***
Как оказалось, мои переживания и необъяснимая уверенность в том, что вскоре эта волшебная сказка о великой нерушимой любви, в которой мы прожили не так уж долго, прервется, оказались не напрасными. Возможно, ничего настолько страшного и не произошло, но я вечно все утрировал и как всегда не мог убедить себя в том, что эта черная полоса в отношениях рано или поздно закончится, и все придет в норму. Скорее всего я просто был очень уставшим тогда, но как же я разозлился на него. Это случилось в начале июня, прямо перед экзаменами. За несколько дней до этого Уилхафф строго-настрого запретил мне ходить в Хогсмид на выходных. Я бы и так не пошел из-за типичной для конца учебного года нагрузки, но он был очень напористым и чуть ли не насильно заставил меня поклясться в этом. Разумеется, ни черта не объяснив. Уже только это меня насторожило и вывело из себя - я ненавидел, когда меня впутывали во что-то, ничего толком не объяснив. Но я решил довериться ему и не допытываться. Если объяснять все с самого начала, то стоит сказать, это было очевидным - что Уилхафф станет Пожирателем Смерти. На самом деле, ткни вы пальцем наугад в любого старшекурсника-слизеринца - с огромной вероятностью попадете в будущего Пожирателя. Сам я пока особо не задумывался о своем возможном будущем вступлении в ряды приспешников Темного Лорда, стараясь уберечься от поспешных решений в таких серьезных вопросах и оградиться от каких-либо опасностей вообще, но где-то в глубине души я смиренно понимал, что другого выхода у меня нет. Это понимание было немного обреченным, но оно привносило в жизнь хоть какие-то определенность и сомнительное спокойствие. Вообще-то, у меня был целый ряд причин стать Пожирателем Смерти, и практически не было аргументов против. К примеру, во-первых, я был чистокровным (что априори накладывало на меня некоторые обязательства), хоть и небогатым, но при новом порядке, заручившись благосклонностью Темного Лорда, у меня бы появился шанс подняться довольно высоко. Во-вторых, я терпеть не мог маглов. Не ненавидел, нет, но до того они были отвратительными и мерзкими, что меня, прожившего шестнадцать лет с ними буквально по соседству, передергивало каждый раз, окажись кто-то из их примитивного стада поблизости. Да и все эти грязнокровки, лезущие в наш мир и в прямом смысле изводящие магию, представляли немалую угрозу волшебному сообществу. Уже сейчас среди учеников Хогварста была заметна разница в способностях между чистокровными и полукровками с магловской кровью. Такими темпами это кровосмешение приведет к практически полному вымиранию нашей нации. Чисто теоретически (хотя уже вряд ли актуально), мне бы очень не хотелось, чтобы кровь моих потомков была смешана с грязью. Омерзительно. К сожалению, придурки в Министерстве до сих пор не понимали всю плачевность положения дел Магической Британии. Но Темный Лорд был могуществен и имел множество сочувствующих последователей, так что только глупцы осмелятся сомневаться в его абсолютной неотвратимой победе. Но мне об этом можно было не волноваться еще по крайней мере два года, в то время как Уилхафф уже давно рвался в скрытно развивающееся движение нового порядка. Как оказалось, слухи о том, что прошлым летом он пытался вступить в ряды Пожирателей Смерти были правдивы: Уилхафф действительно явился к Темному Лорду с прошением, но тот отказал ему. Враньем же было то, по какой причине ему отказали. Честно говоря, большенство чистокровных родов не очень-то симпатизировали Таркинам, и если публично все отзывались о них с уважением и почтенным трепетом, то за глаза презрительно осуждали их обособленную изоляцию от забот светского общества. Так что многие были только рады удобному случаю оклеветать и унизить семью Таркинов. Вот Уилхафф