Сансара — Боуи
Небо стекает алыми потёками заката из порванных облаков — артерия, крупная, похоже, несущая, потеря почти тридцать процентов, туман, шок. Куроо машинально подсчитывает объём инфузионной терапии, угол наложения клипс, предположительное время смерти — когда-то, очень давно, ещё этой зимой, он мечтал о специализации по неотложке. Сейчас Куроо смиренно ждёт пришествия мессии, падения кометы, нашествия враждебно настроенных инопланетян или свихнувшихся от излишней радиации тостеров, на крайний случай, зомби апокалипсис или хотя бы полного разрушения Токио каким-нибудь пришлым демоном. Потому что обещанные десять дней он пережил, и ещё пятнадцать сверху, а Бокуто так и не появился, что уж говорить об Акааши, который, верно, счастлив теперь в своём бесконтактном скафандре. В принципе, Куроо ждёт любой фигни, что позволит со спокойной совестью сдохнуть, и потому меланхолично тушит окурки о новенькое ограждение на той же крыше, с которой те твари всматривались в свои ненаглядные звёзды. Это сейчас он понимает, что они видели тогда — путь домой. Наверно, Земля им наскучила. Видимо, они улетели. Похоже, навсегда. По крайней мере на то навсегда, что обозримо людям. Небо заливает тушью внезапно, будто кто-то большой и неуклюжий разлил пузырёк или даже два, только оно пустое, совсем-совсем, словно эти твари напоследок выковыряли все звёзды и унесли с собой — вместо сувениров. А могли бы взять и кое-что посущественнее, вот хоть его тело: почти новое, в хорошем (ладно, удовлетворительном) состоянии, пробег всего двадцать три года — для опытов. Пришельцы они или не пришельцы? Куроо сплёвывает догоревшую сигарету, рот раздирает горечью, грудь тишиной, и шарит в смятой пачке — больше нет. Больше ничего нет. И Куроо нет. Куроо безнадёжно утерян в гранях мегаполиса и осколках собственной гордости, обронен в трещину неисправного автомата с напитками, брошен в склизком ворохе остывших кишок, и не найден даже самим собой. Немногочисленные знакомые, вспомнившие кто он, вообще, такой, говорят, что Куроо нужно к врачу. Куроо надо сразу в крематорий. Или, говорят, хоть в зеркало взгляни. Что Куроо там не видел — выцветшей радужки, осунувшегося лица, россыпи шрамов, незаживающих следов укусов или спавшихся вен? Вскрывают и то в лучшем виде. А ведь эти твари не пили крови или энергии, кормили так, вообще, на убой, а если и мучали, так Куроо сам виноват. Куроо виноват — он не может забыть ни одну из этих богопротивных тварей, и не дождавшись конца света, шагает в лоно церкви, надеясь перебить преследующий запах похоти терпкой горечью воска и ладана. Но строгие лики витражей крошатся, осыпаются разноцветными стекляшками, ввергая обратно в безумный калейдоскоп снов: жутко страшных, где Куроо бездомный котенок и его выгоняют снова и снова, и болезненно сладких, где над промокшей коробкой светятся жёлтые глаза. Потому что Куроо невыносимо хочет вернуться и готов стоять на коленях хоть десяток лет лишь за возможность лизнуть чужие ботинки. Ну, или ледяные пальцы в трупном окоченении, что по степени ненормальности особо не отличается, да только не перед тем алтарём стоит и не те слова вьются мантрой вдоль иссохшего горла, и обрывает пульс бесконечными «абонент недоступен» и «хозяева пентхауса ещё не возвращались». Куроо скучает. Скучает настолько, что машинально окликает Бокуто, покупая булочки с мясом или залипает на витрину с часами, разглядев знакомый строгий дизайн без