Ногу Свело — Игры с огнём
И всё-таки с Бокуто весело. Куроо давно не жил так безрассудно и на полную катушку, при этом успевая даже показываться на лекциях и сдавать тесты на каком-то безумном везении. Кажется, Бокуто стремится попробовать всё-всё — от американских горок, и непременно шесть раз подряд, до такояки с Акихабары в количестве сто штук, на спор и не запивая, и Куроо реально считает, что его идеи не так уж и плохи. И однажды суровым зимним днём они отправляются вдоль побережья на дребезжащей Дайхатсу вдвоём лишь потому, что Бокуто пригрозил Акааши уйти из дома, если тот срочно не бросит составлять планы по покорению мира ради раунда в Touhou. Обтекать под дождём им обоим не нравится, тем более, что приставка, эвакуированная в рюкзаке, обещает от такого обращения напрочь сломаться. Бокуто грустно шаркает ногой в ближайшей луже ровно три минуты, пока перед носом не плюхается ключ зажигания, заботливо упакованный в непромокаемую плёнку. О том, что Бокуто очень любит Акааши, в тот вечер узнаёт как минимум ближайший квартал, а Куроо тщательно прячет в карман чуть расплывшуюся чернилами записку с настоятельной просьбой пару дней не возвращаться и радостно соглашается прокатиться — раз уж всё равно из дома вышли — до океана и обратно. Две недели, четырнадцать дней, триста тридцать шесть часов вплавляются прямо в сетчатку яркими вспышками селфи: форменные платьица горничных из отаку кафе, пиксельная реальность вокалоидов, развратная покорность киотских гейш, контраст горячих источников и горного воздуха и сашими из фугу, щекочущие привкусом смерти, на южной окраине Кюсю. Адреналин вместо кислорода, дурацкие подколы и не менее стрёмные подкаты на спор, мегатонны разговоров обо всём и шоковые разряды случайных прикосновений. Им, вдвоём, пожалуй хорошо, легко, словно они знакомы давным-давно, может быть с наивного детства, и так же легко в водоворот тесной дружбы ложатся ненасытные поцелуи и настойчивые ласки в ближайшем более-менее укромном месте, увенчиваясь, словно пряной вишенкой, выматывающим сексом на грани переносимости боли. И дело не в том, что Бокуто нравится причинять боль, у него так выходит — от безудержности, неистовости, неутолимой жажды ощущений и, похоже, отличной от людской чувствительности. Не хватает только Акааши — остро, до одышки, липкой слабости, и гложущий голод притупляется лишь после невыносимо коротких телефонных разговоров и то на два-три часа. И если для Бокуто Акааши незаменимый элемент жизнеобеспечения, то для Куроо — наркотик, такой же вставляющий, как и потенциально убивающий, вот только ломает их совершенно одинаково и есть в этом тоже какая-то странная близость. Но Акааши подобные псевдонаучные теории не интересуют. Акааши считает подобные развлечения пустой тратой своего времени. Акааши отряхивает пальцы от мимолетных поцелуев и хлопает перед носом (носами) дверью (дверями) через раз. Акааши, конечно, живёт, но как-то… без удовольствия, что ли? Это напрягает. Бокуто напрягают — Куроо-то со своего места, сбоку, отлично видно — трещинки страха в маске усталого раздражения Акааши. Куроо напрягает, что этот страх возбуждает. И не только его. Уже в конце февраля Акааши неожиданно соглашается пойти с ними в кино, и Куроо весь фильм пялится на его прекрасный профиль. Поэтому все попытки Бокуто подогреть атмосферу видит как на ладони и пинает столь удачно, что жалобное ойканье слышится до самых первых рядов. Похоже, Бокуто просто не понимает, как ухаживать или флиртовать. Он всегда честно предупреждает о своих желаниях, и так же бесспорно требует их исполнения. Бокуто говорит, что там, у них, брать то, что можешь — нормально, даже поощряется, а если не хочешь оказаться тем, кого берут, то должен стать сильнее, и это, видимо, не о физической составляющей, и Куроо старательно никаких аналогий с собой не проводит. Акааши ничего не говорит, но губы сжимает так старательно, что те синеют. Вот только лицо совсем не показатель Акааши, Куроо это давно понял — смотреть нужно на руки. Сейчас вот пальцы цепляются за подлокотники, но ещё не судорожно, скорее крепко — ему неприятно или неудобно, но раз не уходит, значит Бокуто сейчас нельзя отказать. Так бывает, что совсем нельзя, что нужно обязательно дать Бокуто то, что он хочет, даже Куроо чувствует этот пресс, крошащий кости в муку, только обычно уже в самый