...Ведь он любил учителя пения...
9 марта 2017 г., 15:26
— И что теперь будет? — ровно спрашивает Юра на очередном светофоре; дорога в школу сегодня растянулась до невозможности, кажется, они оба опоздают. — Ты скажешь ему что-нибудь?
Накопившиеся за неделю бумаги вчера пришлось разбирать буквально до ночи, поэтому Никифоров очень благодарен Юре, что он дал ему возможность выспать дополнительные два часа и смотался на утреннюю тренировку своим ходом, и Отабеку, тактично слинявшему с ним — «Надо еще забрать вещи для учебы». Ни Виктор, ни Плисецкий не видели Юри со дня отъезда в Москву — и, оказывается, из-за предстоящей встречи нервничают оба.
— Нет, — Виктор хлопает ладонью по карману, внутренне горько удивляясь тому, как быстро к нему прицепилась эта ужасная привычка. — Это его дело.
Юра смотрит на него долго и пытливо; в первую секунду, правда, кажется, что он схватит за затылок и приложит переносицей об руль.
— Хуй с ним, — говорит он в итоге и отворачивается к окну, потом выдыхает под нос что-то явно матерное и тянется к бардачку; откуда только узнал, детеныш любопытный?.. Пачку он колупает с достойным кровожадной битвы остервенением, но позже все равно подносит к лицу Никифорова, вытянув одну сигарету. — Держи, блядь, сил нет видеть твое лицо, — ворчит он, с отвращением забрасывая пачку назад.
Виктор мычит что-то в благодарность и тычет пальцем в зажигалку рядом с лобовым стеклом.
— Ой, блядь, я еще и прикурить тебе должен?! — рычит Юра, но тянется вперед, щелкает зажигалкой у Никифорова под носом, остервенело тычет в панель, опуская стекло со стороны Виктора. — Не смей на меня курить, я растущий организм и меня тошнит от этого запаха! А если простыну — шкуру спущу!
Виктор на эту реплику послушно дергает уголком губ и затягивается; с такими пробками он точно успеет докурить, пока они доедут.
Им с Юри лучше прекратить общение: неформальное — сразу и полностью, по работе — свести к минимуму. Тогда как-то можно будет выжить. Наверное.
Он не винит ни Минако, ни Юри: Кацуки — тот тип человека, узнав которого, хочется о нем заботиться нон-стоп. Это была, наверное, его ошибка изначально, когда — неделю, две назад? — он впервые привел Юри в свой дом ночевать; не то, чтобы это планировалось — обычно в такси он сперва велел ехать домой к Юри, у которого семья, а уже потом — лениво и молча болтался на заднем сиденье, пока его не доставляли к парадной. Так и в тот вечер он уточнил последовательность адресов, но только теперь Юри возмутился: «Почему мой адрес всегда первый?!»; Виктора умиляло это стремление Кацуки хоть иногда платить за все самому, поэтому он просто улыбнулся: «Потому что у тебя семья; они очень тебя ждут». И замер, когда Юри, покачав головой, тихо ответил: «Нет». «Меня никто не ждет», — еще тише добавил Юри, опуская плечи и стискивая колени пальцами.
И — эта горечь была непонятной и незнакомой, но Виктор позволил ей разлиться в груди, капитулируя и подчиняясь сразу, без боя. Потому что чудесного Юри, прекрасного, волшебного Юри, которого он сам бы не отпускал от себя никогда, никто не ждал в собственной семье. Повинуясь порыву, он велел таксисту ехать к своему дому, откинулся на сиденье назад, замирая от охватившего его мстительного восторга: если Юри не ценят, он заберет его прямо сейчас; Юри достоин возвращаться туда, где ему рады. И холод кольца на прикоснувшихся к его щеке пальцах пьянил победой и адреналином: он — вор, укравший сердце королевы, и он не жилец, если правда вскроется. Но оно того стоит, точно стоит.
Тем вечером, несмотря на несмелые возражения, он не позволил Юри уйти, как в предыдущие два раза.
И он не винит ни Минако, ни Юри: в конце концов, Кацуки — тот тип человека, которого необходимо окружить теплом, нежностью и мягкой заботой; не шумной компанией из веселого пса и гормонально нестабильного подростка, не холодом в постели, потому что опять приходится сбегать на кухню к аптечке и обезболивающим.
Юри все это не нужно; и Виктор не может его винить.
Но и отпустить не может; на утренней летучке он незаметно разглядывает Юри, пытаясь увидеть в нем черты вскрывшейся двуличности, но тот прекрасен — все так же, мягок — все так же; тоску в глазах и заметные бессонные тени, залегшие под ними, стоит игнорировать, но Виктор не может не замечать. Уходя, Юри смотрит на него через плечо больным взглядом — и Никифоров стонет в ладони, когда дверь, наконец, закрывается.
После этого он старается как можно меньше появляться в школе, часть дел взвалив на Лилию и Якова, часть встреч перенеся на нейтральную территорию. Он не отвечает на взволнованные смс и звонки уже давно, они прекращаются вечером после этой летучки полностью, и Виктор мысленно благодарит пресловутые японскую вежливость и страх оказаться навязчивым — его не хватило бы на долгую осаду.
Каждый ужин теперь — дома, и наполнен пугающей тишиной — шума дождя, пытающегося временами стать колючим снегом, из-за евроокон не слышно. Юра почти ничего не ест, лениво перекатывает по контейнеру овощи или перловку — еду ему каждый день готовит столовая и выдает в порционных боксах на сутки сразу, все очень даже съедобно, это не стряпня Никифорова, которой можно пытать; Виктора, откровенно говоря, пугает эта несанкционированная диета — он пытается прикрикнуть на Юру, напомнить про и так сниженное количество калорий в его рационе, про фазу роста; тот демонстрирует Виктору изящный средний палец и уходит в комнату, прихватив телефон — у него, насколько Виктор понимает, постоянный онлайн с Отабеком; и через неделю Никифоров даже догадывается попросить Якова выловить в школьной базе данных личный номер Алтына и звонит, чтобы поговорить про Юру; он не знает, какой запретной магией пользуется этот серьезный парень с безэмоциональным лицом, но Плисецкого она, кажется, пронимает, потому что тем же вечером их на кухне трое, а Юра послушно ест свой ужин. Минус одна гора с плеч.