и подвернулся под бескостные языки хогвартских сплетников, умело обставивших случившееся как позорный отказ по причине сомнений в чистоте крови. Но это было полнейшим бредом, в чем Уилхафф, горячо переживавший за свой авторитет в моих глазах, давно меня уверил и объяснил решение Темного Лорда причиной своего слишком юного возраста - тогда Уилхаффу было всего шестнадцать. Но сейчас он был совершеннолетним и заканчивал школу, что определенно устраивало Того-Кого-Нельзя-Называть. Это был не первый случай, когда желающих вступить в ряды Пожирателей "экзаменовали". Я не раз замечал, как слизеринцы-старшекурсники то и дело исчезали на пару дней, а потом возвращались словно подмененные. Обычно после таких их исчезновений в газетах проскальзывали упоминания о ужасающих убийствах, жестоких разбоях и тому подобном. Все догадывались, что происходило, но никто, разумеется, не осмеливался напрямую спросить о случившемся у замыкавшихся в себе ребят. Почему-то я даже не задумывался о том, что такое может случиться с Уилхаффом, хотя, учитывая его шовинистские взгляды и стремление повлиять на ситуацию, чего-то подобного стоило опасаться. Так вот, это был выходной, поэтому почти все ученики (кроме большей части слизеринцев, которых заранее предупредили окольными путями) отправилась шататься по Хогсмиду. Мы с несколькими одноклассниками сидели в Большом Зале и корпели над ужасно древним и разваливающимся на части трактатом по Трансфигурации, когда услышали доносившиеся из коридора нечеловеческие, полные отчаяния крики, плач и вой. Кто-то из преподавателей велел нам сейчас же убраться в общежитие, которое очень кстати находилось в подземельях, дорога к которым лежала через холл. Поэтому мы успели в полной мере узреть случившееся в Хогсмиде. У дальней стены в два ряда лежали накрытые собственными мантиями и плащами тела. Их было около двадцати. Под некоторыми разрасталась темные лужи крови, другие же находились в отвратительных, противоестественных позах - словно поломанные куклы. У тел собралось множество людей: кого-то сотрясало в рыданиях, кто-то отчаянно рвался к мертвым, а кто-то вообще стоял в исступлении, широко распахнув полные неверия глаза. Еще больше было раненых и просто тех, кто бился в истерике. Преимущественно все здесь были учениками Хогвартса, хотя я успел заметить несколько незнакомых взрослых - скорее всего, пострадавшие жители Хогсмида. Все пространство холла было занято людьми и в замок заносили все новых. Раненых укладывали на пол и наскоро приводили в чувства, а тех, кто был более или менее здоров, учителя отправляли в общежития. Маленький мальчик лет двенадцати тряс руку девочки постарше с окровавленным лицом и разметанными по полу обгоревшими волосами. Девушка что-то тихо напевала и гладила по голове парня с зияющей раной на месте, где должна быть рука. Я кое-как держался на ватных ногах и протискивался вдоль стены. Раздался очередной надрывный крик, и я с трудом подавил рвотный позыв. К собственному отвращению, мне не было жалко всех этих людей, хотя я понимал, что должен сострадать им и ненавидеть тех, кто это сделал. Но мне было только противно от кровавого зрелища, а в глубине души я радовался, что не являюсь его частью. Краем глаза я заметил Галена, обнимавшего свою девушку, и хотел было подойти к нему, но кто-то начал толкать меня к подземельям, и я не стал упираться, желая скорее оказаться как можно дальше от изуродованных тел. Когда они вернулись, было уже за полночь, а может вообще утро - точно я сказать не мог. После того как мы, пораженные и растерянные, рассказали об увиденном остальным слизеринцам, я около часа просидел в оцепенении, лихорадочно думая, где может быть Уилхафф. Утром он сказал мне, что отправится домой по делам, так что вряд ли