стрелок и совершенно черного цвета — как у Акааши. Куроо не может больше — смотреть и не видеть. И Куроо сдаётся — заживо, на сорок четвёртый — эта цифра все казалась ему символичной — день. От профессора Такеды он выходит полным психом с рекомендациями взять академический отпуск и горстью разноцветных таблеток. Не то, чтобы Куроо хочет умереть, просто — жизнь не живётся. Перебирает воспоминаниями нервы, медленно, волокно за волокном, из-под кожи и фасций, сквозь остывшие мышцы и костное крошево, но не втаскивает ни от магии трициклических соединений, ни от убористости одноатомных спиртов. Токио тонет в сепии. Куроо — в беззвёздном небе. Теперь не больно, теперь — всё равно, просто Куроо больше не верит в людей в чёрном. Поэтому тем утром он даже не реагирует на маячащее в поле зрения знакомое, только несколько помятое, лицо с бодро раззявленным в улыбке ртом. — Хей, бро! А у меня тетрадь! С совами! И ручка есть. Правда же, я совсем как настоящий студент? Первое правило психиатрии — не разговаривать с галлюцинациями, и Куроо готов следовать ему беспрекословно, даже несмотря на оглушающую громкость звука. — А обед у вас когда? Я бы уже поел. А булочки с мясом дают? Куроо помнит, сколько у него осталось таблеток: две красных, одна синяя; он вытаскивает из кармана наугад, жуёт, тщательно разгрызая яркую оболочку. Говорят, лекарства горькие, Куроо не чувствует. — Ты заболел, что ли? — иллюзия озабоченно таращит глаза и шлёпает с размаху ладонью по лбу. Не своему. Горячая. Такеда-сенсей сказал, что даст чудесных таблеток ещё, если понадобятся. Куроо — понадобятся, оставшиеся две стоят комом в сведённом горле. — Не, бро, я к тебе пришёл, а ты… — жалостливо всхлипывает вконец расстроенный совсем-как-Бокуто, и Куроо машинально взъерошивает поникшую чёлку. Жёсткая. Липкая. Это же сколько опять геля перевёл? И Куроо неуверенно ощупывает руками широкий лоб, излом бровей, подрагивающие веки, ноздри, мокрые щёки, лезет пальцами прямо в рот — прошивает жаром, сначала коротко — вдоль фаланг, но с каждым тяжёлым громким выдохом, вытесняющим все остальные звуки, пробирает всё дальше и глубже, и вслед бегут мурашки — тёплые-тёплые, совсем живые и щекотные. — Бокуто, — шевелятся губы, Куроо чувствует, что шевелятся, только звука нет. Анартрия*. Потому что Куроо больше не дышит. Рвётся, словно бумажная маска, угол рта, отражая серп такой же безумной ухмылки, только подсвеченной жутковатыми огоньками плавленной, даже жжёной, слюды круглых глаз. Пальцы втапливаются в чужую кожу, оставляя яркие росчерки, и Куроо не может их оторвать, продвигаясь по шее, плечу, вдоль обнажённых тугими венами рук, пока, на самых кончиках, не кончается тепло другого тела. Обрыв — нерва, требуется хирургическое лечение. — Привет, Тецу, я скучал, — в глазах, улыбке, красном пятне над ключицей, неотпускающей ладони. Куроо смотрит, даже пялится, глазные яблоки распирает красками, но он боится даже моргнуть. Вдруг исчезнет? — Кейджи сказал, что ты меня ждёшь — тут, — невозмутимо отвечает Бокуто — ведь это Бокуто? действительно Бокуто? — на незаданный вопрос. — Как? Как он это делает? — у Куроо звука нет. Или слуха. Или он просто никого, кроме этого смеющегося парня, больше не слышит. — Не знаю, — Бокуто наклоняется совсем близко, смотрит в губы голодным взглядом, а Куроо думает, что Акааши точно телепат. — Нет, — говорит Бокуто, — у тебя всё на лице написано, — и переплетает свои горячечные пальцы с пальцами