пик, а Акааши явно знает заранее. Как сейсмограф. Акааши чёртов сейсмограф чёртова Бокуто, который, вообще, непонятно кто. Куроо накрывает чужую — холодную, очень холодную — руку своей ладонью. Просто кладёт сверху и даже не сжимает, только греет всей своей ненормальной любовью. Акааши не сбрасывает. То ли потому, что Бокуто со своей стороны делает тоже самое, то ли действительно увлёкся фильмом, и Куроо протискивает свои пальцы между чужими — дыхание перехватывает. Курить надо меньше. Бокуто семафорит счастливой рожей, явно удачно повторив жест, вместо взъерошенных волос мерещатся всполохи серебристых перьев. Кости больше не ломает. Тот вечер кажется на редкость безмятежным и совсем человеческим. Они заваливаются после кино в караоке, плавно перемещаясь затем в ближайшую лапшичную, и под конец Куроо тащит всех любоваться ночной панорамой Токио с крыши одного из небоскрёбов. Бокуто всматривается в раскинувшийся под ногами город с видом военачальника, только что покорившего его в одиночку и голыми руками. Обнажённая шея проблёскивает чуть топорщащимися перьями. Если бы не эта мелочь, то и он, и Акааши — вроде всё такой же невозмутимо-скучный, но без излома постоянного напряжения — казались бы обычными людьми. Такими же как он, Куроо. Куроо нашаривает в кармане початую пачку супердорогих суперлёгких, судорожно присасывается к сигарете, пытаясь вдохнуть как можно больше дыма, чтобы голову закружило, чтобы закашляться, спрятаться в ладонях, закрыть глаза. Неловко. Сейчас более неловко, чем когда эти твари трахаются, хотя они даже не касаются друг друга, просто смотрят в одном направлении и, кажется, видят что-то одно на двоих. То, что Куроо не видит. А ещё почему-то обидно, очень обидно, что Бокуто с ним, Куроо, никогда не превращается, и это глупое, необоснованное, а самое главное совершенно самоубийственное чувство ранит. — Тецу, спасибо! Жёлтые глаза снова теряют человечность, они совсем круглые и переливаются гранями, будто набиты битыми звёздами. Пробирает морозом по взмокшим ладоням. Жутко смотреть в эти глаза. Так жутко, что под коркой инея жжёт восторгом. Куроо смущённо отводит взгляд и удачно давится кашлем, и машет рукой, мол, не за что. — Вам следовало бы поблагодарить Куроо-сана и за другое. — За другое? — От такого варварского метода вскрытия, что практикуют земляне, даже я бы умер. — Ну, извини, но ты сам виноват, что я убил тебя прямо в баре! — Чем же это? — Ты улыбался тому парню! — Серьёзно? — то, что ползёт по губам Акааши, улыбкой даже с большого похмелья не назовёшь. — Я улыбался кому-то в задрипанном баре? — Ну, может, мне показалось, так я и того парня не убил. — Если считать коматозное состояние за жизнь, то, да — не убили. — Хей, Кейджи, не напоминай мне о той ночи, а то я снова расстроюсь. Бокуто обиженно фыркает и задирает голову, всматриваясь теперь в засвеченный фонарями космос. — Меня, между прочим, в камере даже не кормили, — ворчит совсем тихо и жалостливо. — Бокуто-сан! — тот дёргается, словно от боли. — Я улыбался. Акааши и теперь улыбается — острой щелью выцветших губ. — Улыбался? — Да. Чтобы вы разозлились и справились наконец со своими вспышками. От вас же всё Канто трясёт, — Акааши прижимается тонким чёрным силуэтом, практически тенью, да он, похоже, и сам стал этой тенью, настолько неприметен, неуловим взглядом, только пальцы, неторопливо перебирающие потускневшие перья, белеют очень ярко, почти слепят. — Вы должны убивать меня более изощренно, Бокуто-сан, — рассыпается шёпотом — глухим, проржавевшим, но каждое слово впечатывает чёткостью. — Кейджи, как ты можешь! Я же люблю тебя! — Это ничего не меняет… — тонет в скрежете ломающегося ограждения и рвущего рыка, порывом пыльного колкого воздуха захлёстывает лицо, и Куроо машинально зажмуривается. Меняет. Это всё меняет, по крайней мере, для той недооперившейся твари, что баюкает на груди безвольно раскинувшееся тело. — Ему же больно, да, Куро, ведь всё равно больно? — спрашивает вроде безразлично, но трясёт — баллов шесть. — Думаю, да. Куроо, конечно, может соврать, но не хочет. — Он меня боится потом, после, понимаешь? Куроо понимает — даже обоих. Ему бы ещё диплом по ксенопсихологии и можно межгалактическую практику открывать. Только — тянется: пыль сбить с замызганных кровью пёрышек, погладить так и неотпустившие сплетённые пальцы, уткнуться