он мог оказаться в Хогсмиде, ведь все трансгрессировали из Запретного леса. Но его все не было, как и его одноклассников, и я, взвинченный до предела и неспособный более пребывать в бездействии, сорвался с места. Я носился по замку до глубокой ночи, что было весьма проблематично из-за патрулей, расставленных чуть ли не в каждом коридоре. Из-за них же я не смог выйти из школы, чтобы обыскать окрестности. Раз пять я зашел в лазарет, столько же в Большой Зал, куда относили раненых за неимением свободного места. Трупы куда-то убрали, чему я вынужденно порадовался - выдержать подобное зрелище снова я бы не смог. Когда ноги начали ныть от целого дня безрезультатной беготни, а голова сделалась нестерпимо тяжелой и горячей, мне пришлось вернуться в спальню и в беспомощности повалиться на кровать. Уснуть у меня, подавленного страхом и отчаянием, не получилось, но я был слишком измотанным и потерянным, чтобы оставаться в ясности ума, поэтому я завис над границей между трезвостью и нездоровым сном, находясь в полубредовом состоянии. Это было одно из тех состояний, когда понимаешь, что вроде бы не спишь, но как только померещится что-то, выглядящее до абсурда реально, как безумный и пугающий лихорадочный сон, сердце сразу съеживается и пропускает удар. Именно такой я и лежал, когда они вернулись - потерявший все значимые связи с реальностью и возможность здраво оценивать время и происходящее. Да и пришел я в себя только потому, что мои сокурсники рванули в гостиную, откуда раздавались приглушенные взволнованные крики. Едва ли мне удалось унять дрожь во всем теле и сфокусировать взгляд, но я стремглав бросился следом, по пути запинаясь о собственные ноги. Они все выглядели удручающе: хромали, зажимали кровоточащие раны и смотрели невидящим взором. Но они, измученные, но скрытно довольные, держались гордо, словно победили в важнейшей в их жизнях битве. Мне было немного жаль их. Их, а не тех страдающих, ни в чем не повинных людей. Но самым ужасным или, возможно, прекрасным (ведь это на время дало мне спасительную надежду на то, что Уилхафф был непричастен к этому отвратному преступлению) являлось то, что его среди них не было. Оставшееся в скудном количестве самообладание не дало мне заорать на всю гостиную и узнать, где чертов Уилхафф Таркин, вместо этого я застыл в проеме и наблюдал за его дружками. Некоторые, пряча глаза и их триумфальный блеск, сразу ушли в спальни, другие устало развалились на диванах, оставшиеся же начали сбивчиво пересказывать случившееся. Когда началось описание самой хогсмидской бойни, у меня перед глазами сразу всплыли образы плачущих над трупами детей и лужи крови, а внутренности скрутило до режущей боли. Я выбежал в подземелье и рухнул на колени, пытаясь побороть тошноту и нехватку воздуха. Немного успокоившись, я понял, что самое главное сейчас - найти Уила. На ум приходило только одно место, куда я и рванул со всех ног. Там я его и нашел - на Астрономической башне, сидящем у самого края и сжимающим голову руками. Уилхафф был неподвижен, и в этой позе угадывались его глубокая задумчивость и стальная напряженность. Он обратил на меня внимание, только когда я сел рядом и требовательно позвал его по имени. Даже сейчас Уилхафф выглядел совсем иначе, нежели его подельники. С залегшими тенями под глазами и впалыми щеками, куда более бледными, чем обычно, он не утратил своей статности и надменности, а движения оставались такими же плавными и элегантными, как и всегда. Разве что чуть-чуть усталыми и натянутыми, словно каждым из них он делал мне снисходительное одолжение. И вместе с этим, он старался казаться угрожающе опасным и могущественно всевластным. Я не понимал его стремления выглядеть жестоким тираном с рваными повадками хищника, в то время как