Куроо. Будто всегда там и были. — Идём, — не зовёт даже, констатирует факт, и Куроо идёт, у него, видимо, и правда всё на лице написано. За спиной шумит, галдит, бьётся в спину грязной пеной вперемешку с камнями, но Куроо на весь этот остальной мир плевать. Куроо нашёлся. Его Бокуто нашёл, пусть и просто поиграть. А тот втаскивает за собой в кабинку туалета, ударяясь плечом об стену. Тут же стискивает ладонью затылок — будто Куроо собирается вырываться — и жадно гложет губы, прокусывая насквозь. Бокуто совсем не умеет целоваться, вот честно слово, будто клювом тыкает. Клюва у Бокуто пока ещё нет. — Подожди, — Куроо едва хватает воздуха вытолкнуть хоть слово, — не так. — А как? — круглые глаза полны интереса, но тень вожделения слишком сильна и вряд ли Бокуто продержится больше нескольких минут. — Так, — Куроо оглаживает большим пальцем мокрую губу, чуть надавливает на подбородок, чтобы приоткрыть челюсти, касается совсем легко, расслабленным ртом, позволяя дыханию немного выровняться, потом осторожно проводит языком, очерчивая контуры и толкается внутрь, сплетаясь с другим языком. Бокуто рывком поворачивает голову, углубляя поцелуй, и теснит неловкими шагами до самой двери. Незапертая деревяшка проминается под спиной, и Куроо падает. Не падает. Совершенно счастливый Бокуто держит на весу, тыкаясь мокрым ртом наугад. В слюне шея, щеки, даже нос, штаны с Куроо стремительно сползают, трещит позвоночник под чужими пальцами, но всё это нестрашно. Куроо не против, если Бокуто возьмёт его прямо здесь. — Тут грязно, — цедит за спиной равнодушно любимый голос. Куроо едва не сворачивает шею, чтобы убедиться. — Я тоже рад видеть тебя, Акааши. Тот даже не кивает, пробивает пустышками глазниц, раздражённо кривя бледную линию вроде как губ. Пожалуй, на прозекторском столе Акааши казался живее. Но Куроо чувствует себя настолько бессмертным, что чмокает ладонь, обтянутую чёрной свиной кожей первоклассной выделки — целых три раза, прежде чем получает другой по щеке. — Пожалуйста, не трогайте меня… оба, — тащит сквозняком из открывшейся двери. Бокуто оседает на пол и долго молчит, расковыривая ногтем солнечного зайчика, застрявшего в трещине между плитками. У Куроо столько вопросов, что он тоже молчит. Потому что ответы ему явно не понравятся. В лимузине Акааши ожидаемо не оказывается, зато Бокуто так ёрзает по сиденью, что треск протираемых штанов заглушает музыку. Вообще, музыка в машине явление столь редкое, что впору делать пометку в календаре. Куроо припомнит раза два или три, чтобы вот так грохотало-дребезжало хищными гитарными риффами, добивая барабанные перепонки звоном ударных под хлёсткий гроулинг. Акааши подобная какофония не нравится, он морщит нос и лоб, стискивая губы в привычный шов, но выглядит при этом скорее мило, чем сердито, и Бокуто просто залипает, заодно переставая слышать, и не замечает возвращения тишины. Сегодня салон сотрясается битами. Вибрацию Куроо ощущает даже за закрывшейся за спиной дверцей, а перед глазами тянется в серую высь стальной оплот Акааши. Сигареты мнутся прямо в пачке, так деревенеют пальцы на ветру, хотя может быть дело не в пальцах, а в стянутых перекрученными нервами мышцах или вовсе страхе. Хотя чего Куроо бояться? Ну, получит ещё раз по морде или в живот, да пусть хоть равнодушным взглядом вколачивает гвозди, лишь бы… Бокуто тоскливо молчит в спину, от этого перетряхивает до самых потрохов и истерзанные останки сигарет