ID работы: 516980

Наследие Изначальных

Смешанная
NC-17
Завершён
21
автор
Саша Скиф соавтор
Размер:
418 страниц, 22 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
21 Нравится 64 Отзывы 6 В сборник Скачать

Гл. 17 По вере

Настройки текста
      Сен Айэлл почтительно склонился, опустив взор в пол, как подобает перед старшим.       — Фриди Мелисса обещала прибыть в Тузанор через три дня, ей необходимо закончить занятия с младшей группой и благословить их на миссию в клиники Синзара. Я разместил женщину вместе с остальными в лечебнице Лийри. Тинанна хотела бы остаться с нею, чтобы наблюдать и делать всё возможное до приезда фриди Мелиссы.       Тинанна выступила вперёд, так же не поднимая глаз, хотя от неё, врача из воинского клана, этого, в общем-то, правила не требовали.       — Эта женщина важна как свидетель, я правильно понял, Тинанна? — Алион подошёл к девушке, облачённой в форму госпиталя Кандарского отделения.       — Да, фриди Алион. Она не только свидетель по серии потрясших вселенную преступлений, но и сама преступник галактического уровня, много лет её искали множество миров. Центавр не поскупится ни на какие расходы в оплате её лечения, потому что её возможные показания стоят многим дороже.       Нет нужды говорить, что минбарский принцип, согласно которому врачеватели телес и душ работают без ожидания мзды, распространяется за пределы Минбара произвольно. Разорение, слава Валену, в ближайшее время главному столпу Альянса не грозит, но всё же затраты именно Минбара на альянсовский флот, тренировочные базы анлашок и программы, действующие в отсталых мирах, стабильно высоки, лишним не будет, если кто-то восполнит (вместо экспансионных и развлекательных — на благие цели, хотя бы так, прости Вселенная за осуждение). Кроме того, для Центавра оплата является неким гарантом надёжности и качества оказываемых услуг, что им ни возражай, такова их культура, почему бы её не уважать.       — Хорошо, Тинанна, — кивнул Алион, — я дополнительно свяжусь с центаврианской стороной, чтобы обговорить все условия. Ты можешь вернуться к своей работе, нести дальнейшую ответственность за эту пациентку тебе нет нужды.       — Я понимаю, фриди Алион. Но если возможно, я хотела бы остаться. Я прониклась тревогой за её судьбу, и она, как мне кажется, привязалась ко мне.       Возможно, такое утверждение и звучало сомнительно, в отношении пациента, в медицинской карточке которого стоял цветистый и неутешительный диагноз, но Алион спорить не стал. Даже капля веры, бывает, может больше, чем все врачи и лекарства.       — Её состояние как-то менялось за то время, пока ты её наблюдаешь, Тинанна? Как она перенесла дорогу?       Происхождения Тинанна весьма скромного — эта ветвь Вестников стабильно пребывала на задворках истории, обладая, видимо, нехарактерным для воинов отсутствием амбициозности. Они проектировали и монтировали системы связи и сами работали связистами — преимущественно на внутрипланетном уровне, иногда выполняя работы, более приличествующие мастерам, вроде рутинного ремонта. Однако нет правил без исключений, и хотя бы раз в одиннадцатилетие молодёжь удивляет старейшин своим жизненным выбором. Тинанна выбрала Кандар для стажировки, с тем чтоб потом зачислиться в штат одного из кораблей, исследующих пространственно-временные аномалии — а там ведь сложно предсказать, чего можно ожидать…       — Дороги она как будто не заметила, фриди Алион. Тот максимум реакции, который я наблюдала от неё, это лёгкий поворот головы. Правда, один раз… В салоне показывали новости, большой репортаж о рабочей поездке императора Котто… Так вот, мне показалось, что Аделай внимательно смотрела эти новости. Не просто смотрела в сторону экрана, как обычно, безучастным взглядом, каким она с тем же успехом могла смотреть в стену, а почти осмысленно, с искрой интереса. Она улыбалась… Позже я показала ей фотографию императора Котто, она забрала эту фотографию и не соглашалась отдать, несмотря ни на какие уговоры. Я не знаю, что для неё значит фигура императора, хороший символ или дурной, но я намерена использовать любую зацепку, которая поможет вывести её из её нынешнего состояния.       Окончательно сломив волю Реннара и практически самовыписавшись из госпиталя, Вадим решил навестить свидетеля, тем более что слышал, что его вскоре у них заберут — бракирийская сторона, зацепившись за следы каких-то давних дел о разборках криминальных кланов Экалты, затребовала его к себе, и Альтака развёл руками — возможности его, конечно, велики, но не беспредельны, а давить по неофициальным каналам он как-то остерегается. Но на Экалту переводится также Вито Синкара, он сможет проследить, чтобы их свидетель не канул бесследно, и если появится что-то новое-существенное в его показаниях — он сообщит… Утешало это, правда, слабо.       Лоран сидел за столом, сгорбившись над какой-то книгой, ещё стопка книг возвышалась рядом. На звук открывающейся двери он обернулся.       — Я ждал, когда же вы придёте. Но понимаю, вам пришлось провести некоторое время в госпитале… И сейчас вы не совсем здоровы.       Из этого парня отличная Дайенн могла б получиться, оставалось хмыкнуть про себя. Можно не сомневаться, она будет в ярости, узнав, что Реннар позволил ему уйти. Что-то такое она ведь и сказала в последнем разговоре — что кое-кто тут, похоже, собрался переползать из одного патологического состояния в другое, минуя стадию выздоровления.       Мальчик между тем встал и медленно подошёл — красные глаза, не мигая, вглядывались в лицо гостя, тонкие ноздри слегка трепетали.       — Что-то не так с вашим сердцем. Но разве тех, у кого больное сердце, берут в полицию…       О Раймоне и теперь медики ведут озадаченные перешёптывания — диагностические способности ранни, и осознанные-то им как что-то нетривиальное и заслуживающее внимания сравнительно недавно, он им тоже демонстрировал, как и особенности слуха и зрения. В госпитале, то есть, с большинством пациентов и по виду понятно, что произошло, но Раймон угадывал и хронические заболевания и физиологические особенности самих медиков. Наверное, это тоже было проявлением по-звериному острых чувств — глаз ранни нетерпим к яркому свету, но в комфортном для них приглушённом свете видит больше, чем земной или минбарский, обоняние позволяет различать в кожных секретах и даже в крови, сквозь кожу, изменения баланса веществ. Раймон говорил, что дети ранни ещё плохо способны к этому — это чутьё развивается по мере развития структур мозга, завершающегося обычно годам к 30. Удивился ли он, осознав, что у «голодной плоти» это считается чуть ли не за мистическую способность? Не то чтоб. Всё-таки более удивительно для ранни обнаруживать в разумных животных что-то общее с собой, чем отличное — тем, кто постоянно нуждается в пище и сне, конечно, не по силам такой анализ… Но само по себе чутьё — ещё не всё, надо ещё понимать, что именно ты чувствуешь, знать законы функционирования этого организма, его физиологию и биохимию. У Раймона было сто лет и предшествовавшая этому профессиональная подготовка, Лоран же ещё дитя, поэтому его слова Вадима нисколько не смутили. Вероятно, он чувствует и не может понять противоречия сочетания центаврианских и земных особенностей в одном организме, и лишь по совпадению это облеклось в ту же форму, что и тревоги матери в его детстве, несколько уменьшившиеся по мере его взросления — в самом деле, как-то живут земляне с одним сердцем…       Вадим прошёл и сел на стул, невольно поморщившись, кивком предложил Лорану сесть напротив него на кровать.       — Тебя скоро увезут, и я хотел поговорить, пока есть такая возможность.       Лоран кивнул на стол.       — Вито Синкара принёс мне учебники бракирийского языка. Вряд ли я много успею выучить, но чем раньше начну, тем лучше. Вроде, на Экалте и земной знают многие, но всё же будет непросто… Что же ещё вы хотите? В отчётах всё есть.       Вито Синкара как-то непостижимо заботлив. Земного языка ему что ли мало для получения всех интересующих его сведений…       — Я думаю, ты понимаешь — это не допрос. Я просто хочу услышать… услышать то, что знаю и так, и возможно, услышать что-то большее.       Да, у них не было возможности поговорить обстоятельно, Лоран старался как можно больше загружать голову изучаемым языком, чтоб как можно меньше предаваться сожалениям. Могли ли они, перед его первыми шагами к возвращению, предполагать, что этот человек, увидеть которого было второй его целью, будет серьёзно ранен, а может быть, даже погибнет? Должны были. Да, они не оставили для полицейских ни одного живого врага на той базе, но не в остальной вселенной. А могли предполагать, что этому человеку и не позволят, по внутренним-личным причинам, этих встреч? Этого не предполагали, но вероятно, это и произошло. Вито Синкара забрал под свою власть неожиданного и такого важного свидетеля для того, чтоб защитить чувства Раймона, но также он хотел и защитить чувства Вадима Алвареса, это наверняка. Которому никуда уже не деться от правды, что его брат и есть тот преступник, которого они ловят всей галактической полицией, но которому хорошо б ещё хоть какое-то время пожить без всяких подробностей. Вито Синкару они не предполагали.       — О нём? О вашем брате… Элайе?       Он произнёс это имя так, как пробуют на языке иномирное слово, которое не уверены, что смогут произнести, как пробуют в руке неизвестное оружие, которым не знают, как пользоваться.       — Ты знал его под другим именем, верно?       Ранни наклонился к Вадиму, как-то странно улыбаясь.       — Верно. Под твоим.       Вито Синкаре это едва ли понравится, ну да и пусть. Пусть они, взрослые, потом выясняют отношения, сколько влезет. А этот человек имеет право на свои ответы, он столько к ним шёл.       Вадим прикрыл глаза. Вряд ли это от слабости, от того, что рановато покинул палату, так мутилось в голове. Скорее — от близости к тому, о чём не переставая думал четыре года.       — Но почему? Почему он назвался вам этим именем?       — Очевидно же. Это главное из того, что он смог вспомнить. Он рассказывал… и выводил это имя на листе. Вот так, — Лоран воспроизвёл в воздухе движение кисти Элайи, когда-то давно, над кириллической прописью.       — Главное… значит, было и что-то ещё?       Привязанности — это слабость, говорила Аврора. Когда у человека есть кто-то дорогой — он становится мягоньким, как кишочки. Он думает о том, чтоб с этим его дорогим человеком всё было хорошо, он был здоров, счастлив, улыбался. Он не понимает, что не может всегда всё быть хорошо со всеми дорогими людьми всех во вселенной. А может, и понимает, но тогда главное — чтоб с МОИМ так было, вот к этому и приложить все усилия… Лоран понимал, зачем она это говорит. Про кого. Не так много было тех, у кого, как у него, остался кто-то дорогой по другую сторону их дороги, о ком неизбежно было вспоминать, тосковать — от неё ведь такое не спрячешь. Только он, он один мог спрятать — но она ведь всё равно понимала, даже не видя этого. Для неё это было слабостью, путём к предательству. Но правда была в том, что и у Вадима такой дорогой человек был, и не помня, он всё же знал об этом.       — Немногое. Какое-то голубое поле. Красные цветы, собранные в букет. Высокие и очень яркие горы. Свечи в подсвечнике. И огонь. Огонь, из которого Бог говорит с избранными своими, и ведёт, указывая им путь. Аврора сумела бы объяснить лучше, чем я. Она видела это. Осколки в его сознании, отсветы, следы, не более. Тьму, первобытный хаос, где земля была безвидна и пуста, и дух божий носился над водами…       Вадим почувствовал, как холод пробирается по ногам. Свечи… давно ли он вспоминал эти свечи, упрямо поджатые губы Элайи, его дрожащую, как разгорающийся огонёк, руку. Его слова о том самом огненном столпе, ведущем сквозь мрак…       — Она пыталась собрать эти осколки, хотя они выскальзывали из рук, раня пальцы. Она поняла, что эти воспоминания — не все его, это отражения в его памяти мыслей тех, кого он знал когда-то, в том прошлом, которое нам неизвестно. Она сумела поймать след, ментальный отпечаток… нет, она ничего не смогла узнать о личностях, к которым относились эти цветы, эти горы, этот огонь. Ни имён, ни лиц. Только этот ментальный след, говорящий о том, что это не его память… Она собирала эти фрагменты, скрепляя по общему ментальному следу — ну, как вы прикрепляете на стене рядом фотографии и заметки, относящиеся к одному делу. Только у этого она не смогла определить ментального слепка — у имени…       Это можно вспоминать бесконечно (и времени у него на это впереди, определённо, много). Одни жалели — как может человек жить без памяти, без понимания, кто он и откуда, а другие говорили, что они много б отдали за то, чтоб забыть всё, что с ними было. Он утешал сопереживающих — такова уж его натура — уверяя, что ему не нужно это прошлое, ему дорого настоящее — они все и то, что они вместе делают. Но не точило ли его это на самом деле? Только Аврора могла знать…       — И поэтому не сомневались, что оно его. Но причина в том, что моего ментального следа не могло быть в его сознании. Я непроницаем для сканирования. Это было обычным воспоминанием для него, таким, как у любого нормала…       В глазах Лорана промелькнуло что-то похожее на жадный интерес и восторг.       — Ты как ранни. Не знаю, как это может быть, если ты не можешь быть одной с нами природы. Но не помня тебя, он помнил о тебе, и потому в нём вызвало не ужас, а совсем наоборот, когда он не смог просканировать меня. Интересно, подействует ли на тебя «прах»?       — Это пустой разговор. «Прах» больше не встречается во вселенной, — пробормотал Вадим, понимая, что лукавит — упоминания о нём он, во всяком случае, слышал.       Это выражение на раннийском лице смотрится… странно. Как увидеть на нём крошки печенья. Такой нездоровый азарт, такая едва сдерживаемая страсть кажутся несовместимыми с «замороженным» организмом.       — Не совсем так. Есть во вселенной места, где его производят. Сумели взломать формулу… я не скажу, где. Скажу только, что это точно так, потому что я держал это вещество в своих руках.       — И употреблял? Но… зачем?       Ранни склонил голову, глядя на него испытующе и как-то печально.       — Неужели ты не можешь этого понять? Ты, который, как мы, живёт за вечной стеной от мыслей близких? Это возможность самому открыться, и прикоснуться к самой сути того, кто настолько тебе дорог. Да, природой нам эта возможность не дарована, но не в нашей ли власти, не в нашем ли праве переиначить природу? Ведь таково и было наше предназначение — ломать порядок, установленный тьмой, злом. Ты-то знаешь его силу… Его сила дана ему не просто так, и как меч не может прожить свою жизнь в ножнах, так и эта сила не может быть без права, без власти. Он спасал нас ценой своей жизни, своих мук после каждого сражения с тьмой, ты-то знаешь, как его сила мучительна для него самого. Каждый выплеск его силы опустошал, иссушал его, наполняя болью тьму, где кружились осколки его памяти. Но поднимаясь, он продолжал — ради нас, ради всех тех, кого он вывел из рабства, подарив землю обетованную, которой вовек не коснётся скверна. Есть какой-то знак судьбы в том, что зовут его — Элайя, хоть мы и не знали этого имени… до недавних пор.       Зачем он это делал… Чтобы стать ближе, чтобы понять. Всё, насколько возможно, понять. Прикоснуться к этим цветам, этим свечам. Аврора дала понять — это страшно. Тьма и первобытный хаос — это страшно. Но что могло быть достаточно страшным, чтоб остановить, когда речь идёт о Нём?       Вадим с трудом разлепил пересохшие губы.       — Как давно он знает… обо мне?       Как давно он сам принял, смирился, что это действительно об Элайе? Наверное, только в госпитальной палате, на грани забытья, когда Дайенн уступала надзор за ним транквилизатору. До этого, от высказанной безумной догадки — вплоть до кивка этого мальчишки прямоугольнику фотографии, он не надеялся, конечно… неправильно называть это надеждой. Но упрямые возражения Дайенн всё же поддерживали его. Тяжелее бы было, если б все сразу и безоговорочно согласились…       — Не очень давно. Есть знак судьбы и в том, что тебе досталось это дело, и мы, конечно, не могли не пожелать узнать, кто ведёт его… И когда он увидел твоё лицо, он был, это правда, потрясён.       — Он… вспомнил?       Лоран поёжился. Концентрироваться на беседе становилось всё труднее — близость человека, настолько не постороннего самому дорогому для него существу, будоражила нутро. Его запах рождал представления, каков может быть вкус его крови, схожа ли она с кровью Вадима, или же с кровью ранни.       — Не уверен. Но определённо, он понял, что вы как-то связаны, и в этом тоже есть божий промысел.       «Он не заслуживал, чтоб его мечта сбылась ТАК», — поймал он, засыпая, слова Дайенн кому-то. А чего он мог бы хотеть? Чтоб его брат был мёртв? А приходится признать, иной вариант мог быть только таким. Если б не потеря памяти — если это действительно правда — можно ли считать, что Элайя непременно вернулся б домой? Или посчитал, что не может, после всего совершённого? Лоран решил не подвергать опасности отца, решил осознанно продолжить путь, на который встал невольно — почему Элайя не мог решить так? Непродуктивно об этом думать…       — Лоран, зачем вы откачивали из жертв кровь? Ведь тебе она не нужна?       Он знал этот ответ. Уже знал наверняка, но хотел услышать — как ещё одно проклятое подтверждение, что речь действительно о нём, об Элайе.       