Виктор не очень любит осень, но любит ее вечернее и ночное время, тихое спокойствие вокруг, да и дожди его не пугают, больше умиротворяя и успокаивая; на секунду мелькает мысль собраться и выйти прогуляться, но он нетрезв и шевелиться лишний раз откровенно лень.
Дождь льется за окном ровной стеной, и в этот раз Виктор бы даже прихватил с собой зонт на прогулку: обычно он их успешно игнорирует, считая, что дождь либо слишком невразумительный и не стоит внимания, либо — что слишком сильный и от такого не поможет никакой зонт, потому что все равно обдаст со всех сторон, как ни прячься.
Капли разбивают облако дыма незаметно, потрясающе изящно; сигареты в этот раз со вкусом гвоздики и напоминают грогг; скоро зима, Виктору будет тридцать четыре, наверняка придется устроить небольшой фуршет; позже вечером, когда его уже все это достанет и он сбежит, домой придет Яков, как всегда, с водкой и замороженными белыми грибами, которые он сам собирает в сезон, говорить будет не о чем — они никогда не разговаривают в этот день о чем-то более весомом, чем «Куда ты опять соль подевал?» или «Достань уже любые, какая разница, из чего надираться?». На этот раз будет еще Юрка, надо то ли позвать в гости Отабека, то ли сплавить к нему самого Плисецкого, чтоб не видел этого пиздеца…
Юри не будет. Виктор запрещает себе думать о нем, но каждый раз срывается, как с диеты или завязки. Запрещает и все равно думает. Еще недавно он почти всерьез планировал забить на официоз, взять Юру и Юри и пойти на каток, потом — устроить дома ужин; «семейный» он не позволяет себе произносить даже мысленно.
Ощущение бесконтрольной, отравляюще-холодной ненависти к себе обрушивается неожиданно; Виктор будто смотрит со стороны — и при этом как никогда чувствует себя полностью, все тело и каждую мысль. И не может избавиться от чувства спокойного, сдержанного отвращения к самому факту своего существования. Одинокий, переломанный, искры нет, нихера нет, если что и было - иссякло. Идея немедленно выйти в уже открытое окно не кажется такой уж ужасной, наоборот, воспринимается бытово и логично, всего-то выбросить окурок, забраться на подоконник, выброситься следом самому…
— Дымом в комнаты тянет, — хрипло сообщает голос за спиной, отвлекая и заставляя обернуться.
— Прости, — легко и быстро извиняется Виктор. Вниз уже не хочется.
— Я окна открыл, сейчас выдует, — Плисецкий выглядит медитативно спокойным, прямо удивительно, учитывая его постоянно взведенное состояние; шлепает босыми ногами по ламинату, забирается на стул, устроив подбородок на коленях, осматривает измученные ступни со сдержанным отвращением, укутывает их в одеяло. Смотрит на стол — и только теперь морщится. — Ты в курсе, что ты опять это делаешь?
— М?.. — осторожно тянет Виктор, заваривая чай.
— Бухаешь, куришь и слушаешь музыку. Теперь только — с выпендрежным питерским шиком, — Юра кривит губы в усмешке. — Винище вместо рома, сигареты понтовее, вместо инфернального пиздеца — слащавая классика.
— Это Фрейя, — поправляет Никифоров, но ему и самому смешно — мальчишка прав от и до; какая разница, как пить, если путь один — в затяжной и бесславный алкоголизм? На волне мрачного веселья он наливает Юре чай в чашку из какого-то дорогущего чешского сервиза, подает вместе с блюдцем и чуть ли не кланяясь; Юра теперь фыркает, не скрываясь, закатывает глаза. Подыгрывает — по-барски машет рукой в сторону холодильника:
— Молоко достань, — и соскальзывает со стула, уходя в комнату; фаза роста и схлынувший стресс сошлись в убойном вечноголодном дуэте, и Плисецкий начал есть, как не в себя. На викторово «Не перебарщивай со сладким — прыщи полезут, и ты станешь совсем невыносим» Юра злорадно улыбается и притаскивает пирожные из «Метрополя» или «Буше», благо, прогулочным шагом от дома можно добраться до первого всего минут за пять.
Из комнаты он возвращается с коробкой — полупустой, остальное уже сточил в спальне, тайком, будто кто-то отобрал бы — тянется на цыпочках к шкафчику, хмыкает, когда понимает, что дотягивается до полки теперь и так, без усилий, раскладывает пирожные по тарелкам прямо руками, и Виктору абсолютно не брезгливо — одна семья, чего уж там; Юра облизывает пальцы и толкает костлявым коленом дверцу; над мусорным ведром буквально замирает, а потом так и разворачивается, не выбросив даже коробку.
— Ты выпил всю пачку? — глаза то ли злые, то ли перепуганные. — Я отдал её тебе пять дней назад; ты за это время выпил двадцать таблеток?!
— Восемнадцать, — поправляет Виктор, со вздохом поднимаясь с места и подходя к нему; забирает чертову коробку из рук, выбрасывает, подталкивает к стулу; прикрывает окно, наливает чай себе.
— Это сильнейшее обезболивающее из нестероидных, — мрачно сообщает Юра, он бы радовался, что Никифоров не отпирается, если бы речь шла не об изрисованной клыкастыми мордами бело-зеленой упаковке таблеток, которую он, от греха и допинговых служб подальше, отдал Виктору в Москве.
Одной такой таблетки самому Юре хватало на день — по половине два раза, ломоту в костях и тянущее напряжение в суставах снимало на ура.
Что ж там с Виктором творится, что он их так жрет?..
— Болит, — отвечает, словно прочитав его мысли, Никифоров. — Херовая неделя. Минимальный промежуток между приемом — 2-3 часа, в лучшие дни мне даже не приходится за этим следить.
«А в худшие — я их чуть ли не горстями глотаю», — мысленно продолжает за него Плисецкий и тихо шипит.
Виктор садится, наконец, рядом, подталкивает к нему пирожное и вилку; барабанит задумчиво пальцами по столу.
Юра мрачно кромсает мягкий бисквит и ждет.
— Оно настолько болит, да, — отвечает на невысказанный вопрос Виктор, тычет зубчиками вилки шоколадный завиток сверху.