в горячечный лоб своим — влажным. Почему-то сейчас Куроо его не боится. — Но ты не можешь не делать этого? — Я так расту. Энергию получаю. — И чем дольше Акааши умирает, тем больше энергии? — Куроо не хочет этого знать, но всё равно спрашивает. — И мучительнее, — вздыхает Бокуто. Ксо! — больше Куроо даже подумать нечего. Зажигалка щёлкает вхолостую, расползается во рту противными ошмётками высосанная в хлам сигарета. Звёзды горят — как в последний раз. — Может, попробуешь тогда, — Куроо не знает, какое слово подобрать вместо убивать, — делать это не во время близости? Чтобы, ну… ассоциаций не было. — У меня крышу сносит от близости с ним, — Бокуто невыносимо честен даже с самим собой. — И тогда оно само, автоматически, убивается, но очень быстро, а иначе — мне трудно, — наверно, это довольно тяжело жить так, нараспашку, расплачиваясь терзаниями за каждый, даже незначительный, проступок. — Ты поможешь мне? Куроо поможет — тащить тело Акааши до пентхауса так точно. Только бы никого, из нормальных людей, не встретить. Но это случается снова и снова, каждый раз Бокуто не выдерживает, убивая Акааши быстро и почти безболезненно. Тому, похоже, больше мучений приносит сам секс — такой же безудержный, спонтанный и хлёсткий, когда не хватает времени ни на предварительные ласки, ни хорошую растяжку. Акааши снова прячет в ладонях едва тронутые алым щёки и давится всхлипами, и скручивается под горячими ласками любовника в тугую пружину ожидания, и рвётся, рвётся совсем, весь, напрочь, острой вспышкой то ли боли, то ли ужаса, оживая в тот момент такими яркими эмоциями, что даже Куроо захлёстывает. Энергия, это, видимо, та самая энергия, ради которой таким, как Акааши, позволено существовать в том мире, что родной той твари, что после едва не плачет, но настойчиво подзывает к себе. И Куроо достаётся второй заход, потому что вырваться из крючковатых когтей живым нет ни возможности, ни желания. Ещё потряхивает — до Ибараки, балла два-три и даже не каждый день. Зато на мёртвого Акааши Бокуто не претендует, даже, кажется, боится случайно дотронуться, и хладный труп полностью принадлежит Куроо. Куроо это больше чем устраивает. Так Акааши рядом и не отвергает, и совсем легко поверить в сладостно-дурманящую иллюзию неких отношений, развеять которые не удаётся даже постоянным окунанием в окружающую, совсем не радужную, реальность. И ведь он каждый чёртов раз пытается сбросить розовые очки и не менее розовый ошейник. Куроо пытается представить, как мышцы Акааши окончательно деревенеют, скручивая руки и ноги в некрасивые культи, как ссыхается в пергамент нежная кожа, смыкаются багряным швом тонкие губы. Под гнётом воображения, подкреплённого картинками реально виденных на секции трупов, рассыпается уродливая вязь фиалковых лепестков вдоль позвоночника, на ягодицах, плечах; осунувшееся лицо проминается ещё глубже, до обтянутого сероватой плёнкой черепа; прорастают в восковой коже сизыми жгутами вздувшиеся вены; рассыпаются под касаниями иссушенные фаланги пальцев. Куроо видит всё это, прямо здесь и сейчас угадывает в заострившемся лице и огрузневшем теле те страшные необратимые изменения, ведущие к самому настоящему сумасшествию — смерти: физической для Акааши, ирреальной, но не менее окончательной, для самого Куроо. Потому что потом — не повернуть. Потому что потом Акааши исчезнет и останется лишь мёртвое тело, покойник — безликий, единый в сотнях, тысячах проявлений недвижных, покорных, стёсанных под одну форму трупов. Куроо так не хочет, Куроо хочет Акааши — дышащего, вздрагивающего, стонущего, отвечающего или прогоняющего, пусть и чуть тёплого, но живого. И много-много мучительно коротких минут он жадно всматривается в невыносимо близкие и всё равно недосягаемые черты лица и тела, едва касаясь кончиками пальцев уголков рта и закрытых век, обводит линии скул и ключиц, вдыхает запах, ещё его, Акааши, настоящий, без тошнотворной сладости тлеющего мяса, но постепенно все мысли отступают куда-то глубоко и остаётся лишь жажда, жалкая жажда взять, даже украсть, хоть капельку тянущего болью удовольствия. Куроо начинает с пальцев ног, вылизывая и обсасывая красивые аккуратные фаланги, оглаживает ровные ноги, сминает ягодицы, попадая в оставленные Бокуто отпечатки почти машинально, кусает холодные соски и сломленную или вывернутую шею, оставляя самое