Глава 5
28 января 2017 г., 21:05
~Прошло шесть лет~
Стоя возле высокого — в рост человека, витражного окна, Стась смотрел вниз, на заметаемую крупчатым снегом площадь. Там, как и всякий день, кроме воскресного, проходили учения гусарии. Не только в солнечную, ясную погоду они велись — бой-то в любых условиях принять нужно.
Ныне поручик Гжегож Пясковский натаскивал слуг-пахоликов, как прикрывать своего господина во время атаки. Как довершать им начатое, добивая пиками и саблями поверженного неприятеля. Антек Божецкий, ротмистр гусарский, с ним вместе непогоду терпел, хотя должность его была почётная и участия в учениях не требовала. Другой бы кто в доме своём сидел, в тепле...
Подышав на бархатный рукав своего кунтуша, вытер Стась инеистые узоры на окне, протаял окошко малое. Широкая площадь будто была щедро замазана лейденской синью — так мела снежная позёмка, так мрачно сгущались тени. Сквозь жёлтые и слоисто-оранжевые куски стекла в свинцовой оправе всё выглядело призрачно, ненастояще — как в самом глубоком сне. Конные фигурки внизу огнисто переливались и поблёскивали от пламени свечей, что плясало на витраже.
Помнится, когда Стась был совсем малой — до груди отцовой не доставал, мучило его любопытство. Отчего свист гусарских крыльев пугает людей и лошадей противника, а кони шляхетские и ухом не ведут? Понял Стась уж потом: ко всему привыкает табунное животное, коли видит, как сородичи его команд слушаются. Но то же и с людьми было. Приучались мальчишки-гусары ловко вскакивать в седло с надетыми крыльями, ровно держать спину даже с привешенными к поясу тяжёлым палашом и саблей. На дождь и снег не обращать внимания привыкали. Что там бегущая по лицу вода, коли речь о победе Войска Польского?
Страстно увлекался Стась гусарским делом — с самого детства всё рисовал себя в мечтах крылатым воином. Не каждому была доступна такая мечта — только сыновья городской знати, духовенства да магнатов позволить такую роскошь себе могли. Специально выезженные жеребцы родом из турецкой провинции Караман, концежи из особо прочной стали... А искусно выделанные леопардовые шкуры на плечах, а гусарские пики и прочий доспех? Баснословных денег это стоило — не говоря про положенную свиту из слуг-пахоликов. Но покойный тато ещё в двенадцать, гладя по макушке, пообещал: «Будешь ты, Стасю, гусаром. Ничего не пожалею — ротмистру самому сдам тебя на руки, как пора придёт».
И ведь слово своё сдержал — а когда иначе-то было? Четыре года спустя, как зачернело у Стася над верхней губой, за руку привёл к Антону Войцеху Божецкому, главному над гусарами воеводства. У Антона даже седины о ту пору ещё не было — очень он понравился тогда Стасю. О безумных кутежах Антека, брошенных брюхатых панночках да о пьяных подвигах не ведал Станислав тогда. А на коне-то, при полном вооружении лихо тот смотрелся — кумиром для наивного сына воеводского...
После узнал уж Стась, что в гусарии царила строгая военная иерархия: товарищи-шляхтичи, из которых состояла хоругвь, подчинялись своему поручику. И все они — товарищи со свитами, поручик и хорунжий, нёсший знамя, набирались на службу лично господином ротмистром. Тот же обыкновенно был из магнатерии, крупных можновладцев — словом, даже по шляхетским понятиям мог позволить себе очень многое. Антось мог и позволял. Разве что по сугробам из соли, что на вес золота, летом на санях не ездил...
Много утекло воды с их первой встречи с гусарским ротмистром. Многому Стась научился у наставника — и хорошему, и дурному. Понял он спустя годы, как внимателен к нему, щенку, был Божецкий. Кроме одного памятного случая, о котором оба предпочли бы забыть...
Глупым недорослем мечтал Стась сделаться хорунжим, знамя войсковое с честью в бой нести. Не ведал он тогда, что хорунжим даже простолюдин стать мог, бо звания высокого не давал этот чин. Да и не почётно это казалось ему теперь — отрез богато расшитой ткани защищать. Товарищем ныне хотел быть Стась, в бою наравне со всеми участвовать, вражеский строй с пикой наперевес прорывать. Вот это было дело для мужчины, не обделённого храбростью, истинного сына Великой Польши. Это стоило изнуряющих учений в стужу и зной, окриков доведённого до белого каления Пясковского и нытья слюнтяев-пахоликов.
Не был бы Ероним Станислав Стилинский сыном своего отца-воеводы, если б не сделался одним из лучших в своей хоругви. Обыкновенно зелёным новичкам, в товарищи рвавшимся, Антек его, Стася, в пример приводил. Как выхватывать палаш или карабелю, как колоть концежем, как свою свиту-почт в атаку вести.
С опытными же, старшими гусарами, что в настоящих схватках побывали, учился Стась бороть в себе страх человекоубийства. Не должно быть ни сомнений в бою, ни пощады, ни жалости — ведь сама Дева Пречистая католической Польше благоволит, на подвиги ратные сынов её благословляет. И Гжегож, и Антон твердили им это неустанно, ободряя робких юнцов.