— Расскажи, — просит Юра. Выходит грубовато; наверное, он впервые этого пугается.
— О чем, Юр? — Никифоров улыбается смиренно и печально. — О том, что я уже не помню, как это — жить без боли? О том, как ломит кости от смены погоды? Как от боли на фоне стресса вообще стреляться хочется?
— Как ты живешь вообще?.. — горло перехватывает от эмоций, Юра невольно тянется рукой вслед, накрывает ладонью кадык. Виктор впервые говорит с ним честно и открыто о… Об этом всем, о том, о чем сам Юра все никак не решался спросить, только подглядывая из-за угла, как Никифоров сидит на кухне с аптечкой. Думал — не имеет права. Чужая боль казалась страшной и невыносимой, потому что он был перед ней беспомощен, не зная, что делать и как помочь.
— Молча, — Виктор поднимается из-за стола, достает бутылку коньяка, наливает прямо в чай себе — и, чуть меньше, Юре. — Пей. «Все в меру есть лекарство, и все есть яд без меры». Не трясись, пей.
Юра размешивает странную смесь прямо вилкой и послушно делает глоток.
А Виктор говорит — много, путанно, сбиваясь, о травмах, травмах, травмах, о боли и о том, как тяжело порой дышать и заставить себя расслабиться, чтобы стало легче. О том, что позвоночник иногда хочется вырвать из себя, выцарапать, лишь бы только прекратилась эта тянущая, обжигающая расплавленным свинцом боль. О том, что метеозависимость ему обещали сразу, на стресс реакцию — возможно, но остальное — точно нет; не с прекрасным, почти тут же восстановленным со слезами — буквально, тренер материлась и сама чуть не ревела, но Виктора никогда не трогала жалость к себе — мышечным корсетом и со всех сторон полезным плаваньем, дающим разгрузку позвоночнику. Никто из врачей не произносит слова «психосоматика», но Виктор и сам все прекрасно понимает, и ходить по врачам скоро перестает. Только вот сделать ничего не может; и жрет таблетки племянника, как конфеты. Вспоминает все чаще, как бабушка пела ему в детстве «Ты не увидишь ни горя, ни муки, доли не встретишь лихой…» — и верить в это стоило перестать еще в двенадцать, когда он впервые с гипсом на щиколотке валялся, ушибив ногу так, что выть хотелось.
Муки хлебнулось сполна, за все золото, даже больше; он до сих пор не знает, стоило ли это того, но не такой дурак, чтобы страдать от идиотского «А вот если бы…». Исправить он ничего не может, собой нынешним не шибко доволен, но что-либо менять уже слишком, слишком поздно.
Виктор Никифоров — бывший чемпион, несомненный талант, король льда.
Виктор Никифоров — прекрасный руководитель, один из лучших директоров, харизматичный лидер.
Виктор Никифоров. Холостяк, недоверчивый сыч, бесчувственный мудак. Старается не вспоминать о своем прошлом.
Пока он говорит, воду кипятить приходится еще трижды, от второй порции чая с коньяком Юра отказывается, качая головой, непривычно молчаливый и скорбный. Виктору немного смешно от его лица, будто его тут заживо хоронят, а внутри скребет — он, как всегда, контролирует все сам, и лопата для рытья могилы тоже в его руках.
А потом Юра поднимается со своего места и его обнимает; все так же молча. Гладит по голове, рвано и неловко, с оттяжкой, немного больно, так странно, будто впервые это делает; а может, и правда впервые — это же Плисецкий.
— Ты винишь себя в ее смерти?
Виктор неопределенно ведет головой. Прабабушка Аня была его дорогой и крестом — указала путь и заставила постоянно помнить, как собственная глупость обернулась для кого-то горем. Это обдумать у него время, к сожалению, было.
— Да. Отчасти. Она и до меня болела. Моя вина огромна — но это только часть, не только во мне дело. Она очень близко приняла все к сердцу. Ты знал, что прадед умер, сломав шею?
Юра хмурится и качает головой — родители вообще мало рассказывали ему о семье.
— А он упал, прямо у баб Ани на глазах. За шестьдесят лет и три дня до меня — бабушка тогда только ходить научилась. Умер к вечеру в том маленьком городке, я названия даже уже не помню, хоронили-то его здесь — а там врача не было, только фельдшер, и тот был пьян, не помог ему никак. И прадеду тоже было двадцать четыре тогда — он прабабушки на два года младше был.
Плисецкого передергивает — он не суеверен по природе своей, но этой ночью, после всего услышанного, становится немного жутко от совпадений — слишком их много; прабабушке, наверное, хватило, хотя Юра ее не знает совсем, только по обрывочным рассказам: от нее ему на память остались только наследная брошь с изумрудами — «под цвет глаз», как ему рассказывали — и скромных три фотографии с улыбчивой женщиной, совсем молодой мамой и кружевным свертком в ее руках.
Вот так послушаешь про родственников — и поражаться только остается, какая хрень в духе сериалов на первом творилась взаправду.
— Спать пойдем? — наконец, говорит он, и Виктор кивает.
И Юра ведет его за руку чистить зубы, приносит футболку, подталкивает в сторону своей спальни — и Никифоров, переступив порог, понимает, насколько адски благодарен — кажется, у него получится сегодня заснуть, не вспоминая, как выглядел Юри, лежа на соседней подушке. Игрушечные коты, россыпь тетрадей, разбросанные по полу книги и джинсы, ноутбук и наушники на второй половине кровати, гнездо из гаджетов и проводов у изголовья, фантики и конфеты в складках одеяла — прекрасный концентрированный мир самого подросткового, легкого от пинков максимализма под жопу и тяжелого от шипения того же максимализма в сторону окружающих и мира; у Виктора не было гаджетов и ноутбука — хотя врет, был кассетный плеер, отцовская коллекция винила, которую позволено было трогать только очень осторожно, и чувство, что все будет хорошо, какое бы говно не случилось. У него даже была парочка друзей: Аксенов дальше юниоров так и не пошел, а с учебой в кадетском классе вскоре так и вовсе затерялся, а Мила еще застала кровавую баню, когда Виктору в шестнадцать едва не перебило нахрен все сухожилия на ноге — сидела возле его койки в белом халате поверх рубинового свитера, красивая, похожая на осень, рассказывала, что со льда все никак кровавое пятно вывести не могут, гладила по руке сочувственно, провожала на операцию — но уже не видела той, фатальной травмы, к тому времени благополучно женившись и перебравшись в Италию. И слава богу — приятно остаться хоть в чьей-то памяти молодым, веселым и распахнутым.