сладкое напоследок. Он вставляет член только на пятый или шестой раз, руки трясутся, как у заядлого паркинсоника, и он даже сам не знает, боится или надеется, что Акааши в этот миг очнётся, но замирает, как с живым. Член входит в разработанную дырку туго, хотя чужой спермы в ней ещё много, сказывается взявшееся окоченение, но через несколько размашистых движений становится проще и он без зазрения совести вдалбливается короткими частыми толчками, как взводит его самого. Он всматривается воспалёнными слезящимися глазами в изломанное смертью тело, впитывая каждый изъян, каждый нанесённый когтями и клыками дефект, но даже они не могут нарушить совершенства. Куроо срывается стереть чужие метки просто из зависти, вылизывая каждый сантиметр ледяной плоти. Язык цепляется за выбоинки, ссадины и царапины, сдирая подсохшие корочки до тусклого вялого мяса, зудит от капель солоноватой крови, такой же красной, как и у людей, как у самого Куроо и от этого теперь намного страшнее, чем от плотоядного взгляда пернатой твари. Он целует Акааши в мёртвые губы только в самом конце, кончив внутрь или на поджатый бледный живот, и потом долго не может от них оторваться, стирая грязно-ржавую кайму напрочь. Куроо в этот момент умирает — заживо. Потому что сейчас с Куроо не Акааши. В ту ночь он просыпается от удара в челюсть, вторым сбрасывает с кровати, и боль в спине и саднящем локте заставляет скрючиться с шипением прямо на полу. Акааши невозмутимо проходит мимо, даже не взглянув, хлопает дверью и звуки его лёгких шагов вколачиваются в грудину почти реальными гвоздями. Через пару минут дверь открывается вновь и на пороге застревает высокий силуэт — Бокуто. — Кейджи проснулся? Куроо даже не кивает, лишь морщится, тщетно пытаясь унять боль. У Акааши тяжёлая рука, пожалуй, по силе сравнится с Бокуто, чего, конечно, не скажешь по внешнему виду. Такими руками только кофейную чашку держать или серебряную вилку, на крайний случай, ласкать клавиши рояля. — Идём, — вздёргивает кверху, ставя на ноги, Куроо уже даже не упирается — Бокуто несговорчивый, уж если что решил, то возьмёт. Он идёт следом, вроде как сам, ведь стоит остановиться или хоть промедлить с очередным шагом, и Бокуто просто потащит в охапку. Ничего особенного — просто живой Акааши всегда спит один, с трупом спит Куроо, а в остальное время Бокуто повадился затаскивать Куроо в свою кровать, уверяя, что тот просто пахнет Акааши. Бокуто тоже пахнет Акааши. Похоже, Куроо мазохист. — Тецуро, — руки у Бокуто чертовски горячие и там, где они задерживаются, печёт потом ещё много минут, — дней десять пересиди где-нибудь. — Почему? — Нужно, — Бокуто вздыхает в шею, потом прикусывает кожу — едва-едва, но дрожью пробирает до пяток, — потерпи как-нибудь один. Я тебя потом найду. — До утра-то хоть могу остаться? — Куроо чувствует, что Бокуто не хочет его обидеть, но всё равно обижается. — Или прямо сейчас валить? — Сейчас. Акааши стоит, прислонившись к стене, изящные пальцы быстро перебирают бусинки чёток. От него пахнет морозом и имбирём, отмывался от его, Куроо, запаха как всегда тщательно. — Ну, Кейджи, давай его оставим, ещё хоть на чуть-чуть, — тянет обиженно Бокуто, вдавливая всем собой в пружинящий матрас, Куроо неловко возится, пытаясь хотя бы сдвинуть ноги. Прожигает чужим стояком бедро. — Нет, Бокуто-сан, им и так вся квартира пропиталась. Чёрт, почему Куроо чувствует себя зверушкой, каким-то нашкодившим котёнком?! — Ну, Кейджи… — Не вынуждайте меня убивать его. Поздно. Куроо давно мёртв. Мёртв для всего остального нормального мира с той самой ночи, как встретил Акааши на прозекторском столе. — Я уйду. Куроо вдыхает глубоко, без тяжести другого тела это совсем легко, и быстро одевается, стараясь не думать о принесённой из отведённой для него комнаты одежде, как о проявлении заботы. Самое трудное это пройти мимо равнодушно притягательного Акааши, облачённого в тяжёлый бархат, и не коснуться даже начищенного носка ботинка. Ещё от грустного взгляда спину печёт, но это Бокуто. На самом деле живому Акааши никто не нужен. Куроо, выйдя из подъезда, затыкает рвущуюся изнутри боль очередной сигаретой. Осыпаются потухшими окнами встречные многоэтажки. Режет сетчатку серпом луны. Ломает, будто каждая кость раздроблена на сотни острых отломков, а у Куроо этих костей целых двести шесть.кости
30 января 2017 г., 00:00