природа от рождения наделила его изысканной утонченностью, но Уилхафф предпочитал изяществу грубую силу. Хотя, если он отточит свой педантично выстраивающийся образ до абсолюта и совместит с врожденными аристократическими качествами, получится идеальная смесь, устоять перед которой будет невозможно. Он недовольно смотрел на меня с требовательным вопросом, как будто я отвлек его от очень важного дела, требовавшего полной сосредоточенности. Пока я подбирал слова, начался дождь. Хоть весна и выдалась необычно теплой, такие вот внезапные ливни случались очень часто. Они были недолгими, но каждая капля ощутимо била по коже, и ураганный ветер пронизывал до костей. В большинстве случаев эти, напоминающие тропические, ливни заставали нас с Уилхаффом на улице, где я в каждый такой раз под любыми предлогами и просьбами пытался оставаться как можно дольше. Уилхафф всегда сначала сердился на меня, но когда наша одежда промокала насквозь и спешить укрыться от дождя не оставалось смысла, он пускал все на самотек и садился рядом со мной прямо на размякшую влажную траву, и мы вместе смотрели в свинцовое небо, сотканное из сотен оттенков одного цвета, озаряемых гигантскими электрическими разрядами. Я всегда любил дожди - в их непритязательной серости я видел квинтэссенцию человеческого существования, всю суть посредственной тривиальности людских жизней, отличающихся только оттенками - у кого-то светлее, у кого-то наоборот темнее. Дождь словно приподнимал занавес, показывая приглушенную успокаивающе сглаживающим туманом истину. И я полюбил его еще сильнее, когда узнал, как приятно под ним целоваться. Когда холодная вода стекает с волос на и без того мокрое лицо, и губы то и дело соскальзывают к щее, щекам, вискам, в общем - к любым доступным участкам. Может быть, какой-то благовоспитанной части меня это казалось неподобающе пошлым и вульгарным, но удержаться от такого удовольствия, проявлявшего в себе простые человеческие качества, обусловленные любовью и физическими потребностями, я бы ни за что не смог. В любой другой ситуации я бы по-детски наивно порадовался начавшемуся ливню, но сейчас я свей душой проклинал его несвоевременность. Если бы не он, Уилхафф бы опять наврал мне что-нибудь, успокоил и продолжил скрывать свою причастность к Пожирателям Смерти, а я бы только и радовался этому вранью, не желая окончания волшебной сказки о любви и возвращения в серую, сырую реальность. Но вот дождь начался, и спустя короткий промежуток времени мы вымокли под косым ветром, задувавшим воду под крышу Астрономической башни. На Уилхаффе была только форменная рубашка, ставшая практически прозрачной и неспособной более скрывать угольно-черное пятно на предплечье. Если бы не чертов дождь, я бы никогда не узнал о том, что Уилхафф уже несколько месяцев якшался с Пожирателями и не собирался ничего мне рассказывать, ни раньше, ни теперь, когда стал официальным членом их организации и получил Темную Метку. Возможно, я еще не был тем, кому рассказывают подобные секреты. Возможно, мне и не суждено было им стать. Но за эти несколько месяцев, самых лучших и самых пагубных в моей жизни, весь мой мир свелся к человеку, которому я слепо доверял и в чьей взаимности не сомневался, и для которого я не стал кем-то действительно важным. Я вскользь подумал, что так больно только сейчас, что у Уилхаффа наверняка были причины так себя вести, и что потом, когда я оценю случившееся более трезво, все пройдет и наладится, но в тоже время я очень сильно в этом сомневался. Хотя я всегда был неправ в таких вещах, и в этот раз оказаться неправым мне очень хотелось. А еще я был импульсивным и вспыльчивым, поэтому я унесся прочь, так и не дослушав его объяснений и перед этим вроде как залепив ему пощечину (в чем я сомневался, но ладонь у меня горела адски).***