Профессор Заани, рассказывая о разных видах нарушений памяти, приводил много удивительных историй. Некоторые больные, не помня, как их зовут, сколько им лет — прекрасно помнили то, что касается их профессиональной деятельности. Мать могла забыть, когда родились её дети и сколько их у неё, но стоило дать ей инструмент, которому она обучалась в детстве — руки сами вспоминали, как на нём играть. А до этого о подобных примерах рассказывал и Гроссбаум… Не зная этого, было б проще спрашивать, как мог Элайя забыть матерей, дорогу домой и даже своё имя, но не забыть элементы своей религии, трансформировавшиеся у него столь своеобразно. Но было легче понимать такие вещи, пока речь не шла о ком-то тебе близком, это правда.       — Нет, я пил только кровь некоторых землян, некоторых бракири… то, что мы можем усваивать. Он просто сказал, что так нужно. Таков высший закон. Я не уверен, что смогу объяснить… И Авроре очень понравилась эта мысль. Это она придумала некоторых особо отличившихся, которых мы забирали с собой, топить в крови.       — Аврора — это…       — Его жена.       — Жена?! И когда же он успел жениться? И по законам какого мира?       Лоран отодвинулся подальше к стене, пытаясь дышать как можно ровнее. Перед глазами плясали яркие пятна с перечисленных ранее картин — так хотелось увидеть, так хотелось понять, что за ними стоит, наивное желание, Аврора поделом смеялась над ним… а теперь так трудно решиться спросить, что это могло быть, с чем связано. Горы не его, снизошла до пояснений Аврора, он их подсмотрел у кого-то другого, кого-то, кто грустит об отце… но свечи и цветы — это он видел. Это ощущение рядом с цветами — чего-то большого рядом с чем-то маленьким, чего-то тёплого, надёжного, скрывающего тоску и отчаянье — это… мама? Его мама? Лоран не знал — он не помнил свою мать, рассказов отца достаточно, чтоб понимать, как сильно они любили друг друга, но недостаточно, чтоб понять, что это такое — «мама рядом». Аврора пожимала плечами — у неё с матерью тоже не очень сложилось.       — По законам нашего собственного мира, того мира, который он подарил тем, кого освободил, кому некуда было уйти… Ты должен был уже понять, он вправе устанавливать собственные законы.       — И где же находится этот мир?       Ещё неизвестно, есть ли в этой потерянной памяти что-то хорошее, не захочется ли, вспомнив, снова забыть. Зачем помнить, в какой яме сгнили те родители или за какую цену тебя продали. Так говорила она, и спорить с ней решимости не было. Да, у него был замечательный, любящий и любимый отец — и это заставляло испытывать вину. Перед ней, перед всеми остальными. Чем он заслужил? Разве он чем-то лучше?       Пусть сама космическая тьма породила его. Мы все тут — единственная семья друг другу.       — Прости, но этого я тебе не скажу. Быть может, скажет он сам, когда вы встретитесь с ним… Впрочем, никто в галактике не сможет никак навредить этому миру, как бы сильно ни захотел. Никогда недостойный не ступит на землю обетованную.       А почему вообще этих ваших Гроссбаумов туда пускали, спросил в числе прочего Синкара. Отличный вопрос. Да хотя бы потому, что мы вовсе не являемся такими узколобыми фанатиками, какими нас пытаются изобразить. Одно дело — не пускать кого-то с явственно идеологически враждебной позицией, список таких неприемлемых граждан есть у каждого мира, и у некоторых он подлиннее будет. И совсем другое — учёный с мировым именем, которого действительно делало счастливым обретение коллег в каждом новом мире, с которыми можно было обмениваться успехами в постижении чуда существования разумной жизни. Научный гений несовместим с религией, учат на Корианне. Пример доктора Гроссбаума как будто опровергает это утверждение. Но если от таких примеров просто закрыться, существовать они не перестанут. Существование Минбара, в конце концов, на Корианне известно. Иногда, говорила Виргиния, человек причисляет себя к религии по привычке, в силу воспитания, ему кажется, что если он откажется от этого — он предаст свою семью. Как-то так вот мы справляем Рождество — как дань памяти старшему поколению Ханнириверов, Алваресов, Колменаресов. Как нечто, объединяющее нас — цели противопоставлять себя тем, кто не имел предков-христиан, в этом нет. Гроссбаумы тоже не противопоставляют, они принадлежат к прогрессивному течению — и то верно, замшелым ортодоксам что делать в космосе вообще, на Корианне тем более…       Вадим пересекался с Гроссбаумами много реже, чем Элайя, и на тот момент просто не имел аргументов для идеологических прений — диамат и история религий были ещё впереди, азов для этого недостаточно. Иногда, говорил Даркани, человек причисляет себя к религии для того, чтоб выглядеть хорошим в глазах окружающих. Людям кажется это подчёркиванием приверженности морали, принципам, добродетели — сколько б жизнь ни являла примеров отъявленных злодеев, трепетно и гордо носивших религиозные символы, атеисты кажутся им вставшими в оппозицию ко всему благому, положительному. Нужно понимать, в мирах, где, при всём формальном секуляризме, от религиозных пережитков никто не думает отказываться постольку, поскольку они служат неплохими костылями для не желающей отмирать отсталой общественной формации, такие представления ещё сильны.       — А ты? Ты что же, значит, недостоин?       Лоран передёрнул плечами. Что отвечать, правду? Чем-то оказался достоин счастливого детства — хотя как считал до этого, оно не может считаться счастливым с их вечными скитаньями, с вечной раной в сердце отца. С вечной отгороженностью от всех вокруг. Но ведь, при всей неясности будущего, они были друг у друга, их тайна охраняла их свободу, и значит — они были счастливы. Земля обетованная — для тех, кто счастья не знал. Для отверженных, лишённых всего, взывавших без надежды быть услышанными.       — Почему же, я был там. Но я не могу там остаться. Я должен был вернуться. К своему отцу… Наш путь подходит к концу, и так было нужно, чтобы я первым сошёл с него.       — Подходит к концу — то есть миссия по уничтожению «Теней» завершена?       Мальчик кивнул.       — Практически. Это сразу было понятно, что не потребуется много шагов, он уложил в 6. Он всё рассчитал, он очень умный. Он сделал первый ход — а дальше им оставалось только совершать те шаги, которых он и ожидал, собираться там, где их легче всего будет уничтожить, и делать ошибку за ошибкой… А остальное сделаете вы, и правоохранительные силы тех миров, где живут главные враги мира, те, кто затеял это всё, кто оплачивал… Информация уже отправлена, их конец уже не отсрочить. Но это, конечно, не для протокола, я никогда это не подпишу. Ведь, ради спокойствия моего отца, я простой исполнитель, который не знал более немногого положенного.       «Он очень умный»… Мозги у него варят хорошо, отвечала Виргиния на все тревоги Офелии о будущем Элайи. Больные, но варят хорошо. Он способный, прилежный, он любит и умеет учиться — за счёт этого и выплывет. Учёным каким-нибудь станет, они могут себе позволить быть со странностями. Элайя не доходил, конечно, до того, чтоб отрекаться от Виргинии или попрекать Офелию, что она, мол, предала память отца, но внутри себя он страдал — и заповедь о почтении к родителям, и заповедь о запрете прелюбодеяния относятся к числу главных. Мог ли он предполагать тогда, что и с Виргинией окажется схож? Она когда-то в своей войне тоже не очень считалась с правилами…       — И… что он намерен делать дальше? Он намерен сдаться там, на Мариголе?       — Да. Но только если там будешь ты. Тебе он верит… Даже не помня тех дней, когда ты был рядом, он верит тебе. Не обмани его веру.       Полицейский опустил голову. Это было раздражающе — хотелось иметь возможность и дальше ловить малейшие перемены эмоций на его лице, но было понятно — ему тяжело сейчас, иным образом тяжело, чем Лорану, вынужденному сделать непростой выбор — противоположный не был бы легче, это верно, может, он смог бы обмануть Его, сказав, что действительно готов никогда больше не увидеть своего отца, но не смог бы обмануть себя, а любая ложь перед Его лицом была кощунством. И Он пожертвовал — возможностью принять такую жертву, и ничего не оставалось, кроме как принять эту жертву, как принимал всё, что было даровано прежде. А этому человеку ничего подобного даровано не было, и боль, владеющая сейчас им — это боль бессилия…       — Жестокие это слова… Чего он ждёт от меня? Что я смогу защитить его от правосудия? Это не в моей власти. Впрочем, его болезнь защитит его, с такими проблемами — едва ли какой-то мир признает его подсудным. Или спасения от своей болезни? Это вообще не в силах человеческих.       Этот вопрос тоже делал больно. Что, в самом деле? Что оказалось важнее после всех слов о неважности прошлого, о том, что они одна семья? Что-то изменилось в тот момент, когда он увидел это лицо, что-то изменили эти слова — Вадим Алварес, Советская Корианна… «Он не может быть с Корианны, это даже звучит как бред!» — говорила Аврора кому угодно, но только не ему самому.       — Понимания, поддержки. Любви.       