4
16 января 2017 г., 21:31
«… но если бы знать, где крайняя точка… граница, у которой наше счастье перестало быть возможным? Где она, эта минута, когда еще была надежда на то, что вы могли бы полюбить меня? Если бы только все сложилось иначе, если бы я был другим, если бы не было Репнина, если бы ничего не было. Осознаю, что хотел бы вам счастья, но слишком малодушен, чтобы видеть вас счастливой с другим. Это слабость, я ненавижу людские слабости. Теперь во мне осталась только любовь к вам. Чистая, без ядовитой примеси прочих чувств. Даст бог, такой она и останется. Прощайте, Аня. Может быть, однажды вы сможете простить меня, не умевшего любить, но любившего вас…»
1856 год, зима
- Быть может, есть кто-то еще, кому надобно сообщить? – управляющий доходным домом неуверенно посмотрел на князя.
Тот едва оторвал взгляд от желтоватого листа бумаги с нервными рядами слов.
- Что вы сказали?
- Я говорю, Ваше Сиятельство, может статься, кому еще сказать про преставившуюся?
- Нет. У нее нет никого. Она одна.
Странное дело. Говорить о ней в прошедшем времени Репнин не мог. Прошло три дня, сам вез ее на погост. И все еще не мог.
- Вы позволите, я заберу некоторые вещи… безделицы?
- Да что уж, Ваше Сиятельство… Что уж…
Управляющий еще некоторое время потоптался на месте. Неловко буркнул: «Рзршите откланяться». И ушел из комнаты. Репнин остался один, продолжая вглядываться в письмо. Чужие письма читать странно. Еще более странно – читать письма, пришедшие более полутора десятка лет назад.
Она не хранила корреспонденцию. Во всяком случае, прочих писем он не находил. Это обнаружилось в шкатулке с наградами, переданными когда-то наследником. Их она тоже берегла.
Репнин медленно провел пальцами по чернилам на бумаге, чувствуя неровность строк, и подумал о том, что совсем не помнит лица Владимира Корфа. Отдельные черты. Складка промеж бровей. Насмешливый рот. Мрачный блеск глаз. Все это отдельно. Все это не желало складываться в портрет.
Интересно, помнила ли Анна? Каким она его помнила?
Последние годы она болела. Ее здоровье никогда не отличалось крепостью. И климат Петербурга совсем ей не подходил. Врачи уверяли, на юге ей могло стать лучше. Ее состояния, совсем небольшого, на переезд, конечно, не хватило бы. О помощи она никогда не просила. Да у нее и не было друзей, которые могли бы помочь. Лишь семьи учеников. И Вера. От Веры Анна никогда ничего не взяла бы
В прошлую зиму она застудилась. Да так, что уже не оправилась – сердце дало слабину. Преподавать не могла. Лечиться скоро стало не на что. Репнин вмешался. Впервые сделал что-то против ее воли, навязал насильно. Она молчала. Он оплачивал врачей, квартиру. И умирал всякий раз, когда видел, как замирает Верушка в ожидании новостей. Сумасшествие. Его жена тоже любила ее. Что в ней было такого, что рождало искреннюю любовь? Бывшая крепостная, которой дано было владеть душами и сердцами людей. Быть может, она оттого и жила затворницей, что любви других выдержать не могла?
«Перевезем Анну Платоновну к нам? У нас уход лучше», - попросила однажды Вера.
«Она откажется», - отрезал он.
Но не только оттого, что знал, что она наверняка откажется. Жить под одной крышей с ней было бы невыносимо. Даже теперь, когда думал, что стало проще. Но до конца ведь так и не отпустил. Для Репнина дружба между Анной и Верой была странной, хотя началась со случайной встречи, которая не зависела ни от кого. Всего лишь бывшая гувернантка и выросшая ученица. Запретить этой дружбы князь не мог. Видимо, умение отпускать у них у всех не было в числе достоинств.
К осени казалось, что Анна пошла на поправку. Она стала улыбаться. Глаза ее глядели иначе. Иногда играла. И никогда за эти годы не была более похожа на себя двадцатилетнюю, какой он узнал ее. Только потом он понял – это она предчувствовала. Знала. Ждала.
В начале декабря впервые в жизни она послала за ним.
Он был в своем кабинете, пил кофей, читал отчет из ведомства, когда принесли записку. Она все еще жила в доме Риделя на другом конце города. В дороге он не помнил себя. Помнил уже возле нее. Помнил, как держал ее тонкую костлявую руку с ярко-голубыми прожилками под бледной кожей. Помнил, как она улыбалась. И знал, что она улыбается ему.
«Мне кажется, у меня получилось», - сказала она тогда.
«Ты всегда была упряма. Конечно же, получилось».
В глазах ее, словно спичка, вспыхнуло чувство, имени которому не было, и, как спичка, быстро погасло. Она будто бы погрузилась во мрак, утаскивая его за собой. Он и не сопротивлялся. Он тоже был во мраке.
Ее губы медленно, из последних сил произнесли:
«Я знаю. Теперь знаю. Я могу любить. Я всю жизнь училась любить. Теперь могу. Теперь любовь сильнее меня».
Он ничего не ответил. Она и не ждала ответа. Он смотрел в ее увядающие черты и верил ей. Она переломила себя. Ее любовь стоила жизни и ему, и Корфу. Но Корф был счастливее. Он умер раньше. Он жил и умер. Репнин полтора десятка лет изображал жизнь. Выстрел, которого они оба так и не сделали в ту далекую зиму, был роковым. Пистолет оказался заряжен.
Князь еще долго сжимал ее холодеющую ладонь. Все, что было после, теперь представлялось чем-то ненастоящим. Все замерло там, где его пальцы сплетались с ее пальцами. Слезы Верушки, похороны, на которые никто не пришел, осторожные расспросы управляющего доходным домом. Письма, награды, вышивка в пяльцах и нотные тетради. Отгорело, отболело, перестало иметь значение в единственной фразе.
«Я всю жизнь училась любить».
Кому она это говорила? Ему?
Или Корфу, посмевшему когда-то написать ей свое жестокое: «Может быть, однажды вы сможете простить меня, не умевшего любить, но любившего вас…»