отправляются в ближайшую урну. Куроо взлетает без лифта, его взмокшее покрасневшее лицо и совсем растрепавшаяся шевелюра не располагают к вежливому обращению, такого бы выгнать, с охраной и собаками, но сотрудники в Owlʼs Company вымуштрованы до такой степени, что его даже вспоминают по имени, а секретарша лично отправляется за чашечкой кофе, опрометчиво полагаясь на благоразумие мистера Куроо. Куроо благоразумием и раньше не страдал и теперь входит в кабинет без стука, ослепительно ухмыляясь на обращённые к нему лица, и в ответ на презрительное, взглядом, «вы не посмеете, Куроо-сан», игриво подмигивает. Посмеет, ещё как посмеет, и Акааши это тоже знает. — Все свободны, — он откидывается на спинку кресла совсем устало, выстраивая новую линию обороны сцепленными пальцами — всё в тех же перчатках, чёрных, коротких, соблазнительно открывающих бледные запястья с пунктирами запавших вен. — Вы что-то хотите, Куроо-сан? У меня нет времени. Куроо много не надо, он поздороваться. Но Акааши не верит, и как не пытается скрыться за маской превосходства, но взгляд, тревожный, надломленный, цепко впивается, ломаясь окончательно от близости чужого дыхания. Куроо так трудно смотреть, просто смотреть на напряжённого, вытянутого до треска Акааши, что гнутся в ладонях пластмассовые подлокотники, и лопает внутри струна позвоночника, заставляя склониться. Куроо снова на коленях и в его руках лишь чёрный начищенный ботинок с недосягаемой перспективой безупречно вылепленных лодыжек. Если бы Куроо был художником, он рисовал только Акааши и одним лишь ногам посвятил сотню масштабных полотен. Но Куроо всего лишь заурядный человек и он касается круглого носка, исступлённо впиваясь губами в остро пахнущую кожу. — В следующий раз просто пристрели меня, Акааши. — Хорошо, Куроо-сан, я учту ваше пожелание, — Акааши снова смотрит сверху вниз и это снова кажется совершенно правильным. Удар приходится в грудь. Боль чувствуется уже на полу, раздирая на каждый вдох, сверху давит нависающей тенью. Приближающиеся шаги отзываются гулом; мутнеет, расплывается окружающая обстановка, но Куроо таращит глаза, впитывая отблески света на влажных, облизанных губах, мельчайшие морщинки в углах суженных глаз, ритм дёргающегося кадыка, излом стиснутых пальцев, все те мелочи, которые выдают, оживляют, всё то, что и есть Акааши. Акааши наступает на пальцы, под ботинком хрустит. Больно. Акааши улыбается, снисходительно и вызывающе соблазнительно. Ударяет ногой сильнее, снова в грудь — попирает самое сердце, то едва бьётся под тяжестью, это больно, но боль это нормально, боль это хорошо, так Куроо чувствует себя живым, впервые с той ночи, когда его вышвырнули из склепа пентхауса, он чувствует себя по-настоящему живым. Зато Акааши почти труп: иссохшее лицо, резкие, истончённые линии скул, кожа натянута невыносимой белизной, и всё равно, всё равно он кажется слишком прекрасным, чтобы существовать наяву. Тонкие губы вздёргиваются кверху сильнее, обнажая с одного края острия зубов, и в огромных зрачках, оттеснивших зелень радужки до льдистого ободка, теплится огонёк — то ли голода, то ли интереса. Так смотрят на добычу. На загнанную добычу. Хоть бы сожрал, в самом деле. Ботинок опускается вновь, по касательной, Куроо машинально разводит ноги, и каблук глухо клацает о покрытие. Передёргивает — от макушки до пяток, до острого наслаждения. Но нога, прекрасная нога Акааши исчезает совсем, вместо этого Акааши падает