Последующие несколько дней я находился в апатичном беспамятстве, сконцентрированный только на изменениях собственных эмоций. И изменения эти настолько меня бесили, что я то и дело вскакивал и начинал швыряться всем, что попадет под руку, а потом оседал на пол, успокаивающе обнимал себя и скулил сквозь стиснутые зубы (благо я почти круглосуточно сидел в спальне, боясь сорваться где-нибудь на людях). Первое время (в первую ночь, если быть точным) я испытывал только слепую ярость, до того сильную и неуправляемую, что она проявлялась в белесых пятнах перед глазами и в диком, буквально животном желании избить Уилхаффа, расцарапать его прекрасное лицо, переломать тонкие, поражающие своим изяществом руки, выдрать шелковые волосы и уничтожить вообще все то, что способно привлекать меня, изводить и лишать последних остатков воли, делая податливым влюбленным идиотом. Но теперь становилось очевидным, что таковой в нем являлась любая мелочь. Любой как-то необычно брошенный взгляд, любое слово, сказанное с интонацией, отличной от той, с какой он обращался ко всем остальным, и я был готов на какое угодно безрассудство, хоть доходящее в своей абсурдности до высшей точки. И тем злее я становился, чем отчетливее понимал, что эту необузданную, прожигающую уродливые шрамы на внутренностях, ярость породил во мне не Уилхафф со своим пренебрежительным отношением, а осознание того, до чего я докатился - до любви настолько сросшейся с костями, переплетшейся с нервами и обвившей все жизненно важные органы, что стоит начать отдирать ее от организма, и это принесет невыносимую, лишающую рассудка, не только душевно, но и физически ощутимую боль. И ненависть, разочарование и сожаление, обращенные ко мне же, были настолько сильными не от понимания габаритов всей этот чужеродной, нагло вторгшейся в доселе пустую, но безбедно протекавшую жизнь любви, а от неспособности и нежелания от нее избавляться. Апогей моего самобичевания настал тогда, когда я стал молить все святое, что было, есть и будет на планете о том, чтобы это все прошло как можно скорее, и чтобы все стало как прежде - светлым и замечательным. Я одновременно презирал себя и делал то, за что презирал. Может быть, прожди я немного дольше, пребывая в этом сжирающим изнутри состоянии бессильной тупой злобы, чувства бы увяли и сами собой отпустили бы, распутав прочные сети. Но я осознано запутывался все сильнее, ставил на эту любовь чуть ли не всю жизнь и слишком сильно хотел побыстрее отделаться от этого полыхающего отчаяния, доводящего до лихорадки, и безумного желания переломать кому-нибудь конечности. Поэтому, едва наступил новый день, я, проклиная себя, простил его и из состояния хищной ярости безвольно перетек в состояние горькой печали и надежды на то, что все наладится самым безболезненным способом. Но моя гордость, вся изуродованная и деформированная под давлением эмоций во главе с измотанной душой, не позволяла мне первым пойти на уступки, тем более что я, в сущности, ни в чем не был виноват и вообще являлся жертвой. Поэтому, всеми силами сдерживая бессильные слезы и обиду, накрывавшую с головой, словно океанские волны, стоило только подумать о случившемся, я стал смиренно ждать, уповая на взаимность Уилхаффа. Те несколько дней, что я почти не выходил из спальни, прошли в повторении школьного материала, разбавленном истериками и нервными срывами. Проблемы проблемами, но забросить успеваемость мне не давали страх родительского гнева, честолюбие, укоренившееся во мне еще при рождении, и сильнейшее нежелание ударить в грязь лицом. Да и позволить Уилхаффу думать, что я завишу от него настолько, чтобы забыть обо всем на свете, я просто не мог. Поэтому я рефлекторно брал и перечитывал