— Пей и ложись уже, — Юра тычет ему под нос стаканом, отчетливо пахнущим валерьянкой, и Никифоров опять не знает, кого и как благодарить, что в его жизни есть Яков и этот мальчишка — мало, но чертовски много; может, ему вообще от вселенной только такое и положено, только такая любовь, оставь уже романтику там, на катке, Никифоров?
Юра кидает в него одной из многочисленных подушек и тянет в раскуроченную постель; белье пахнет апельсинами и чем-то детским, выдавая еще не оставшуюся позади часть непредсказуемой сущности Плисецкого с потрохами. Глаза неожиданно щиплет, и становится очень стыдно за весь тот угар, который Виктор ему устраивал в последние дни.
Тот тянется к нему доверчиво, снова гладит по макушке и почему-то по уху, чуть грубовато уверяет, что «все будет ок». Как тут не поверить?
— Юр, — во внезапной вспышке любопытства тянет он — почему-то шепотом. — А что у тебя с Отабеком?
Плисецкий смачно роняет «Блядь!», и это даже смешно.
— Отъебись! — догоняет следом.
— Я не знаю, — раздается с задержкой более честное.
— Мы целовались, — почти смущенно кается, голос кажется почти детским.
— Он мне нравится, — звучит хрипло и почти шепотом.
Виктор молчит, обдумывая, и почти засыпает.
— Ну ладно, — говорит он в итоге. — Он, вроде, неплохой. Серьезный такой, — и поворачивается набок.
Он проваливается в темноту удивительно быстро и спит до странного крепко; во сне май, незнакомые яркие ребята, орущие Земфиру и Чайф на Невском, ласковое солнце; они с Юри лежат на траве Марсового поля под раскинувшей цветущие ветви сиренью и самозабвенно целуются. Кацуки до смешного юный и все такой же хрупкий, шепчет щекотно в ухо что-то на японском, а молодой и глупый Витя совсем ни черта не понимает, у него две недели языковых курсов пока максимум, и заводит в отместку тягучую северянинскую тоску; папа, наверное, не зря шутил, что сына им подкинули сами норны [1] — от упоминания скалистых фьордов в груди щемит не меньше, чем от созерцания ложащихся на чистый холст линий кандзи. Юри в итоге фыркает обиженно, смешно, как выбравшийся из пруда щенок, шепчет прямо в губы: «Мой Один». Витя смеется в поцелуй; «Храни, о юмор, юношей веселых...».
После пробуждения несмотря на все, что Виктор хотел бы высказать Кацуки, на душе весь день светло.
И ничего не болит.
— Хлебальце бы ему, блядь, разбить, — цедит Юра, провожая Кацуки, мелькнувшего в конце коридора, тяжелым взглядом. — Чтоб под стать потаскушечьей натуре его. Что?! Возрази мне еще тут! — вскипает он, глядя, как Отабек осуждающе качает головой.
— Ты на него так из-за сплетен взъелся? Серьезно?
— А ты его еще защищать будешь?! — Плисецкий выглядел бы смешно, если бы не прямая агрессия во взгляде. — И я видел, что они обнимались!
— Кацуки говорил, что знает Минако с детства, она на год старше его мамы, — пожимает плечами Алтын. — Может, он ее как родственницу воспринимает.
— И в кабинетах до ночи запирается чай попить, ага, как же! — пыл не угасает, но крохотной капли сомнения в голосе хватает, чтобы Отабек понял, что прав — Юра сам ни в чем не уверен.
— Виктор с ним вообще говорил? — вздыхая, спрашивает он; иногда ему искренне непонятны люди — придумывающие себе пустые проблемы, строящие стены и тонущие в страхе — когда можно просто взять и прямо через слова донести друг для друга свои мысли. Математика интересно влияет на мозг — или Отабек просто сам такой — но он правда не понимает, как с полным отсутствием доказательств можно так гореть от собственных ложных теорий. Они все ложные, пока не получили подтверждения.
Юра не математик, но интуитивно чувствует, что что-то идет не так. Что обнаружена ошибка и надо бы как-то ее исправить. Но гордость и страх слишком мешают, и это так очевидно и даже не смешно.
Он настолько переживает за Виктора, что теряет холодность суждений и не слышит разум. Трогательно — Алтын всегда ценил и уважал родственные связи — и при этом совершенно не помогает, и они просто тонут вместе.
— Им правда стоит побеседовать, — еще раз говорит Отабек, забирая гитару с подоконника; пропускать занятия музыкального факультатива из-за своего учебного направления или злости Юры на Кацуки он не собирается. В конце концов, его с Юри не связывает ничего, кроме одного ужина и этой школы, а преподаватель из него прекрасный — всего за час помог разобраться с музыкальным переходом, над которым Алтын бился два месяца. Всего-то стоило попросить.
Плисецкий остается у окна, нахохлившийся, но притихший.
Обиженный на мир — злой на самого себя — Юра отсиживается в каморке за актовым залом: кажется, ее используют для распевки перед выступлениями, чтобы не бегать от репетиционного зала в актовый. Юра тут впервые, но камерность и тишина ему, пожалуй, нравятся.
Он садится в компьютерное кресло, на котором обычно во время мероприятий восседает звукорежиссер, закидывает ноги в любимых леопардовых кедах на крышку фортепьяно — единственная дозволенная поблажка в скучной форме. Фортепьяно не жаль.
Наушники плеера опять невозможно запутались, и Юра почти закипает снова, пока разбирается с узлами, даже победно вскрикивает в конце, благо, его точно никто не услышит.
Домой переться на полтора часа очень лень, и лень гулять Маккачина, поэтому Плисецкий мухлюет и решает отоспать это время прямо в школе; из наушников льется сонное и скупое, как туман, очень соответствующее названию группы [2]. Постоянный недосып, кажется, прилагается к активной фазе роста, и Юра, почти наслаждаясь этим, отключается, как Штирлиц, теперь в любое время и в любом месте.