сам, утыкаясь сухими губами в шею, локти неловко упираются в грудь, колено — в тугой пах. Руки тянутся прижать и больше не отпускать. — Не трогайте меня, Куроо-сан. Куроо не трогает, бьётся сжатыми кулаками в жёсткий ворс ковра. Неровное дыхание разъедает кожу, стояк прожигает тяжестью тела, трещит в чужих руках футболка. Куроо кусает щеку, солёная слюна топит ещё сильнее — так больно, истосковавшиеся пальцы гудят — так хорошо. Ещё несколько таких пряно-жарких минут и Куроо кончит просто от упёршегося колена. Но доносится сверху срывающийся женский голосок: — Вице-президент, клиенты больше не могут ждать… — Если не дождутся, всех уволю, — невозмутимо отзывается Акааши, дверь тут же испуганно хлопает. Всё те же лаковые перчатки проводят по груди, дёргают молнию. Куроо путается в не до конца снятых джинсах, выгибаясь под небрежно ощупывающими руками. Акааши резко разводит согнутые ноги, обводит, нажимая подушечками, витую вену на члене; чувствительной головки касается невыносимо нежно, самыми кончиками. Вторая рука, такая же гладко-грубая, разводит ягодицы, трётся кожа о кожу, свиная о человеческую, и Куроо весь рвётся, стискивая и челюсти, и ковёр в кулаках. От надменной улыбки Акааши вся кожа горит, словно ошпаренная, и каждое касание отдаётся миллионом вспышек извращённого болезненного удовольствия. Тени страха в невыносимо чужих глазах тают чернильными льдинками, Куроо готов за них гореть в аду хоть вечность. Обтянутые перчаткой пальцы перебирают яички, и Куроо скулит, подаваясь вперёд, напряжённый член ноет, вынуждая просить, только слова путаются, застревают в слюне. Акааши даже наклоняет голову набок, словно прислушиваясь, и внезапно становится совсем похож на Бокуто, чем-то неуловимым взгляду, зато ощутимым физически. Он облизывается, очень медленно, закусывая в конце нижнюю губу зубами, и взгляд, почти такой же жуткий, нечеловеческий, плотоядный, неторопливо оглаживает всего Куроо. Между лопаток ластится холодный пот, и воздух тяжелеет, втаскивается с хлюпом, Куроо хватает его открытым ртом, не в силах отвести взгляда от обтянутых перчатками пальцев, касающихся члена почти брезгливо. Время останавливается совсем, на секунде предвкушения, когда каждый миг промедления сводит с ума. Акааши внезапно сжимает руку и резко дрочит, поводя холодной перчаткой, не отрывая беспросветных глаз, цепко впитывая каждый стон из мокрого рта, каждое дёрганье век и шеи, даже капли пота, стекающие по виску, будто считает. Палец, сразу на фалангу, толкается в сжатую сухую дырку, и Куроо больше не может сдержаться, кончает, вскидывая сведённые бёдра. Короткие сильные струи спермы забрызгивают живот и чужую руку. — Я так скучал, Кейджи, — Куроо плющит, раскатывает по полу, веки тяжело смыкаются и он с усилием раздирает глаза, чтобы не заснуть прямо на ковре. — Чуть не сдох. — Я вижу, Куроо-сан, — тот с интересом разглядывает, как блестит в свете ламп облепившая чёрную ткань сперма, и Куроо жадно сглатывает, новая волна жгущего тепла поднимается снизу, дёргает яйца, когда склизкие перчатки касаются губ. Он тянется следом, заглатывая снящиеся каждую ночь пальцы, царапает зубами чёртову кожу, скрывающую ту, другую, любимую, обсасывая до скрипа. Дерёт глотку мертвечиной. Опаляет рваным выдохом кадык. Губы Акааши так близко, что выгибает навстречу, и Куроо всё же прижимает тяжёлой, совсем неповоротливой рукой взметнувшиеся лопатки. Под ладонью дрожит, мелко-мелко, совсем часто, будто