один учебник за другим, находя в них шаткое убежище и мнимое напоминание о нормальной жизни, в которой не было места любви и боли, зато она была полна переживаний за оценки и забот о будущем. Наконец наступили СОВ, и они были еще более противоречивыми, чем мои чувства. Как только я сдавал какой-нибудь предмет, мне казалось, что сдал я его максимально хорошо и на высший балл. Но стоило пройти паре часов, и я уже искусывал губы в кровь (отвратительная привычка) и бежал в лазарет за успокоительным. После третьего экзамена медсестра начала странно на меня поглядывать, а после пятого вежливо послала, ссылаясь на неокрепший детский организм и прочую чушь. Тогда я прибился к шестикурсникам, занятия у которых уже закончились, и они каждый день кутили до бессознательного состояния. Как-то так и происходило: вечером я напивался, пытаясь одновременно заглушить волнение по поводу СОВ и ноющую боль от разрыва отношений, ночью в тысячный раз повторял то, что и так от зубов отскакивало, утром успешно забывал все к чертям, а днем бог знает как сдавал экзамены, от которых буквально зависела моя дальнейшая жизнь. Иногда я сильнее обычного жалел, что Уилхаффа нет рядом. Всегда после того, как краем глаза замечал его в гостиной или где-то еще в замке. Остальным он виделся все таким же безупречным, но для меня было очевидным, что его худоба, прежде эстетично изящная и с первого взгляда заявляющая о элегантном благородстве, опасно близко подошла к границе, разделяющей элитарную красоту и болезненную противоестественность. Хоть наши взгляды и не пересекались, но я был готов поклясться, что его кобальтовые с лазурным отблеском глаза, которые я про себя сравнивал с редчайшим синим мрамором или с шотландскими летними сумерками (теми, что лишены кровавой закатной примеси невидимо умирающего за горами солнца, и потому остаются чистого, глубоко цвета), выцвели и отступили в своей холодной надменности, предпочитая отрешенную усталость и призрачную грусть. Хотя в последнем я сомневался, будучи отчаявшимся и согласным на любые, даже самые сомнительные утешения. В такие моменты я старательно отводил взгляд, избегая неосторожности поддаться искушению и броситься к нему, хотя и наивно уверял себя, что он, искоса наблюдая, борется с тем же порывом. Наверняка это была лишь очередная выдуманная мною глупость, но с ней было легче мириться с бездействием Уилхаффа. Я также невольно придумывал ему сотни оправданий, не желая мириться с возможностью того, что мною эгоистично попользовались, пока я был податливым дурачком, а как начал требовать ответы и объяснения - выбросили на помойку. Пусть лучше в моем тщательно оберегаемом иллюзорном мирке без острых углов и колющихся предметов он будет слишком занят или стеснен виной для того, чтобы поговорить со мной. На горизонте маячила угроза превратиться в инфантильного, замыкающегося в себе интроверта.***
Вечер перед последними и самыми важными экзаменами я решил занять трезвым успокоением нервов, чтобы нормально сдать хоть что-то. Усевшись на кровати с дневником (тем самым, подаренным Уилхаффом, который я уже бесчисленное множество раз порывался выбросить или сжечь, и в итоге каждый раз прижимал к груди и беззвучно рыдал над ним), я принялся зарисовывать стоящую на подоконнике вазу с подсыхающими зелеными гвоздиками. Мне нравилось рисовать бытовые предметы, ничем не примечательные и до такой степени привычные, что их переставали замечать, но стоит подобрать определенный ракурс и акцентировать внимание на определенных деталях, и все сразу начинают восторгаться, какие удивительные и прекрасные вещи их окружают. Больше всего в рисовании я любил то, как после нескольких часов ноет рука и режет в глазах. Именно в таком состоянии получаются самые хорошие рисунки. Лучше