Главное — не забыть выставить будильник.
И он не забывает, только откладывает его раз десять, пока краем сознания не понимает, что безбожно опаздывает; матерится, гуглит наличие пробок на дорогах — если он еще где-нибудь у Катькиного садика встанет, Гоша его точно вскроет, или вскроется сам — и не поймешь, что отвратнее. Накидывает куртку и хватает сумку уже вылетая за дверь. Переобуваться уже некогда.
Уже в троллейбусе обнаруживается, что плеер он либо забыл в школе, либо потерял по дороге, но, мрачно толкая дверь «Юбилейного», сто раз прокрутивший в голове свои сборы Юра твердо решает, что, похоже, все же забыл, и не знает, радоваться или подождать — плеер слишком специфичный, в ярких тигровых полосах, и хотя воровства в школе не было никогда, в ней все еще оставались фанатично настроенные барышни. Нет, конечно, вещь ему вернут, если он развесит по школе объявления — но вряд ли просто так. Представляя худший вариант — навязанное свидание — он эпично проваливает сальхов и чуть не врезается лицом в ограждение. Валяясь на льду и игнорируя Поповича решает — плэйлист ему дорог, безумно дорог, а восстановить без потерь тысячу с лишним песен вряд ли получится; но психическое здоровье ему дороже, поэтому перехватить плеер раньше фанаток он постарается прямо после тренировки; скорее всего, до него еще не добрались.
На улице уже совсем темно, когда Юра выходит с катка; дождь колючий и похож то ли на мелкий град, то ли на обледеневший снег, асфальт немедленно становится похож на каток, но Плисецкий не в коньках и чувствует себя ужасно уязвимым, самым обычным и беззащитным перед этим льдом. Невский потихоньку наряжают к новогодним праздникам, и — Юра не признается никогда — но у него абсолютная слабость к мигающим гирляндам; они не создают особого рождественского настроения, но нравятся ему очень и без этой глупой функции.
Почти все окна школы темные, здание из-за этого выглядит немного пугающе; Юра решительно звонит в звонок и ждет охранника; его не могут не пустить; пускают, но когда он почти расслабляется — требуют вторую обувь. Плисецкий выразительно фыркает и изгибает бровь. Охранник слишком непоколебим. Цокнув языком, Юра снимает кеды и проходит мимо в одних носках — выбросит их к чертям сегодня же, даже не пытаясь отстирать, только б не зря все это было.
Он не сразу понимает, что в актовом зале слышна музыка — вообще не обращает на нее внимания, как не зацикливаются на приевшейся мелодии будильника, и внутри ведь скребет почти так же досадливо.
Пока не осознает, что действительно знает эту мелодию.
Первая неудавшаяся произвольная, которую ему пытался поставить Виктор. И скребло-то как раз поэтому. Из мыслей в голове — только звонкое «Охуеть». Мыслей, что именно происходит — ноль.
В темноте кулис его не видно, и он замирает, разглядывая порхающие над клавишами пальцы, поджатые от напряжения губы, прищуренные глаза — Юри почему-то без очков и выглядит совершенно иначе — резче и взрослее, и Плисецкий только сейчас понимает, что за обманчивым видом школьника (некоторые одиннадцатиклассники, если быть откровенным, выглядят куда как старше) упустил тот факт, что Юри, вообще-то, лишь на несколько лет младше Виктора. И что он очень красивый.
Музыка начинается и обрывается, вновь и вновь, механический карандаш неприятно скрипит, зачеркивая и намечая на листах новые ноты. Кажется, будто он разделывает мелодию, оставляя самый скелет и нанизывая на него новое, ваяя другое тело: вместо нежного сердца — крупное соцветие сиреневой гортензии, вместо слов — безмолвное самоотречение. «Отдавай — и, дрожа, не тянись за возвратом»; беззаветно; безоглядно.
Пальцы мелькают с какой-то невообразимой скоростью, Плисецкий — почти-самоучка с огромным потенциалом, как выразился Яков — содрогается, потому что сам бы так не смог никогда. Юра, впервые задумавшийся о технической составляющей мелодии, понимает вдруг, насколько она сложна, и как это осознание углубляет ее красоту, и что при этой сложности она не кажется тяжеловесной и трудной для восприятия. Она правда хороша со всех сторон, и он не знает, чего добивается Кацуки, но тот добавляет, и добавляет, и добавляет то там, то тут элементы — и они настолько к месту, что Юре даже возразить нечего.
Он покорен Кацуки Юри — запоздало, но прочно.
Его накрывает внезапным восторгом, который не может сейчас омрачить ничто, — он понимает, что видит гения за работой, и сердце клокочет где-то в горле, неуемное.
Последний раз настолько чистое, острое, неприкрытое восхищение он испытывал в пять — впервые увидев записи с выступлениями Виктора.
На этой мысли его оцепенение слегка отступает, и он нетерпеливо достает телефон, предусмотрительно вырубая звук и вспышку. Видео длится минуты полторы, и он открывает первый попавшийся мессенджер, отправляя его Никифорову.
«Я нашел Фрейю».
А теперь ему надо умыться.
В коридоре на обратном пути его кто-то обнимает со спины, и Юра вздыхает шумно и резко, как задышавший утопленник, оборачиваясь. Отабек смотрит на него устало и немного обеспокоенно.
— Нашел, — констатирует он, обнимая крепче, целует в висок. — Тебя нигде не было. Я обидел тебя?
— Когда? — удивляется Юра, касаясь губами ямки между ключиц; запоздало надеется, что охранник спит, а в школе в ближайшую неделю ничего не случится и записи с камер видеонаблюдения никому не понадобятся. Потом его осеняет, что Отабек про тот разговор насчет Юри — и Плисецкий тянет его за руку к актовому залу. — Забей. Пошли, покажу что. Ни звука.
Пока они идут по проходам между кресел, рука в руке, он задает только один вопрос:
— Помнишь, подо что я катаю произвольную? — Отабек кивает, и Юра продолжает нарочито незаинтересованным шепотом. — Ну вот. Похоже, это он, — и, снова укрывшись среди кулис, подвигает его так, чтобы было видно раскрытую дверь.
Алтын странно хмурится, в глазах при этом такое выражение, будто ему мир открыли.