Чьей любви тебе ещё не хватает, спрашивал его по разу каждый. Отцовской — это был бы самый логичный ответ, но не факт, что самый правильный. Говорил ведь Элайя, что чувствует поддержку и любовь отца — хоть чувствует не менее ясно и ту грань, что разделяет их. Скорее — той сверхъестественной сущности, частью которой и был для него отец.       — Он мой брат, и конечно, я люблю его. С той поры, как мы встретились, и до того, как… как я потерял его, я старался сделать всё, чтоб помочь ему преодолеть изоляцию, в которую ввергла его болезнь, сделать его жизнь счастливой, полноценной. Но понимание… нет, понимание — это то, чего я так и не смог ему дать. И хотя сейчас с моей души упал камень, я наконец узнал о его судьбе, спустя четыре года… Этот камень сменился другим. При любом раскладе, ему нет пути назад, к свободной, счастливой жизни, к семье, родному миру…       Любит, конечно, любит… только легче ли от этого? Привязанность — это слабость, тут Аврора права. Она рождает это самое желание уберечь, загородить от всякого зла… Можно ли позволить тому, кто дорог, принести такую жертву, какую принёс Он? Можно ли даже просто смириться с этим, как со свершившимся фактом?       — Он знает это, поверь. Он сам отдал эту жизнь — ради чего-то большего, чем личное счастье, ради победы над злом. Он будет ждать тебя на Мариголе. Он не боится, давно не боится. С кем бог, в том нет страха. И ты не бойся. Всё будет так, как суждено.       — Я б тебе, Ранкай, тумака хорошего прописал, и ни жреческий, ни врачебный сан меня не остановили бы. Если б не понимание, что это твоё состояние не улучшит.       Ранкай воззрился на Реннара самыми честными дразийскими глазами.       — Да разве сильно я эту руку напрягал, доктор? Я ж больше так… руководил.       — Ты это не мне, ты это руке и скажи, — Реннар глубоко вздохнул и плеснул снова — в чём ещё большая сложность с дрази, будто прочих всех мало, так это в том, что кровь у них белёсая, и не оценишь на первый взгляд, насколько сильно она пропитала пакет, но очевидно — к тому времени, как этот шаг’тотов сын соизволил наконец дойти до госпиталя, она порядочно загустела и приклеила пакет к чешуе по краям, — наруководился… Больно?       — Нет.       — Ложь, Ранкай, унижает и разлагает душу.       — Да ведь правда не больно, — захлопал глазами дрази, — я и не думал, что там серьёзное чего, я так зашёл, для порядку… Ай, Реннар, ты нарочно вот это сейчас! Чего ты в медики пошёл с такими наклонностями? Цены б тебе на допросах не было…       На благообразном минбарском лице, как водится, ни один мускул не дрогнул.       — Молись сейчас Дрошалле, Ранкай, чтоб спица никуда не сместилась. Иначе рассуждать о моих нереализованных карьерных возможностях будешь прикованным!       — Да уж мы один только контейнер с этой… Красотулей или как её… пока грузили, столько аскез наобещали, что в ближайший год точно не рассчитаемся… Это ж только представить, не дай Дрошалла, чего случилось бы — лучше сразу наперегонки к ближайшему шлюзу! Этот выкормыш бракирийский нас к ней и подпускать не хотел, намеревался сам погрузчиком управлять, да его поминутно дёргали то Альтака, то Гархилл, вот сказал, что под мою ответственность… А ответственность перед Синкарой — это, знаешь, без руки остаться ещё ладно, главное чтоб не без остальных каких частей, более важных… Я всё-таки женюсь скоро.       Вот такая новость, пожалуй, может потрясти и Реннара.       — Женишься? Вот так неожиданность! Выходит, и тебя мы скоро лишимся?       Ранкай отвёл взгляд.       — В отпуск, понятно, поеду, а дальше… Это я тебе, Реннар, сказал с тем расчётом, что вы, минбарцы, не болтливы. Хотя наши-то всё равно болтать будут, что говорить… Юлзай же это, а значит — Лалья тоже знает, а значит — кто ещё не знает-то… Говорил же я, что в мужья радости сроду не пойду, все знают, всем объясняй теперь. О таких-то браках у нас не говорят, а если говорят, то иначе. Сестра у Юлзая развод наконец получила. Окончательно выяснили, что бесплодная.       — О, — только и вымолвил Реннар. А что тут скажешь, чтоб звучало достаточно деликатно для дрази, у которых с деликатностью свои отношения? Бесплодие по понятиям дрази — несчастье, которого страшнее нет. Мужчина, неспособный иметь детей, может и не оказаться на обочине жизни — если богат и влиятелен, или прельстит какую-нибудь женщину своей красотой, умом, манерами (впрочем, не имея детей, своё положение в её доме он не упрочит, если только не станет полезен в делах её детным мужьям и братьям). Но бесплодная женщина — это трагедия семьи, это обрубленная родовая ветвь. Иногда смерть целого дразийского клана — если ни у неё, ни у её матери и бабки не было сестёр.       — Первые-то годы на старшего мужа грешили. Всё-таки он уже не молод, не самого хорошего здоровья. А второй-то не бесплоден точно, в юности был он мужем радости, остался сын. Тоже можно б было сказать, что не молод ведь, да много ли кому это мешало, да и ведь право на этот брак он у двух назначенных её женихов отбил. Это уж о здоровье говорит кое-чего.       — Убил? — спросил Реннар утвердительно. О традициях дрази он кое-что знал, подвинуть назначенных мужей грозно сдвинутыми бровями или круглой суммой отступных не получится, это бесчестье. Такие вопросы решаются поединком. Без оружия, кулачным. Чаще всего — до смерти, потому что жить, будучи таким отставным женихом, в общем-то, уже незачем.       — А как же. Безрассудный малый. У нас, знаете ли, мужиков, вторым браком женатых, наперечёт. Которые смогли в семействе застолбиться, в дела других мужей и братьев жены войти – те и руками и зубами держатся, а кто из меньших, попользованных да спроваженных – уже никуда не рыпаются, сыновей воспитывают, если есть. А этот вот в делах поднялся – и решил не в четвёртые-пятые размениваться, а к молодой девке, обоим утверждённым претендентам вызов бросил. Один-то ещё туда-сюда, а второй ему по силам примерно равным был, там ещё вопрос был, кто кого… Ну и вот, ничего. У нас не так чтоб часто кого-то на бесплодие обследуют, это скандал. А тут пришлось, родня этих покойных женихов загудела, чего ради их сыны жизни положили, а люди они не последние. Ну вот и… Всё, оба развода в один день. Что с нею делать такой? У нас женщине незамужней нельзя…       О судьбе таких женщин Реннар старался просто не думать — хватало волей-неволей слышанного о судьбе женщин плодовитых. Не будучи минбарцем осуждать жертвование личным во имя общественного, но… Всяких «но» тут наговорить много можно, а средний минбарец получает и так достаточно попрёков в превознесении над другими расами. Ещё Вален говорил, первым порождением Вселенной были Изначальные, а вторым — минбарская гордыня.       — Юлзай нас сознакомил ещё в том году — он и сам с ней переписку держал всё время, говорил, она не чванливая, как большинство баб, о жизни, о работе его расспрашивала, земной язык учила даже, чтоб больше в новостях понимать — а это, скажу я, кое-что, у нас не так чтоб часто бабы учатся… Вот со мной решила познакомиться, потому что я брата её командир, хотелось послушать, как отзываться о нём буду. Не так много, конечно, мы общались — и у неё семейные всякие хлопоты, и тут не до словесных упражнений… Я ей последнее письмо, короткое, о переводе на Кандар и писал. Юлзай вот больше, оно и понятно — брат, хоть для остальной семьи, конечно, не родня, а так, шелуха… И тут вот подсаживается — так мол и так, разговор есть серьёзный. Она ведь молода, приятной наружности, не самого плохого характера, зачем ей пропадать? Тут и говорить нечего, что такими браками не хвастаются, но всё ж это брак. Что для неё, что для меня — единственно приемлемый. Мне-то дети не то что не до зарезу, а вообще лучше и не надо… Дело ещё не решённое, то есть, но предварительно говорили с дядей Шидимом, а дядя Шидим у своей матери, то есть их бабки, главы дома, любимчик, может её склонить. Так что потому я ещё суечусь-то теперь, не до отдыхов — отпуск надо, деньги надо…       Мертвец смотрел. И даже, кажется, что-то беззвучно говорил, что немыслимо при неестественно вывернутой голове и простреленной навылет грудной клетке, но во сне такое бывает. Дайенн знала, что это сон – уже не первый такой, сменились декорации, тема та же. Сон жил своей жизнью, своей логикой, она шла по полутёмному нутру брошенного корабля, и эти коридоры, определённо, вытягивались, она должна была пройти их настоящую длину уже два раза, но вот всё ещё шла, они всё длились и длились, становились более тусклыми, но всё не кончались и не погружались в полную тьму. На этом корабле, найденном на границе сектора моради и отбуксированном сюда, было три трупа, этот, простреленный навылет – последний, зачем же идти дальше, что искать в бесконечных коридорах? Выживших? Выжившие выжили ненадолго – пересели на один из взорванных в секторе Аида дредноутов, согласно