головой, так, чтобы случайные свидетели этого действия приняли его за какой-нибудь невольный жест, никому не адресованный. До меня и самого не сразу дошло значение этого качания головой, а только когда он скрылся за проходом, ведущим в подземелья. Причем, ума понять все сразу не хватило, зато хватило на то, чтобы выждать несколько минут, прежде чем рвануть следом, и я, машинально подивившись этому, списал спутанность мыслей на незначительно количество алкоголя в крови.
Я совсем не задумывался о том, как подозрительно мы выглядели, почти одновременно покидая общежитие, хотя вряд ли кому-то сейчас было до нас дело. Рассеянно улыбаясь, я шел почти вровень с Уилхаффом, подсознательно радуясь, что с осени наша разница в росте уменьшилась на треть.
В тишине мы дошли до Астрономической башни и поднялись на смотровую площадку, и этот путь был для меня одновременно мимолетным и растянутым до бесконечности, хотя я сам не понимал, как так может быть.
Я говорил, что эта весна была ненормально теплой для здешней шотландской горной местности, и сейчас, во второй половине, она вообще напоминала раннее лето. Обычно в это слякотное время все еще носят теплые мантии, укрываясь от пронизывающих северных ветров и проливного дождя, иногда смешанного с мокрым снегом; но в этом году апрель был сухим и немного согретым слабым солнечным теплом, едва ощутимым, но впитывающимся в землю, каменные стены замка и воздух. Воздух прямо-таки светился растворенными в нем прозрачными лучами, даже ночью.
Поэтому мы стояли здесь, часа в два ночи, у самого неба, бархатно-черного, притягательного настолько, что казалось, стоит протянуть руку - и тут же ее коснется прохладная мягкость, безобидно колющаяся блеском мириад крошечных звезд. Мы стояли и не чувствовали ни слабого прохладного ветра, путающегося в волосах и заползающего за воротник, ни слепяще-яркого света луны, хозяйничающей невинно-чистой небесной тьмой.
Вечность, что мы смотрели друг на друга, пронеслась перед глазами в считанные секунды, но это было нисколько не грустно, ведь она стала еще одним приятным воспоминанием, которое навсегда останется в нашей памяти, ведь это было волшебно.
И волшебство не развеялось, когда Уилхафф протянул мне подарок, который я, поглощенный магией происходящего, до этого не замечал, и сиплым голосом сказал несколько поздравлений. Я бережно принял коробку светло-бежевого, отливающего охрой, цвета, расписанную едва различимым затейливым узором, на оттенок светлее самой коробки, по которому я нежно провел пальцами. Хорошо хоть, что без банта, иначе я, совсем умиленный и растроганный, тотчас бы бросился ему на шею. Дрожащими пальцами я аккуратно открыл коробку и не сдержал улыбки - это был дневник в темно-коричневой кожаной обложке с выгравированными моими инициалами в нижнем правом углу и перевязанный черной шелковой лентой. Вещь наверняка очень дорогая, но по сравнению с материальной стоимостью несоизмеримо более ценная в своей сентиментальной значимости. Обложка была мягкой и невероятно приятной на ощупь, такими же были и страницы - молочно-белый пергамент с золотым оттиском по краям. По такой бумаге особенно хорошо писать тушью или акварелью.
Однажды я обмолвился о том, что мой дневник закончился, а идти в Хогсмит за новым было лень, поэтому мне приходилось записывать важную информацию то на полях тетрадей, то на клочках бумаги, что было весьма неудобно. И Уилхафф услышал тогда и не забыл. Его подарок был настолько замечательным, а обстановка настолько волшебной, что я, достаточно пьяный для того, чтобы сделать это, но недостаточно для того, чтобы это получилось грубым и небрежным, плавно и уверенно подступил вплотную и в последний момент замер у самого его лица. Но через секунду он прикоснулся своими тонкими теплыми пальцами к моей щеке и потянул на себя, так что наши губы встретились в неглубоком, но чувственном поцелуе.
Никогда бы не подумал, что чьи-то губы могут быть настолько мягкими и нежными. Точнее, все предыдущие разы я был просто не в состоянии запомнить ощущения, но этот поцелуй, клянусь, я запомню до мельчайших подробностей. И будоражившую влажность, и редкие, едва ощутимые соприкосновения зубов, и обжигающее лицо дыхание. Еще то, насколько горячей его шея показалась моим вечно ледяным ладоням, и как по коже от затылка к пояснице спускались электрические разряды, заставляющие мелко дрожать и растворяющиеся в тягучей вязкости внизу живота.
Кажется, мы оторвались друг от друга только когда искусанные губы начали болеть. Окрыленный и как никогда счастливый, я с замиранием сердца думал, что это было самое лучшее из всего, произошедшего со мной за шестнадцать лет.
Рассвета мы, разумеется, не дождались - заснули, сидя на холодном каменном полу, прижавшись друг к другу.