— Не знал, что он может… так, — говорит он, и Юра вспоминает запоздало, что шепот — это не к Отабеку, быстро накрывает ему рот ладонью. Тот сопит и достает телефон, набивает в текстовое поле: «Не знал, что он вообще что-то пишет». Юра пожимает плечами — он тоже был не в курсе; и это обидно, черт возьми.
Мелодия звучит теперь почти без перерывов и помарок, ласковая до дрожи, и Плисецкий тоже достает телефон, отходя в сторону — боится, что подсветка привлечет внимание. Его сообщение прочитано, но ответа нет.
Ладно, дебилы, время очной ставки.
Через минуту копошения в приложениях он пересылает сообщение от компании и добавляет к нему короткое: «такси уже в пути, дуй пулей. вы просто ОБЯЗАНЫ поговорить, придурки тупые!».
«Где?», — приходит через двадцать минут, и Юра вздрагивает от вибрации — он почти перестал надеяться, но уйти сил не было, хоть с каждой минутой риск того, что Кацуки соберется, выйдет и обнаружит их, только возрастал.
«актовый», — отбивает он в ответ, заслоняя телефон полой форменного пиджака.
Виктор появляется не то, чтобы слишком бесшумно, но Плисецкого мало это волнует — вряд ли Юри услышит, когда фортепьяно звучит так громко. Судя по распахнутому пальто, небрежно наброшенному шарфу, выглядывающей домашней футболке и общей растрепанности — собирался Никифоров явно в спешке. Потерянный взгляд твердости образу не добавляет, и Юра сомневается, что Виктор сейчас вообще способен выдержать этот разговор. Но когда еще-то?..
Юра толкает его в спину в сторону двери и напряженно замирает, кусая губы. Пальцы Отабека касаются его руки, и он сжимает их до боли.
Ему страшнее, чем перед каскадом.
Юри не замечает чужого присутствия, увлеченный, до тех пор, пока его шеи не касаются прохладные пальцы. Он подскакивает, роняя стул, прижимает ладонь к коже, распахивает безмолвно рот, оборачиваясь.
— Здравствуй, Юри, — голос Виктора едва слышен, и Кацуки невольно делает шаг навстречу.
Юра цокает языком и дергает Отабека за рукав:
— Вот засранцы, я же ни черта!.. Переводи мне все дальше! Я в японском почти не смыслю нихера!
И садится в тени у порога, почти не прячась, и наглость, с которой он собирается подслушивать, почти восхищает.
— Здравствуй, Виктор, — дыхание у Юри сбитое, и это глупо, глупо-глупо-глупо, но он не имеет ни малейшего представления, что ему ожидать от этого мужчины на сей раз. — Ты решил все-таки поговорить со мной?
Он не дожидается ответа сразу; если, конечно, поцелуй в раскрытую ладонь не считать за ответ. Никифоров расцеловывает костяшки его пальцев и смотрит в глаза тоскливо-тоскливо. Господи, как же он скучал…
— Да, Юри. Расскажи мне все, — просит Виктор наконец и гладит, гладит его руку; легко скользит прикосновением от кисти по запястью и предплечью, и Юри прикрывает глаза, задерживая дыхание, чтобы не застонать — он и предположить не мог, что это может быть так приятно. — Расскажи мне, что происходит в твоей жизни, кто с тобой рядом, как ты создаешь эту музыку…
Да господи, Кацуки ему расскажет все, что угодно, если он не прекратит! Юри обреченно опускает голову, упираясь лбом в чужое плечо, чувствуя, насколько Виктор напряжен, кладет ладонь ему на грудь — безмолвное «Расслабься. Успокойся. Я рядом. Все хорошо»; это не помогает совершенно, и он обреченно вдыхает запах прохлады и одеколона. Не касаться, кажется, физически невозможно, их тянет друг к другу даже сильнее, чем до этой разлуки.
— Помнишь, я говорил, что приехал из-за тебя?.. — он трется носом о шею, слыша довольное «Угу», и позволяет притянуть себя за талию ближе. — Я не сказал всей правды. Ты не только восхищаешь меня. Ты — причина, по которой мне снова захотелось дышать, и по которой я все еще могу творить музыку. Ты не знал меня, но наполнил мою жизнь.
Этого ответа было бы более чем достаточно, чтобы удовлетворенно выдохнуть, сгрести Юри в охапку и расцеловать, но он не приносит успокоения.
— Если это так, — Виктор шепчет ему прямо в ухо, и вдоль позвоночника проходит колючая волна, заставляя зажмуриться, — то что с Минако?
— Минако? — Юри удивляется восхитительно, смотрит так открыто и непонимающе, что Виктор на секунду сомневается, не сморозил ли он какую-то глупость. А потом сердце падает в пропасть, когда прекрасный, чудесный Юри, все еще глядя ему прямо в глаза, говорит:
— Она… очень близкий мне человек, я дорожу ею.
— Вот как… — Виктор размыкает объятье и спешно убирает руки в карманы, сжимая кулаки. — Вот, значит, как…
— Виктор, я не понимаю, что ты… — негромко начинает Юри, пытаясь заглянуть ему в глаза, тянется к нему. Тусклый свет отражается на золотом ободе кольца, и Никифоров грубо хватает его за руку.
— Ты говоришь такие прекрасные вещи, Кацуки Юри, — Виктор переходит на русский внезапно, заставляя невольно вздрогнуть; на японском, наверное, он сейчас звучал бы сущим змеем. — Но зачем ты это делаешь? Зачем ты вообще говоришь мне все это?
Юри перед ним, так близко, кусает губы и нервно хмурится.
— Зачем ты приехал вообще, если… — Виктор резко встряхивает его руку, заставляя вскрикнуть от боли; запястье ломит от неестественного положения, на коже, скорее всего, останутся следы. Руку встряхивают еще раз, прямо рядом с лицом, и пальцы ударяются о стекла очков, Юри дергается, ахает, испуганный. Кольцо больно врезается в кожу, заставляя застонать сквозь зубы. — Зачем ты приехал сюда?
— Все не так, — Кацуки, наконец, понимает, о чем он, дышит тяжело и качает головой. — Все совсем не так, ты не… Пусти, мне больно!