показаниям со сдавшегося корабля. Или пленников? Их вовсе не было тут, место не позволяло, только сколько-то груза… Кровавую надпись, вот что, в реальности её не было, в реальности картину восстановили быстро – внутренние разборки, корабль давно уже был совсем плох, а нервы у команды ввиду этого, соответственно, на пределе, и часть команды попросились на борт к конкурировавшей банде, порешив в процессе обычной пиратской дискуссии троих сокомандников. Обычное дело. Обычное ли? Эти стены пропитаны такой яростью, таким смертным ужасом, каких прежде невозможно было представить. Они надеялись спастись. И эти трое, и те, кто взорвались позже с дредноутом, надеялись спастись, сколько б реальность ни говорила, что надежды тщетны. Что ж, было им легче оттого, что погибли, по крайней мере, не так? Они промышляли у кулани, говорил Сима. Кулани с полгода назад обиделись за что-то на вриев и прекратили с ними торговые отношения, но в товарах-то их нуждались не меньше, чем врии в этом рынке, а кроме того, нуждались и тракалланы, торговавшие через кулани. Здесь в выигрышном положении оказалась Земля, получившая возможность поставлять товары вриев, частично под своей маркой даже, с ними-то не ссорились. Но Земля не могла покрыть всей потребности, и к делу живо подключились пираты. И этим были уже очень недовольны токати, потому что слишком много нездоровой активности образовалось в их секторе, и потому что они рассчитывали переманить соседей, раз уж такое дело, своими разработками. Токати-то, видимо, при помощи лояльных из кулани и тракаллан, в конечном итоге и устроили пиратам такую хорошую выволочку, что надежда укрепиться тут и переждать неведомую кровавую вакханалию пошла прахом… Может быть, для вас, сказал Схевени, вселенная – удивительный сад творца, который он населяет разнообразными чудесными, полными духовных бездн творениями, а для самих творений, для большинства из них, вселенная – это огромный рынок, и тому хорошо, кто смог ухватить солидную его часть. И конфликты случаться могут, конечно, по любому поводу, но становятся особо значительными и ожесточёнными тогда, когда настоящий предмет их – достаточно значительный сегмент этого рынка. Пираты – лишь грязная пена на поверхности этого котла. Может так казаться издали, что на рынке все рады друг другу, все встречаются и расстаются к взаимному удовольствию. На самом деле покупатель и продавец, хоть и не могут друг без друга, как бы сходятся в поединке. Покупателю хочется купить подешевле да получше, продавцу – продать подороже, да ещё сбыть какой-нибудь неликвид. Но ведь поединок не обязан быть настоящим, свирепым, до крови, до смерти, возражала Дайенн, он может быть спортивным состязанием… Да, это верно, Альянс неплохо ограничивает свободу множеством правил этих состязаний, не так ли? Периодически спортсмены, после окончания матчей, когда не видят судьи, всё-таки дубасят друг друга до полусмерти, но в целом, в целом… «О каком ограничении свободы вы говорите, не понимаю?» - «Об ограничении той свободы, которой вовсе нет на Корианне, разумеется, она только кое-где по удалённым уголкам Ломпари и Кунаги иногда поднимает голову – и снова получает по этой голове. О свободе не заботиться о пропитании и оплате счетов, которую утратили Сенле Дерткин и её семья, о свободе платить работникам ровно столько, чтоб они всё-таки ходили на работу, для Тонвико Крина и его центаврианских партнёров, о свободе покупать что угодно, в том числе живых существ в своё безраздельное пользование, и свободе продавать всё, что угодно – оружие, наркотики, живых существ… или не продавать – продукты питания, медикаменты, технологии – тем, кого решили задушить экономической блокадой, привести к повиновению по какому-то значимому вопросу, такие примеры вам известны тоже… Так что да, в Альянсе, разумеется, больше свободы, чем на Корианне, но меньше, чем хотели бы эти «Тени», понимаете?       Глаза открылись – сами собой, так бывало в эти дни неоднократно, сон оборвался нерезко, просто истаял, но Дайенн продолжала лежать, глядя в густой сумрак комнаты, придавленная тяжестью мыслей, которые без всякого перерыва перетекли из сна в реальность. Несмотря на то, что тягостное ожидание дальнейшего развития события не было бездеятельным – проводы Синкары (кадровые перестановки в одном отделе, а штормит всё отделение, ворчал Эйлер), совещания, вскрытия, допросы, оформление бумаг (Альтака так может исчерпать язвительность, бухтел уже Сингх, всё ему не то… да уж в такой обстановке не до соревнований в чёткости и красоте слога!), корабль этот… - она нашла время задать Схевени некоторые вопросы. Почему-то его спрашивать легче, чем Алвареса… Даже при том, что непонятно ей практически всё. «Честно говоря, то, что в вас видят угрозу культуре, национальной самобытности иных миров…» - «…самая большая нелепость, госпожа Дайенн, не так ли? Нам пеняют, что, дескать, мы взяли иномирную доктрину и подчинили ей всю свою жизнь, принесли ей в жертву свою культуру, индивидуальность, свой собственный путь развития… напрочь игнорируя тот факт, что никакого своего собственного, индивидуального пути у Корианны уже давно не было. Мы не имели тесных контактов с остальной вселенной открыто и официально, но наша буржуазия знала об остальной вселенной, и использовала из этих знаний всё, что ей было полезно в укреплении своего господства. Гораздо раньше, чем мы позаимствовали эти флаги и значки, был позаимствован деловой стиль землян, гораздо раньше, чем мы включили в нашу образовательную программу лучшее из того, что было сброшено на зондах Гидеона, буржуазия знала земной язык… только не заставляла свои народы также его учить, это верно. Она оставляла его языком элиты, ещё одним оружием в своих руках…» - «Что ж, это верно, признаю, иномирное влияние начато не вами, однако вы расширили и углубили его…» - «И разве это однозначно определяется как что-то плохое? Где грань между взаимообогащением и растворением, утратой этой самой идентичности – там, где проведёт черту буржуазная мысль, не так ли? Все с превеликим удовольствием пользуются чем-то иномирным, госпожа Дайенн. Галактика говорит на земном языке даже с большим удовольствием, чем говорила на центарине, земляне едят центаврианский трилл и пьют аббайские вина, тучанки используют шрифт Брайля, адаптированный для них центаврианами, лорканцы используют в своей обновленческой культуре даже, кажется, что-то бреммейрское, а бреммейры дают детям земные, лорканские, нарнские имена, последние даже почти не искажая на свой манер… бракири заимствовали из земной культуры много неоднозначного, ещё больше откровенно сомнительного, и это вызывает у остальной галактики чаще снисходительные улыбки, чем подозрение и неприязнь. Инициативы по защите уникальной самобытной культуры у буржуазии бывают не за, а против – против того влияния, которого эти защитники не хотят. Не непременно нашего, что вы – просто конкурентов. Грань между верностью своей культуре и ксенофобией проводит тоже тот, кто имеет для этого возможности, рычаги влияния. И имеет целью оградить народ от братской взаимопомощи, изолировать его… почему б не позволить ему после этого говорить сугубо на своём языке – коль это позволит не понимать собратьев из других народов, осознавать общность их проблем. Почему бы не поддерживать традиционную религию, традиционный общественный и семейный уклад, даже пихать их отсталому народу, как мать пихает голодному ребёнку пустышку, чтоб не отвлекал её криком». – «Но взаимодействуя с мирами Альянса, вы могли убедиться, что его политика иная. Есть пути кроме грубой ассимиляции, поглощения, подчинения, и сепаратизма, то и другое гибельные крайности… Да и… ведь вы сами зовёте Альянс прогрессивным явлением». – «Разумеется, как может быть иначе? Кроме обеспечения капиталу всех миров широкого и удобного рынка и порядка на этом рынке, вы так или иначе способствуете наведению мостов между пролетариатом разных миров. Сдерживая военную агрессию, вы всё равно в полной мере не ретушируете пороки капитализма, зато служите объединению, солидаризации пролетариата. Буржуазия, как вы могли убедиться, способна, когда ей надо, объединиться и без вашей помощи…»       Дайенн рывком села на кровати, а потом поднялась и поспешно натянула на себя повседневную воинскую форму. Незнание — иногда благо, покой, невинность духа. Почему мы так тоскуем о поре своего детства, так завидуем беспечным детям, их счастливому смеху, их светлым улыбкам — глаза их ещё чисты, они не видели тёмной стороны жизни, они не знают того, что знаем мы, взрослые. Потому в сердцах их нет страха, речи их прямы и бесхитростны, печали их преходящи, они тают в свете новой радости, как капли дождя под лучами снова выглянувшего солнца. Но детство не сохранишь на всю жизнь. Однажды мы должны взрослеть, должны знать, даже если знание это лишит нас покоя и погасит свет в наших глазах, даже если горько будешь проклинать себя за этот шаг от невинности, безмятежности — к знанию.       — Тийла, мне нужно, чтобы ты, если только ты можешь быть так добра, посмотрела для меня кое-что, — с порога выпалила Дайенн.       Шлассенка смущённо поправила растрёпанную со сна причёску.       — О чём разговор, госпожа Дайенн, чем могу, я всегда помогу.       — Спасибо тебе, Тийла, я знаю твою отзывчивость. Но, видишь ли, это… Об этом никто не должен знать, ни одна живая душа — по крайней мере, до тех пор, пока результаты не потребуют этого… Я прошу у тебя не только воспользоваться служебными полномочиями в личных целях, что уже есть грех, но и соблюсти это в строжайшей тайне.       — Не беспокойтесь, госпожа Дайенн, я понимаю такие вещи. Может, у меня и репутация главной болтушки в отделении — после Мэрси Девентри и некоторого дрази из силового, конечно — но я умею хранить тайны. Одно дело обсудить каждодневные сплетни, и совсем другое — сболтнуть что-то, что может принести кому-то большие неприятности.       — Мне нужно, чтобы ты посмотрела движения этого счёта, — Дайенн собралась с духом, прежде чем продолжить, — на предмет связи с делом «Теней». Ты понимаешь, думаю, что это предполагает переводы не непосредственно на какие-то из уже засветившихся счетов, что могут быть промежуточные переводы…       — Ой, как никто понимаю! Одного хмыря прежде чем вычислили — я полдня сидела копалась в транзакциях, там и счёт какой-то библиотеки был, и ветеранского общества, и несколько счетов, зарегистрированных на давно умерших людей, причём некоторые, как оказалось, умерли в младенчестве… Вот такие дела.       — Спасибо тебе, Тийла. Ты окажешь мне большую услугу. Хотя, конечно, не уверена, что после этого смогу спать спокойно… Но это будут уже мои проблемы.       В это время Вадим у себя в комнате с некоторым удивлением созерцал тёмно-вишнёвую бутылку с изящным витым горлышком.       — Некоторые твои коллеги умеют быть внезапными, как Килинхарская погода, — усмехнулся Илмо, скидывая китель на единственное кресло, уже увенчанное двумя рубашками и кителем Вадима, — я Синкару имею в виду. Презентовал на прощание с пояснением, что на более оправданном её применении поставили крест расовые барьеры. Что бы это значило…       — Что совместное распитие с Зирхеном может происходить единственно во сне, ясно же, — Вадим подвинулся, давая Схевени место на кровати, — интересно, это из конфиската или прямо от собственных щедрот?       — Синкара притыривает конфискат? Впрочем, чему удивляться-то… Скорее удивительна такая щедрость — он как-то выразился в плане, что не ожидает от корианцев разборчивости в хорошем алкоголе… Ну, в общем, если Синкара решил, что грех пропадать добру, то почему нам не решить так же? Прямо сейчас мы не на службе, а завтра от этого останутся одни только приятные воспоминания.       За прошедшее время уюта тут не прибавилось — а когда было его наводить. Когда, проиграв очередной раунд в борьбе с климат-контролем в комнате Илмо, они пришли к Альтаке с заявкой о монтаже второго спального места у Алвареса — тот только и спросил, как они надеются не поубивать друг друга, работая в разные смены. Так-то могут и одной обойтись, спать-то всё равно по очереди. Да если и вместе, культурный код по идее допускает. Он имел в виду, конечно, воспитанную годами суровых лишений неприхотливость, а не что-то иное. Но работая посменно, много не наобщаешься, а вот бардак друг друга бессильно созерцать придётся. Сил впритык хватает на наведение бардака на рабочем месте, отмахнулся Алварес. Два дрази-ремонтника с чемоданом инструментов в половину их роста делегированы были, возились всего полдня — в разгар работы отрубилось электричество в крыле, пришлось чинить ещё и его. Зато на сей раз, вроде бы, капитально починили.       — Воспоминания… — Вадим устало опустился на пол, привалившись спиной к кровати, — воспоминания… Они-то точно останутся. Илмо, ну ты-то должен понимать…       Однако вот получилось у них совпасть — пока всё тихо, может быть, последние часы перед взрывом, все маньяки-трудоголики были Альтакой принудительно отправлены отсыпаться. Ну или кто на что предпочтёт потратить это время, выспаться впрок, увы, невозможно…       — Я понимаю, — Илмо перебрался со своей кровати на соседнюю, подполз к краю, возле которого сидел Вадим, — понимаю, что надо благодарить твою разумность уже за то, что у тебя не возникло на этой почве никакого перекоса — ни болезненной трезвенности, ни… наоборот.       Сначала Синкара, потом маленький Зирхен — они не этого, конечно, хотели, не растравлять, да и называется ли это так. Что тут растравлять, есть такие раны, которые стоит тронуть — брызнут алым, словно нанесены только что. «Никому не дано знать, сколько ему отпущено»… Можно подумать, если б было дано — говорила Виргиния — мы б распорядились этим знанием так мудро-мудро, рачительно-рачительно, а не натворили ещё больше всякого, не всегда простительного.       — Илмо, четыре года прошло, конечно… Четыре года. Но это мало, Илмо, мало… Я не способен осознать, что его больше нет. Не способен. Я понимаю, я должен, разум требует, сама жизнь требует… Я не знаю, что, но кажется — всё восстаёт против этого.       Корианец навис над ним, приобнимая за шею, кожистые отростки коснулись щеки, погрузились в растрёпанные каштановые волосы.       — Знаешь, что печально? Этим вот нам с тобой всё равно не напиться, да и не время откровенно… У нас с этим вообще хронически и постоянно не время… А надо бы, очень надо. Напиться — и поговорить как следует, и оплакать как следует.       Знать, сколько кому отпущено — никакого проку, говорил Диус. Вот иметь возможность делиться этим отпущенным это да, сколько это породило бы чистого, неистового безумия. Диус знал, о чём говорил, он прошёл через эти муки ещё до их рождения…       — Я боюсь. Боюсь осознавать, Илмо. Мне кажется, это меня просто убьёт. Совсем убьёт, чёрная вспышка — и всё. Этот проклятый год, сколько он отнял у меня… Элайю я хотя бы мог надеяться ещё однажды увидеть. А его — уже никогда.       — Не буду говорить, что не нужно рвать себе сердце, саанхели. Будто это подконтрольно нам…       Вадим резким, злым движением откупорил бутылку и припал к ней — почти укусил.       — Не слушай меня. Вообще не слушай. Мне никакого времени не хватило бы, чтобы проститься с ним. И это… да… Вкус другой, но всё же… Это вкус прошлого, вкус боли, того, что связывает…       — Связывает нас с тобой. Иди сюда, брат мой, — Илмо потащил Вадима наверх, на кровать, — брат мой… Ты любил моего отца как своего, иногда думаю, может быть, любил больше, чем я сам. И мне кажется, ты похож на него больше, чем я.       Феризо Даркани стал не просто героем — символом, говорили о нём. Не единственный, кто переворачивал мир — даже при оговорке, что мир переворачивают не герои-одиночки, а массы, не единственный из руководивших массами. Не получивший по итогам какого-то исключительного статуса, не президент, не генсек — один из комиссаров, он был — и по праву — на особом месте в сердце каждого корианца, и как бы лично его ни смущало это — волю масс нужно принимать такой, какая она есть, даже если она тебя смущает. Геройская стезя тяжела, говорил дядя Диус. Герой делает то, что делает, меньше всего рассчитывая на бурные восхваления и какой-либо культ своей личности потом, иногда — делает вопреки опасениям чего-то подобного. Да что ты говоришь, отвечала на это Виргиния, сбежавшая от перспектив коронации, если не обожествления, в двух мирах. Это хорошо, когда ты можешь сбежать — был гостем в этом мире, погостил и хватит. Нормально, если можешь просто спрятаться — как вот они в чужой мир. Феризо Даракани из своего мира не сбежал бы не потому даже, что первое время это было как с подводной лодки, с отбытия «Реквиема» до старта «Алой звезды» прошли непростые годы, с ликвидацией многообразных последствий и гражданской войны, и предшествовавшего ей не самого рационального хозяйствования было не до развития космической программы. Потому что виделось эгоизмом жаждать личного покоя — победа это не конец истории, это как раз начало. Это было, как выразилась Лисса, словно заявить пробежавшему марафон: молодец, а теперь давай ещё трижды так же. Любой нормальный просто упал бы и умер. Но тот, кто посвятил всю сознательную жизнь разоблачению правительственных заговоров, нормальным считаться и не может. И он принял этот вызов, а разве мог не принять?       — Слишком рано. Мама сказала тогда — а будто когда-то для меня было бы — в самый раз… Того, кто так дорог, ты никогда не будешь готов отпустить. И точно не тогда, когда тебе 16 лет.       — Для революционера умереть своей смертью — достижение. Вадим, тебе было 16, возраст, когда не верят в смерть. А ему было 59 лет. И большая часть из этих лет были очень непростыми.       