всего у меня выходили архитектурные сооружения. Еще в первые годы обучения Хогвартс был мною изучен со всех сторон и сотни раз зарисован со всевозможных ракурсов и в различных стилях. В последние годы у меня появилось увлечение, ставшее единственной причиной, благодаря которой я мог смириться с возвращением домой - с утра до позднего вечера исследовать Лондон на наличие каких-нибудь интересных для рисования построек. Сам город, современный, душный, вечно бегущий непонятно куда, словом - магловской, я всей душой ненавидел. Всю эту уродскую технику, пестрые плакаты и вывески, придурков, одетых в непонятное безвкусное тряпье, их безумно дикий городской стиль жизни. Для себя я давно решил, что когда вырасту и займу достойное место в обществе, куплю себе огромный участок земли где-нибудь в глуши, построю там роскошный дом с элементами классицизма и буду аристократично наслаждаться отрешенностью от всей низменной беготни. Но, хоть сегодняшний Лондон и был мерзким и похабным, его архитектура прошлых веков завораживала своими изысканностью, благородством, достойным самих богов, и невозможностью быть оцененной и понятой в полной мере. Романский стиль и неоготика, неприступные для эпох и мимолетных веяний, незыблемо застывали посреди улиц, разрывая промышленную серость наших дней. Возможность запечатлеть эти вечные сокровища на бумаге была единственной радостью для меня, ненавидевшего возвращаться домой на летние каникулы. Но так как на территории школы я давно перерисовал все стоящее, приходилось довольствоваться чем-то менее величественным, зато более уютным и умиляюще-красивым. Я почти закончил заштриховывать цветочную вазу, когда произошло то, что сначала испугало меня, потом растрогало, а под конец выбесило. Над золотистой рамкой, служившей полями для страниц, начали появляться размеренно, аккуратно выводимые красивым широким почерком, буквы, соединяющиеся в слова, составляющие предложения. Сначала я замер и даже задержал дыхание, но потом узнал манеру письма Уилхаффа и жадно, почти по-животному вцепился в дневник и стал вчитываться в полностью написанный и подсвечиваемый желтоватым сиянием текст:"Дорогой Орсон, я приношу свои глубочайшие извинения за то, как поступил с тобой и гарантирую, что такого больше не повториться. Я с трепетом высказываю надежду на то, что сложившаяся ситуация поправима, и что мы сможем вновь наладить наши отношения."
На мгновенье я оцепенел, а затем вскочил с кровати и принялся мерить шагами спальню, лихорадочно соображая, что делать. С одной стороны, я готов был броситься на встречу, забыв обо всем на свете, но с другой, какая-то часть меня упрямо, даже отчаянно сопротивлялась, в зачатке уничтожая любые порывы. Вдруг первая надпись погасла, сменяюсь другой:"P. S. Я сам придумал это заклинание, позволяющее нам без труда переписываться. Потрясающе, не правда ли?"
Я едва не выронил дневник, споткнувшись от возмущения. Вот же самодовольный ублюдок! Дрожащей рукой я быстро и кривым почерком нацарапал ответ, в котором самым надменным и беспристрастным образом интересовался, неужто ему стало настолько скучно, что после стольких дней он решил попытаться вернуть себе старую игрушку. Я старался выглядеть как можно более независимым и холодным, еле удерживаясь от того, чтобы, заливая слезами бумагу, написать ему о своем согласии на все. Кошмар. Через невыносимо долгую минуту, за которую я успел миллион раз проклясть все живое, он написал:"То, что происходит между нами, никогда не было развлечением, и я всегда был искренен в своих чувствах. Что же касается задержки моих извинений, то все эти дни я придумывал это заклинание, потому как думал, что ты не захочешь меня видеть и разговаривать лично, поэтому пришлось прибегнуть к такому способу".