Краска схлынывает с лица Никифорова так быстро, словно ему пощечину влепили, но Юри не замечает, Юри баюкает ноющую кисть на груди и тихо всхлипывает, опустив голову. А потом открывает глаза и видит, как на горчичного цвета пальто Виктора расцветают крохотные мокрые кляксы.
— Виктор, — он произносит его имя, кажется, одними губами, без звука.
Потому что Виктор Никифоров стоит перед ним, растрепанный и уставший, бледный — и плачет. Никто в жизни Юри не плакал так красиво. И ни от чьих слез до этого его сердце не разбивалось.
— Не плачь, пожалуйста, — он хочет помочь, этот порыв настолько естественен и логичен для него, что даже задумываться не надо. Юри заправляет длинную челку за ухо, шипит от боли в кисти, но все равно гладит щеки и обострившиеся за последние недели скулы. — Не плачь… Почему ты плачешь?..
— Потому что я мудак?.. — горько смеется сквозь слезы Виктор и ластится к его ладони.
— Что?.. — непонимающе начинает Юри; а потом к его губам прижимаются соленые и дрожащие губы.
— Поэтому, — и снова поцелуй, и снова, и снова, он теряет им счет, забываясь, хватая ртом воздух, не решаясь открыть глаза. — Как мне жаль, что мы не встретились раньше…
Виктор уходит, оставляя его стоять посреди этой каморки, не оглядываясь.
— В смысле, — слышит он, едва переступая порог; это даже не вопрос, Плисецкий, кажется, настолько охренел от всего увиденного, что пока не в силах просить дополнительную информацию. Он тут же вскакивает на ноги, дергает Виктора за рукав.
— Потом, — просит тот, потирая лицо ладонью. У него совершенно нет сил.
— Да какого хуя, он же не сказал ничего катастрофического?.. — про пресыщенность информацией Никифоров тут поторопился, видимо; вопросы сыплются, как из рога изобилия. — Куда ты, блядь? Ты что творишь-то?!
Игнорировать. Он, шатаясь, идет по проходу между рядами. Юра, кажется, на что-то отвлекся — голос слышен явно не рядом — и слава богу. Сил нет никаких.
Юра все-таки догоняет его у лестницы.
— Ты придурок, — сообщает он горько. А то Виктор не в курсе. — Вы оба, блин, идиоты, я не знаю уже, даже поговорить не можете!
— Вызови такси, — перебивает он пламенную речь и садится на ступеньки.
Черт возьми, Кацуки, в этой душе теперь только грязь и руины.
Яков приезжает… наверное, следующим вечером, или через сутки, или через вечность — Виктор не считает дни, время отмеряется теперь только в бутылках, а запасы надаренного ему за эти годы пока еще не подошли к концу.
Кажется, он только пьет, курит, ходит в душ, пытается понять, что на повышенных тонах кричит ему Юра. Ему немного стыдно перед мальчишкой, но в какие-то моменты ему совсем не больно и его забирает благодатный морок, и ради этих моментов бесчувственности и отсутствия мыслей он готов поступиться сейчас многим. Ему кажется — если он протрезвеет, он умрет в тот же миг.
Яков приезжает с двенадцатью бутылками минералки, пакетом чего-то мясного и зверской рожей. Яков отсылает Юру в кондитерскую за сладким — «У него мозг будет в огне, принеси чего-нибудь для растопки; послаще, чтоб жопа слипалась» — и вручает в руки пакеты с бутылками; пустыми, но такие же пакеты, только с полными, утаскивает куда-то сам; Виктор мутно думает о том, что в дяде Яше погиб инквизитор — кажется, его оставят отходить всухую.
— Ты придурок, Витя, — сообщает Яков, и Никифоров с готовностью кивает — да кто ж против-то?
— Я ж тебе уже говорил, блядь! — кипит Фельцман, и да, кажется, что-то такое было, но что ж теперь поделать-то? Виктор, кажется, тоже ему говорил тогда, что все очень хуево.
— Выполаскивайся, — велит дядя Яша, заставляет его проблеваться — это даже не так неприятно, как ожидалось, потому что выходит только алкоголь, он же не ел ничего; он забрасывает Виктора в ванную по рукам-ногам, как труп или мешок с костями. А потом командует в коридор:
— Юра, последи!
И Юра следит. Смотрит угрюмо из-под насупленных бровей, руки на груди скрещены, поза напряженная.
Виктор Никифоров — косяк по жизни.
И очень, очень хочет сдохнуть. Потому что хмель потихоньку уходит, сменяясь неконтролируемой жаждой, настолько сильной, что даже вода кажется сухой, голова раскалывается, Яков пичкает его почему-то ибупрофеном и мясом, разводит странные коктейли из минералки и измельченных угольных, после третьего «Наполеона» Никифоров вслух клянется никогда их больше в рот не брать; за время этой канители, кажется, успевает побыть по-питерски серо, знаменуя день — Виктор не очень в курсе, он находит завалившуюся за ложки таблетку обезболивающего и благополучно проглатывает ее, запивая минералкой. Благословенный сон приходит вместе с ее действием.
Просыпается он вечером — окно ловит вялые отблески заката — и все еще не знает, какое на дворе число.
Свет горит только на кухне, и Виктор идет туда, держась за стены; Маккачин мирно сопит у холодильника, Яков быстро пишет в блокноте, сидя за столом, а Юра смешно дергается у плиты под «Ride The Wild Wind» [3].
— Слабо поставить мне под это показательное на финал? — вдруг насмешливо выпаливает он и только после этого оборачивается к Никифорову, отвлекаясь от овощей на сковородке.
— Дай мне один день на восстановление — и запросто, — отзывается Виктор и проходит внутрь. Глаза болят адски, но это от света, это привычно, он переживет. Главное — похмелье ушло. Самое главное — на него, похоже, не сердятся.
— Ты сдохнешь в следующий раз, — мрачно обещает ему Яков, постукивая пальцами по столу. — А если нет — я тебя придушу и бутылку в задницу засуну, да так и похороню, помяни мое слово!
— Понял, дядь Яш, — вздыхает Виктор и садится рядом.
— Лучше пацана выгуляй или мне позвони хотя бы, ну не бухай ты так, блядь, это ж последнее дело, сам понимаешь же!
— Понимаю, дядь Яш, — послушно кивает Виктор. Он жалок, он в курсе.