От падения первого зонда до поднятия последнего алого флага прошло непростительно мало времени, в нём могло уместиться несколько столетий. Было не так много дней, говорила Лисса, когда мы точно могли знать, каким будет завтрашний. Какой-то журналист Салвари в те далёкие дни спрашивал — не вспомнить дословно, тот материал так и не вышел, журналист не добрался до редакции живым — не жалеет ли она, что нельзя повернуть время вспять. Хотя бы она, кому ещё на этой планете Даркани сломал жизнь так же, как ей? Извинялся ли он за это когда-нибудь?       Ну что сказать… Бывали такие случаи, когда он просто хватал её за руку и куда-то тащил — и нередко бывало, что в то место, где она только что стояла, прилетало что-то смертоносное. Но она не дитя, она взрослая, разумная женщина, в течение многих лет разносившая в пух и прах безумные идеи напарника — и всё-таки следовавшая за ним всюду, куда вела его безумная звезда. Помогая, защищая, утешая, вытаскивая его невероятно живучую задницу из очередной западни, зная, что он тут же отправится на поиски следующей. Это был её выбор, тысяча таких выборов. Человек должен сам нести ответственность за свой выбор, не перекладывать её, как ни соблазнительно, на обаятельного безумца, который продолжил бы свой неистовый полёт, и если б она отстала.       Таковы фанатики, писал какой-то социолог, отчаливший потом с «Реквиемом», они читали эту писанину в старших классах, Вадим плевался и спрашивал, почему они должны читать такую гадость. «А чтобы она никогда уже на тебя не подействовала», — сказала мать. Он переводил ей немного, сама она на корианском читала ещё плохо. «Тут к гадалке не ходи, тот, кто это писал, никогда не любил. Не то что человека какого-нибудь — и правду, и родину. Вообще ничего, кроме своего драгоценного существа. Так послушать — и я должна была выбрать здравый смысл, а не мутную компанию иномирных шпионов с их немыслимыми целями. Но прежде чем полюбить одного из них — я любила Центавр. Я тоже увидела фанатика — безумца, пытавшегося этот Центавр спасти, а какой нормальный ввязался бы в такое? И если б я не пошла за ним — кто бы я была?»       Таковы фанатики, лихорадочный блеск в их глазах влечёт невинные и наивные натуры, их страстные речи зажигают сердца — кто способен подумать в этот момент, что фанатик и этих увлечённых последователей, и весь мир готов принести в жертву своей идее. Звучит страшно, а вот получается иногда неплохо, говорила Виргиния. Люди не любят перемен при своей жизни, и особенно если лично от них какие-то жертвы требуются, а вот наслаждаться благами, которых у нас просто не было б, если б не некоторые безумцы, очень даже любят. Если б все фанатики в своё время устыдились, думали о близких и довольствовались скромной добродетельной жизнью с привычными тихими радостями — может, в пещерах мы и не сидели б, но космоса нам точно было б не видать, как своих ушей.       — Знаю, всё я знаю… Бесполезно просить планету замедлить свой ход, а таких, как он — поберечь себя.       Нас берегли, говорила Лисса, это удивительно, как нас берегли. В Эммермейнхе, когда удалось ускользнуть из-под надзора ребят Киндара, в бескрайней стылой Эражей, где можно было замёрзнуть просто от взгляда за окно, в знойном, занесённом горькой пылью Кайде, где заползающие ночами в хижину немыслимые твари пугали всё-таки меньше, чем местное население… Люди, говорившие на разных языках и имевшие порой очень смутные, фантастические представления о происходящем в соседних странах, удивительно быстро обнаруживали черты трогательного, почти родственного сходства в том, как они переписывали звуковые и видео файлы, перепечатывали, а то и переписывали от руки текстовые, смотрели в небо таким взглядом, каким до этого не смотрели никогда — точно зная, что там кто-то есть, и это факт, переворачивающий всю прежнюю жизнь. И — в стремлении во что бы то ни стало уберечь этих двоих, живых свидетелей фантастической лжи и ещё более фантастической правды, воочию видевших инопланетян. Их перевозили, когда закрывали границы и оцепляли войсками города, их прятали в горных пещерах, пустынных гробницах и на дне морском, находились готовые указать, где они — и находились те, чьими силами предатели не доживали до того, чтоб получить вожделенную мзду. В этом действительно было что-то религиозное. Каждому народу нужно такое Святое семейство, говорил Диус — образ идеального и в то же время близкого к базовым понятиям их жизни, и когда такой образ у разных народов становится один, это служит объединению. Но Мария и Иосиф, спасаясь бегством, могли не думать об оставшихся в Вифлееме младенцах, а Даркани и его напарница — думали. И предпочитали, докуда возможно, оставаться с этими людьми — у амбразур, у аппаратов связи, у постелей раненых. Пока к напору уговоров не прибавлялись ранения — тогда приходилось уходить, отсиживаться, не бросая своей основной деятельности — распространения информации. Не меньше, чем их, берегли переводчиков — две трети планеты в той или иной мере говорит на одном языке, зато на оставшуюся треть их приходится 99. А дети… какие-нибудь дети рядом всегда были — помогали чем могли, когда взрослых рук не хватало, едва ли осознавая весь смысл происходящего, но чувствуя причастность к чему-то важному. Дети — это была отдельная тема и восторженных воспоминаний, и гнусных спекуляций… Когда в тех же старших классах обсуждали изданную в буржуазной ещё Эммермейнхе книгу историй детей из охваченных «беспорядками» стран, где ядовитых комментариев авторов было раза в три больше, чем самих историй, класс не мог успокоиться ещё долго после уроков.       — Помнишь, когда нам удавалось куда-то выбраться всем вместе…       — Помню, конечно, не так много было таких случаев. И выбирались обычно не дальше Парка…       — Или когда приезжал в нашу школу и к нему так же подбегали дети… Мне хотелось стать каждым из этих детей, обнять его каждой из этих рук. Зато мне… мне достались такие объятья, которых больше никто не может, не должен представлять… Кроме тебя, и Лиссы Схевени.       Илмо бережно принял из рук Вадима бутылку и отпил тоже.       — Мы разделили это… И всегда будем делить.       Вадим судорожно стиснул его руку.       Злые языки трёх откатившихся от Корианны в космическую тьму волн говорят — всегда есть закулисная сторона, чем более яркими красками рисуется образ героя, тем больше грязи, значит, эти краски скрывают. Им всегда находится, кому радостно вторить — даром что эти-то, иномирные, что могли б знать о корианских героях и закулисьях. У них был только один источник информации — существа, подобные семейству Дерткин, не понимающие, в какой момент всё сломалось, и уволенный безопасник из героя анекдотов превратился просто в героя, а потом в икону для миллионов. Потом, правда, были и делегаты Альянса, с разной степенью осторожности подтверждающие, что корианские герои могут производить, конечно, впечатление разное и противоречивое, но определённо — они искренне верят в то, что делают и готовы положить на это жизнь. Но полагающие жизнь для таких ещё непереносимее, чем одержимые властью, местью или что ещё они приписывают своим врагам, меря их исключительно по себе. Дело обыкновенное, говорил Диус, они и с собственными героями так. На Джона Шеридана грязь лили при жизни, после смерти тоже не очень-то стесняются — при этом его соотечественники, конечно, в первых рядах. Кому прощаются честность, верность принципам и мученичество… Людям неуютно на фоне святых, вздыхала Виргиния, им непременно нужно доказать, что святые вовсе не святы — им тогда дышать легче становится. Как дочь человека, которого называли святым именно с сарказмом, она об этом много имела сказать, и говорить не стеснялась. «Зато вот я не святая, ни в одном месте не святая, об этом лучше крепко помнить. А то Фа — она всегда на мне…». Но Виргиния хотя бы фамилией никого на самоубийственные выходки не провоцирует, а Диус вот дважды ходил в суд после закономерной реакции на неуместные и откровенно бестактные вопросы… Они оба предупреждали Вадима, что легко не будет, когда в нём опознают «приближённого корианской партийной элиты», вопросы про «не героя, а человека» редко допускают ответы про — хорошего человека, необыкновенного человека, любимого человека. Доказано уже многими.       