Акааши очень больно, но он сдерживается, и рука бессильно падает обратно на пол. Щиплет глаза проглоченным всхлипом, толстые перчаточные пальцы затыкают рот, раздирая нёбо. Куроо давится своим «люблю», до тошноты, до мутящей боли, и разбивает костяшки пальцев о ближайший стул. Трезвонит настойчиво телефон на столе, спустя секунду ему вторит другой, в брошенных джинсах. — Бокуто-сан уже весь салон в лимузине разнёс, — Акааши вспарывает напоследок мокрым движением языка сонную. И оказывается, как всегда, прав. — Не торопись, ты меня так порвёшь! — Куроо едва не воет от пихающихся в задницу пальцев, смазка капает с них, оставляя жирные пятна на простыне, с количеством Бокуто явно переборщил. — Меня не трахали сто лет, имей совесть! — Извини, — Бокуто даже краснеет, но пальцы суёт с изрядным упорством, только теперь два, — соскучился просто. — По мне? — По тебе… и по сексу, — он признаётся настолько бесхитростно, что даже не обидно. — Родители что ли приезжали? — Как ты догадался? — Бокуто удивляется так же ярко, как только что смущался. А Куроо распирает смехом, хотя ему совсем не до смеха — родители во всех вселенных, параллельных мирах и планетах ведут себя одинаково, в их визит однозначно не до секса. — Не говори мне о них, — Бокуто мрачнеет на глазах, даже злится, так вздуваются ноздри, и пальцы, всё те же, в смазке, ломают случайно попавшийся телефон — надвое. — Не хочу даже вспоминать, как стрёмно я убивал в эти дни Кейджи! Боюсь теперь, понимаешь, Куроо, боюсь даже пальцем коснуться! Он ведь тоже всё помнит. Бокуто, закончив с тирадой, утыкается носом в подушку и Куроо просто падает рядом. Всё желание трахаться пропало — у обоих. — Они не знают о ваших отношениях? Куроо, вообще-то, хотел подбодрить, но, похоже, убил. Бокуто стонет в подушку, сжимаясь в комок, дрыгает нервно ногой так, что кажется та оторвётся и отвечает, лишь больно ударившись о стену. — Это запрещено. Кейджи просто накопитель энергии. Так они говорят. А эмоции и чувства… к таким… вещам — они мешают. Мешают получать энергию. Но Кейджи не виноват… Этот парень — тварь, жуткая, хищная тварь, не человек, не друг ведь, даже не любовник, убеждает себя Куроо, ощупывая шрамы на спине и руках, оставшиеся после предыдущих заходов. Какого он плачет? Какого Куроо лезет его утешать, если они, вообще, соперники? — Котаро… Тот сотрясается в рыданиях, размазывая слёзы по вновь проявившимся перьям. — Но Акааши же терпит эти ваши, неуставные, отношения? — Терпит, — Бокуто скрипит совсем тускло и тыкается, словно телёнок, мокрым лицом в грудь. — Он на меня никогда не жалуется, хотя мог бы, и его просто отдали другому. — Вот видишь, значит ты ему небезразличен. — Небезразличен? Это как? — Бокуто вскидывает голову, едва разминаясь с чужим лбом и смотрит недоверчиво, подрагивая распухшими губами. — Это так, — Куроо целует. Куроо — идиот, а кто же ещё, кроме идиота, вместо спасения собственной задницы станет надрачивать на неё чужой член? Бокуто входит резко и быстро, на всю длину, оглаживает широким языком зудящие засосы на шее. Кровать продавливается под его тяжестью, у Куроо самого колени уже разъезжаются. Белеет перед глазами рисунок на обоях, сливаясь в единую мутную массу; стекает слюна, разъедая треснувший угол рта; руки дрожат. Куроо давно бы рухнул вниз, в уютную подушку, но сильная ладонь каждый раз подхватывает под живот, вздёргивая обратно. Неутомимая тварь хочет так, в коленно-локтевой, и чтобы