— Отжираться и спать, — командует Фельцман и, потянувшись вперед, хлопает по спине; Виктор не совсем уверен, но, кажется, ему только что пытались проломить хребет. — А завтра — на работу!
— Хорошо, дядь Яш, — утирая выступившие от боли слезы, отвечает Никифоров, и берет протянутую Юрой тарелку.
— Этот одеколон вам совсем не подходит, Виктор.
Этим утром он ясно понимает, почему Фельцман и Барановская развелись — два непримиримых критикана, Виктор почти уверен, что они и фамилии долго обсуждали, и общую, конечно, выбрать не смогли.
И одеколон у него нормальный, просто пиджак, увы, пропах гвоздикой — Лилии об этом знать совсем не обязательно, он потому ароматизированные и курит, позорище какое, как школьник, чтоб перед мамкой не спалиться.
— Я учту, — он проходит мимо доски с фотографиями педагогического состава уже который год, потому, увидев пустую ячейку там, где ее давно не было, удивляется, но запоздало; Лилия врезается ему в спину и ворчит; неважно; он скользит взглядом по знакомым лицам на фото и не может понять, кого не хватает, но волнуется, почти паникует, как наседка, недосчитавшаяся цыплят. А потом сердце ухает вниз. — Где Кацуки?
Лилия, идущая с ним в кабинет с папкой бумаг для подписания, почти сразу протягивает файл.
— Юри ушел.
Никифоров и сам не знает, зачем достает телефон и начинает судорожно названивать ему — это неконтролируемая истерика, ему кажется, что у него полжизни обрубили.
Абонент вполне предсказуемо недоступен.
— Мне нужно его личное дело, — приказывает Виктор, обходя Лилию и исчезая в кабинете. Если потребуется — он Юри из-под земли достанет.
Личное дело ему приносит Плисецкий, мрачно бросает «Ты в глаза долбишься, да?» и, кинув папку на стол, удаляется.
Виктор жадным взглядом скользит по строкам в поисках сведений о временной прописке — и бросается пересматривать копии паспортных страниц.
И Юра чертовски прав, потому что он не обратил внимания сперва и напрочь забыл после, что страницы с гражданским состоянием и детьми пусты. То есть абсолютно. То есть у Юри никогда не было ни жены, ни дочерей, и тысячу раз проклятая Юко — сестра или подруга, или кто угодно вообще — но точно не супруга.
«Все совсем не так».
Юри ведь сказал ему, а он… слишком боялся, что придется кому-то доверять даже в таких, казалось бы, очевидно провокационных ситуациях. Что вообще придется доверять.
Он настолько боялся предпочесть малознакомого Юри своим привычным страхам, что не захотел от них отказаться и совершенно не слышал, что ему говорят.
Предпочел счастью комфортную жопу.
Он мудак и идиот, и лучшего не заслуживает.
Створка окна едва не ударяется о стену; он курит прямо в кабинете, не заботясь о том, что его окно просматривается отовсюду, сжимает пахучую сигарету в дрожащих пальцах.
За окном медленно падает крупными хлопьями снег.
— Прогуливаешь?
Юра качает головой, глядя в пол; теребит в пальцах провод наушников, протягивает Виктору свернутую записку на знакомой светло-желтой бумаге.
Почерк странный — рандомная смесь прописных и печатных букв, но — это трогательно. Юри явно некому было толком учить писать.
«Здравствуй, Юра.
Кажется, это твой. Нашел его в той репетиционной; извини, что не отдал сразу и не передал потом с Отабеком; вернуть лично, к сожалению, не получится, прости, пожалуйста; к тому же, я не уверен, что мое общество принесет тебе удовольствие, поэтому я отдаю его Лилии — на вахте небольшой плеер может затеряться, а она точно сохранит.
Хотя все равно есть несколько вещей, которые я хотел бы сказать тебе лично, но уже не смогу из-за отъезда.
У тебя хороший музыкальный вкус; извини, я пролистал плэйлист.
Спасибо за то время, что я провел с тобой и Виктором — эти мгновения навсегда останутся в моей памяти. Вы замечательно заботитесь друг о друге.
Я желаю тебе удачи на соревнованиях, ты удивительный и очень талантливый, уверен, ты сможешь победить, мы с родителями и сестрой обязательно поболеем за тебя.
И — я не сказал этого раньше лично, но — спасибо, что выбрал мою музыку для произвольной программы.
Я хотел бы загладить свою вину перед тобой, мне жаль уезжать так, не попытавшись все исправить.
Искренне приносящий свои извинения,
Кацуки Юри»
Плисецкий, кажется, следит за ним все то время, пока Виктор читает, потому что едва он поднимает взгляд от листа, Юра тут же предлагает:
— Пошли погуляем?
Снег все так же идет, падает плавно строго вниз, огромными пушистыми хлопьями; вокруг так тихо и спокойно, даже улегся постоянный ветер.
Они идут вдоль аллеи, Юра сбивает снег теплым дыханием, протягивает ему навстречу ладони; Виктор замечает, как покраснели кончики пальцев, берет его за руку, прячет в свой карман.
Они не разговаривают, только идут плечом к плечу и иногда останавливаются полюбоваться алыми ягодами рябины на почерневших от влажности голых ветвях под белым.
Пока Юра не поворачивает к нему голову и не говорит шепотом:
— Он не вернется, да?
У Юры раскраснелись нос и щеки, и это единственная краска сейчас, как гроздья рябины, потому что под этим снегом и белесым небом сам Юра, кажется, выцветает и становится похож на бледное зимнее солнце.
Виктор вынимает руку из кармана и приобнимает его за плечо, прижимается щекой к светлой макушке. Юра не вырывается, только вздыхает.
Иногда, чтобы от ответа стало больно, не обязательно облекать его в слова.
____________________________________________________________________________
[1] Норны — богини судьбы в скандинавской мифологии.
[2] London Grammar, почти любая не ремиксовая композиция — отличная колыбельная.
[3] Queen — Ride The Wild Wind (early version with guide vocal), пссс, не слушайте альбомную, она не передает ощущения поездки на мотоцикле по трассе от слова вообще. Вот вам ссылка на эту версию: https://yadi.sk/d/xTFMMKLx3FHvyN
Примечания:
курсивом - опять японский.