Конечно, что бы они там себе ни пытались додумывать и выдумывать — этого они не знали, да наверное, это было и слишком просто для них. Феризо Даркани пил. Нечасто, но срывы случались, и для Вадима это было первое знакомство с адом — так он и привык понимать ад, как бессилие. Буйные алкоголики переворачивают жизнь всех причастных и непричастных — и тем самым оповещают о своей проблеме, и им оказывают помощь, если только это ещё возможно. Тихие алкоголики разрушают себя максимально невидно для окружающих, не желая обременять их своими проблемами — и попробуй докажи им, что это в принципе невозможно. Так бывало в периоды затишья в работе — вот такова она и есть, безысходность, любому человеку хотя бы иногда нужен отдых, невозможно нестись бешеным галопом на протяжении более 30 лет. Невозможно, но именно к этому он, кажется, стремится, потому что остановиться, выдохнуть — значит упасть в беспросветную опустошённость, в тоскливую тьму, в запой. Пассажиры что «Исхода», что «Реквиема» перебьются без такого праздника — поразглагольствовать о демонах, терзающих душу Феризо Даркани. Может, младшее поколение искренне видит в этой роли своих менее удачливых родственников, а старшее должно бы осознавать собственное лукавство. Вора и убийцу не превращают в трагические фигуры большие масштабы и замысловатость их преступлений. Интересное дело, сказала как-то Виргиния — в одном прямом эфире сильно отклонились от обсуждения ситуации с сектором Маркаба в сторону обсуждения ближайших соседей — вот до всей этой истории с инопланетянами Даркани был ценным для своей конторы и государства в целом сотрудником, ловил ребят, с которыми вы, вот как на духу, не захотели б соседствовать: террористов, минирующих школы и больницы, лидеров тоталитарных сект, учащих последователей грамотно накладывать на себя руки после переписывания всего имущества на общину, наркоторговцев, похитителей людей. С этим пока всё нормально, от таких кадров обществу можно защищаться вплоть до смертной казни? И после окончательного торжества революции он стал опять же безопасником — да, главным, не в силу карьерных амбиций, а в силу хотя бы того, что общественные катаклизмы вносят поправки в кадровый состав, часть вышестоящих мертвы, часть отбыли с той или иной волной эмиграции, часть по возрасту, состоянию здоровья и оценке своей способности к адаптации в новом обществе предпочли выбыть на пенсию и вести тихую уединённую жизнь. Даркани, может быть, тоже хотел бы вести тихую уединённую жизнь, но это сложно, зная, что и теперь где-то минируют школы и больницы, организуют массовые самоубийства под лозунгом верности божеству, похищают, порабощают, убивают людей. Короче говоря, почему всё резко меняется, когда речь идёт о Советской Корианне, а организованная преступность вешает на себя тот или иной политический ярлык — и это живо делает её жертвами системы, просто отстаивавшими свой путь? Ладно, хорошо, террористов не любит никто, но как же невинно убиенные богачи, не успевшие на «Исход» и не допущенные на «Реквием»? О, среди них тоже такие зайчики были, вот можно привести пару примеров… обсуждение тут же вернулось к Маркабу.       …Будто эти поводы, причины не очевидны. Суна. Предательство семьи. Весь тот огромный кусок жизни, который отравил Киндар. Погибшие товарищи. Всё то, что жизнь заставила узнать… о действиях не каких-то вымышленных исчадий далёкого космоса — своих же, корианцев над корианцами. И половины бы хватило.       Обманчиво-тихий вечер. Тот самый кабинет, только теперь на занимающей всю стену карте не стрелочки передвижений очередных, Изначальные б их побрали, «борцов за независимость», а метки с обнаруженными схронами, оставшимися после них, ориентировки и возможные районы обитания некоторых деятелей, которых так пока и не поймали. За все годы только это здесь изменилось, да компьютер — на позволяющий видеоконференции прямо отсюда. Стол тот же, те же шкафы и узкий диван с потрескавшейся обивкой, на котором неловко прикрывшаяся пиджаком фигура — старый, больной, усталый человек… Великий, всё равно и навсегда великий. Объятый алкогольным сном — у центавриан говорят «соединился со своим внутренним я»… Если к этому стремился Феризо Даркани — доставляло ли ему это, по крайней мере, на какое-то время, успокоение? Сколько Ганя твердил — «вы не поймёте, вы не измените, вы можете быть только хорошими детьми, оправдывающими все потраченные силы, все принесённые жертвы». Это не помогало унять боль в груди — сердце у полукровки одно, а боль такая, словно болят два. Так и кончается детство — когда понимаешь, что научился на свою беду очень хорошо разбираться в иномирных лицах, и видишь, какое это лицо осунувшееся и постаревшее, понимаешь, что сидишь перед бездной, вот он, твой кошмар, и он останется с тобой навсегда. «Отец, не надо… не надо…»       Он тогда взял со стола недопитую бутылку — и сам не заметил, как приложился к ней. Разделить с тобой твою чашу… Семья не ждала в тот вечер домой — знали, что пошёл с Илмо, знали, куда и почему. Однажды приходится смириться, говорила мать Гане — дети вырастают и больше не обязаны нести бремя показного неведенья о том, что у взрослых бывают проблемы. Приходит пора другого бремени… Втроём с Лиссой и Илмо они перетащили его в машину, Лисса увезла его. А они остались — он, Илмо и бутылка… Ему было тогда пятнадцать, Илмо — двадцать два…       Она должна с ним поговорить… Кто-нибудь, кто слышал их бесконечные споры, спросил бы сейчас — почему именно с ним? Разве он не последний, к кому она могла бы пойти тогда, когда так тяжело? Но этот кто-то не знал того, что знала она. Не знал, потому что не должен знать… никто не должен знать. Но всё же это бремя из тех, которые нельзя нести в одиночку, и всё же нет, как ни безумно это, человека в этом отделении, о ком она могла бы думать, кроме него. «Нам не о чем спорить» — хотелось ей сказать за последние дни тысячу раз, но всё не было подходящего момента для такого разговора. Не было — потому что допросы, допросы, допросы, в промежутках полёт на Брикарн на большое совещание, на Казоми на совещание рангом попроще, зато дополненное несколькими увлекательными вскрытиями, проводы Синкары… Нам не о чем спорить, хотелось сказать Дайенн ещё неделю назад, наши идеи очень схожи, мы идём к одному и тому же, только разными путями. Нам просто нужно понять, что эти пути бывают разными… Но тогда она не знала того, что знает теперь.       Руки дрожали над клавиатурой терминала. А с кем говорить? С мамой? Нет, нет, мама точно не заслужила таких вестей. Такого потрясения, такой боли… Или с дядей Кодином? Он мог бы понять, он нашёл бы какие-то слова… Но дядя Кодин сейчас должен быть далеко, в горах. Мирьен? Они делились всем, всегда. Но можно ли поделиться подобным?       Дайенн стиснула виски. Этой дилеммы не объяснишь тому, кто не минбарец. Не минбарцу не представить, какой ужас испытываешь, когда узнаёшь о подобном, и рассказать такое не минбарцу — это величайший позор, но рассказать минбарцу — это сознательное причинение величайшей боли. Конечно, Тийла знает, Тийла поклялась не рассказывать никому… Но разве молчание отменяет преступление?       Дайенн откинулась на стуле, снова титаническим усилием удержавшись от слёз. Дилемма в том, кто она сейчас больше — минбарка или полицейский. Как минбарка, она может только проклинать себя за этот шаг — не зная, она сохранила бы спокойствие духа. А теперь она должна думать, какой шаг она, слишком юная, неопытная для таких вещей, должна предпринять для защиты чести. Но как полицейский, отстранившись от воспитания, от традиций своего мира, что она должна думать и делать, узнав, что некое высокопоставленное лицо участвовало в финансировании деятельности «Теней»? Самомнение всегда бывает наказано, и её запальчивые речи о чистоте и особом пути её мира были наказаны. Финансовый интерес может быть и не в личном обогащении, преступление может видеться необходимостью — для укрепления позиций дружественного клана в Совете, вероятно, для укрепления позиций Минбара в торговых делах, и для нового возвышения воинской касты в случае, если дело дойдёт до войны… Но оно остаётся преступлением, какие бы благие поводы к нему ни видели. Алит Соук понимал благо клана, благо своей касты так, как считал с высоты своего поста правильным, он точно не обязан был советоваться в этом с рядовыми воинами, а рядовые воины точно не должны были позволять себе усомниться в его честности. Он был чистейшим примером того, кто, как выразился Тонвико Крин, был уверен в беспроигрышности своей партии, в том, что оружие никогда не обратится против него самого. Минбару ли бояться агитации «Теней»? У Минбара нет для неё почвы. А вот у Центавра, у Земли — она всегда есть, но не поделом ли им? Лишь одно могло беспокоить алита Соука. «Конкурирующая идея». Корианна. Принявшие идеи Корианны — земляне ли, центавриане, нарны, бракири — не пойдут путём «Теней». Это для Тонвико Крина, беспринципного дельца, нет разницы, какая идея внесёт помеху в его дела, а для алита Соука есть. И можно не проклинать Крина, сказавшего те роковые слова — в конце концов, он судил по опыту своего мира, или Такерхама, посеявшего в ней ещё раньше зерно сомнения, но нельзя не проклинать себя, всё-таки перешагнувшую черту, отделяющую блаженное незнание от отравляющей душу правды…
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.