до незакрывающегося рта жадными губами доставать. Куроо от стонов охрип, кончил уже в жёсткую ладонь и теперь сквозь клубок болезненно-сладких ощущений чётко понимает только одно — после трансформации он Бокуто явно не переживёт. — Тецу, Тецу, — от жаркого шёпота пробирает дрожью, — я так скучал по тебе… — Бокуто хватает влажной ладонью неопавший член, задевая головку. Куроо сжимается от тянущего удовольствия и отмахивается от звенящих звёздочек перед глазами. А Бокуто выходит почти до конца и хлёстко вбивается обратно, расплёскивая по горячим стенкам тугую струю. Следом в самый сосок впивается острый коготь, выбивая болью весь воздух из лёгких. — Ксо! Котаро! — Куроо кричит сквозь требуху воспалённых связок, обмякает в надёжных руках, теряя с тёплыми каплями крови остатки сил. — Извини, — тычется в поясницу влажным лбом Бокуто, — я случайно… — и растирает прокол обслюнявленным пальцем. Пробирает, по всем натянутым нервам сразу и до полной потери связи с миром. Куроо однозначно дурак, он, даже очнувшись, из-под тяжёлой руки, придавившей шею не выбирается, хотя какое тут, пернатая тварь нежно гладит когтистой лапой за ухом. А радоваться превращению без Акааши и вовсе нормальным людям не следует. Но Куроо рад, у него улыбка в подушку продавилась, и пальцы в чужих волосах путаются. — Вы такой красный, Куроо-сан, — Акааши как обычно появляется внезапно. — Стесняетесь? Вот да, Куроо правда стесняется, что скулит под Бокуто, а их явно было слышно по всей квартире, но предложенные пальцы послушно заглатывает, пусть совсем холодные, но шевелятся, распирая челюсти. Голые. Совсем голые. — Кейджи, ты снял перчатки? — вскидывается Бокуто и даже дышит теперь совсем счастливо. — Да. Знаки, нанесённые вашей семьёй стёрлись… — Акааши скользит по спине ногтями, продирая глубокие царапины, складывающиеся в какой-то узор, — с кожи. — Кейджи… — Бокуто захлёбывается словами, их там явно много, может быть, даже слишком много, но Акааши резко прерывает: — С ним не так, как со мной? Куроо выгибает, как бесцеремонно толкаются в саднящую дырку всё те же ледяные пальцы. — Не так. Хочешь попробовать? — У меня чисто научный интерес. Куроо плющит от внезапной пустоты — за спиной, в заднице, сердце. Когда ему удаётся обернуться, Акааши в комнате уже нет, а Бокуто, совсем потерянный и отчаявшийся, угрюмо ковыряет ближайшую стенку. — Хей! Бо… — рука тянется и падает, не дотянувшись, между ними не сантиметры — парсеки. А у Куроо нет прав — даже водительских. — Ко мне у Кейджи никогда не бывает научного интереса, — тянет тот обиженно, растирая глаза. — Да и вообще никакого интереса. Куроо почти улыбается. И садится рядом, стараясь не морщиться от боли в изрядно помятом теле, накрывает их обоих пушистым пледом, с головой, так тепло, уютно темно и чужой тоски не видно. Куроо начинает рассказывать издалека — о подопытных кроликах, потом о испытаниях косметики на домашних животных, арийских концлагерях и собаке Павлова. То, как сверкают глаза твари на лекции об опытах с электричеством, немного настораживает. Гудят настроенные вновь нервы, едва сдерживая ток ощущений. Пальцы у Бокуто чертовски горячие, касаются, будто клеймят. Куроо нравится.нервы
2 февраля 2017 г., 00:00
Примечания:
*Анартрия - это отсутствие речи, обусловленное поражением нервно-мышечного аппарата, обеспечивающего ее артикуляционный компонент, то есть коррекция произносимых звуков и слов с помощью глотки, языка, зубов и щек.