Я, поспешно поддавшись гневу, тут же ответил, что только и ждал, когда он подойдет ко мне. Ответил и сразу же пожалел об этом, поэтому в конце приписал просьбу о том, чтобы он не мешал и не отвлекал меня от важных дел. На что получил уверение в том, что у меня есть сколько угодно времени на решение, и что меня будут преданно ждать. А потом он добавил, что если я не перестану напиваться каждый день, он лично заставит меня найти и сжечь каждый литр алкоголя в замке. Я швырнул дневник под подушку, надеясь, что все как-нибудь решится без меня, и попытался уснуть. До рассвета так и не получилось.***
Я решил послать все к черту и последовать за жалобно скулящими эмоциями. В конце концов, почему я не могу насладиться чем-то настолько ярким и сильным, что одно осознание этого развязывало внутреннюю гражданскую войну между рациональным разумом, ущемленными принципами и мечтающей о тепле и покое душой? Тем более, что отныне все будет по-другому, ведь Уилхафф осознал свои ошибки, а я, раз пережив подобный катарсис, теперь был готов к новым взлетам и падениям. И даже если в итоге все закончится новой изматывающей болью и беспросветным отчаянием, это вряд ли будет смертельно. Жизнь постепенно вернется к норме, дополненная свежими воспоминаниями о чем-то замечательном. Поначалу они будут лишь мучать, раз за разом вскрывая едва затянувшуюся уродливую рану, но потом, когда рана превратится в бледный кривой шрам, эти воспоминания будут вызывать лишь щемящую грусть, доказывающую, что ты жил тогда и жив до сих пор. Все восстанавливается, даже если мне так никогда не кажется. Да черта с два... Но мне было еще рано думать о возможных последствиях, поэтому весь день я грезил о нашем с Уилхаффом воссоединении. Решился я на это очень внезапно и как-то незаметно, где-то между второй и третьей кружкой кофе за завтраком. И весь день проходил словно окрыленный, на автомате отвечая на вопросы в экзаменах, на которых я не мог спокойно сидеть и постоянно нервно дергался в такт бешено колотящему по ребрам сердцу. Я был абсолютно уверен в том, что завалил все, что только можно, но теперь мне было основательно все равно. Астрономическая башня давно стала нашим местом. Там, высоко в небе, мы всегда могли найти друг друга в самый нужный момент. Сейчас я всеми фибрами души чувствовал, что он там. Разумеется, так и было. Уилхафф сидел на краю, закатав рукава рубашки и обнажая Темную Метку на левом предплечье. Она была бледной и размытой, совсем не такой угольно-черной и пугающей, как в тот вечер. Я поморщился и несколько секунд потоптался на месте, но все-таки сначала сел рядом, а потом и вовсе улегся на пол, бесцеремонно кладя голову ему на колени. Уилхафф посмотрел на меня, и я испугался, что он скажет что-нибудь, принуждая меня к диалогу. Но он, видимо, тоже понимал, что слова обязательно испортят хрупкую, едва выстроившуюся идиллию, поэтому только положил ладонь на мой лоб и принялся перебирать пряди длинными пальцами. Ради таких моментов я был готов вытерпеть хоть сотни лет непрекращающейся боли, даже если она сведет меня с ума и убьет во мне все человеческое. Главное, чтобы у меня остались воспоминания, в которых это все будет жить вечно. Наши вновь сияющие глаза, электризующие кожу прикосновения, его запах - запах запыленных летних сумерок, когда от земли все еще исходит зной, а прохладный воздух уже заставляет ежиться и жаться ближе друг к другу. Мы сидели именно в таких сумерках, и это был последний раз, когда мы могли вдвоем наслаждаться нашим местом. Потом, первое время, я буду приходить сюда каждый день, и ни один из них не сравнится с этим, последним. Уилхафф сказал, что это никакой не конец, а только начало. Я поверил. Я был так сильно влюблен, может, даже не столько в него, сколько во все это волшебство, происходящее в нужное время и нужным образом. Но если бы не он, ничего поистине чудесного бы не случилось, и поэтому его я тоже любил и знал, что полюблю еще больше, только уже серьезнее и взрослее. Теперь мне казалось, что каждое решение, каждый выбор в наших жизнях вел к этому моменту, задуманному еще при сотворении вселенной. Когда небо совсем потемнело и стало ночным, Уилхафф вдруг сказал: "Звезды хотят, чтобы мы жили вечно, потому что им одиноко". Думаю, это была лишь мимолетная мысль, за которую он почему-то ухватился, но в ней определенно был смысл. Звезды смотрят на нас, привыкают и привязываются, а потом мы умираем, и так миллиарды раз. Их боль и одиночество бесконечны.