Однажды Стась на учениях зацепил самого Пясковского изгибом карабели, ранив в плечо. Так тот, как знак отличия, перевязь свою полотняную носил. Гордился младой порослью польского рыцарства.
Одного жаль — случая пойти во всамделишний бой Стасю пока так и не представилось. Ведь, как назло, замирились круль Владислав и султанша Мах-Пейкер, правившая Блистательной Портой за слабоумного сына своего Ибрагима. Стало быть, со стороны турков и вассальных им крымчаков угрозы Польше не было. С бунтами же украинского быдла шляхта десять лет как покончила, жестоко покарав зачинщиков и втрое урезав козацкий реестр. C кем воевать-то тут, скажите на милость? Вот и молил Стась Боженьку ниспослать ему войну, хоть и грешно это было. Мир-то в родном краю всё лучше кровопролития — тато так бы сказал...
***
Сквозь витражное панно тёплых тонов погожий зимний денёк струил потоки света — как на картинах мастеров-венецианцев. Склонившись друг к другу, святые в солнцем пронизанных одеждах совещались неслышно. В просторном сводчатом зале сидели они вдвоём только с дядей Герардом. Втроём, быть может — но пленная османская девка Гюльчан им-панам ведь не чета. Дядя, тот звал её попросту Улькой, не коверкая язык иноземным прозванием.
Ровно так же сам Стась когда-то не принял имя украинского холопа своего отца. Так Даркó для него и сделался навсегда Дереком, второе крещение приняв... И имя это дорогое Стась берёг, как зеницу ока, трепать не дозволял. Помнится, один конюший пахолка его Джерслава Итморского «Дерек» осмелился называть. Так Стасю с того прямо алым очи застило — по щекам отхлестал, пороть батогами приказал скудоумного. И все слуги тогда усвоили, что имя такое поминать всуе не след...
Черноокую, с пушистым волосом юную Ульку дядя по причине преклонных лет пользовал не как подобает. Постель он ей согревал, как библейский царь Давид. На коленях держал ещё, ибо кровь старческая стылая текла уж по жилам вяло. С собой таскал везде, как иные шляхтянки собак комнатных таскают. А Гюльчан ничего — довольна всем была, на судьбу не жаловалась. Дядька ведь привязан к ней был, как к животине домашней — кормил вкусно, стелил мягко, к работе чёрной не неволил. Сейчас Улька-Гюльчан лежала у старика поперёк колен, и смоляная коса в руку толщиной кольцом свилась на мраморном полу.
Звали дядю Герард Иренеуш Стилинский. Вроде как, единый оставшийся стасев родственник он был — прочие померли от хворей в младенчестве, либо от ран и старости. Може, и забыл Стась кого — голоты в каждом знатном роду достанет, всех не упомнишь... А родной брат воеводы любельского вдовец был бездетный. И как преставился татко, так пожелал тот имение свое жиду совсем доверить да с сыном яновым съехаться: наставлять, уму-разуму учить. Это чтобы последний отпрыск достойного рода глупостей каких не натворил, да старого шляхетского герба не опорочил. Стась и что возразить, не нашёлся — так он был убит горем.
Долгую, полную побед и свершений жизнь прожил отец-воевода — пять десятков и ещё три года, да все равно казалось: рано. Рано панна Шмерчь срезала его своей остро заточенной косой-литовкой, могла бы повременить... Одно хорошо — умер татусь хоть быстро, не страдая ни единого дня. Сердце его вдруг биться перестало, заглохло, как в часах иноземных механизм. Да только не было такого немца с лупой и маслёнкой, чтобы сызнова затикало сердце, заходили споро зубчатые колёса. Хрупкое человек создание — коль помрёт, так к жизни уж не воротишь.
Место воеводы занял почтенный шляхтич в возрасте, Пётр Александр Тарло. Родитель его когда-то тоже воеводой в Люблине был. Стало быть, знак городской власти — золочёный шестопёр, усаженный бирюзой, не выскочке какому чванливому достался, но мужу опытному, мудрому.
Каштеляном же по-прежнему был отец Лидзи, пан Тадеуш. А вот его альянс с дядей Герардом немало Стасю досаждал, ибо замыслили эти двое непременно их с Лидией поженить, семьями городской верхушки породниться... Согласия же будущей пары, как водится, никто не спрашивал.
Старым был Герард, как праотец Мафусаил — кожа его пятнами рябыми пошла, вся одрябла. Разум тоже гибкость утратил, косным совсем сделался. Две только темы наиважнейшие занимали дядю — величие шляхетского сословия их брак его, Станислава, с Лидкой Марцинковской. Вот об этом мог говорить дядька часами, шамканьем своим утомляя. Зубы-то у него уж сгнили да повыпали, и Стась с трудом различал многие слова. Голос Герарда — высокий, дрожащий, надоедливой мошкой зудел возле уха.
- Доколе, Ероним Станислав, будешь ты тянуть с делом этим? Пригласить бы уже давно ксёндза, да на пышный праздник панов-братьев созвать. Был бы жив Ян, давно б привёл тебя к покорности, своевольника...
- В чём спешка, дядя? - молитвенно сложил ладони Стась. - Уж сговорено всё — дайте же мне толику свободы сладостной вдохнуть. Да и Лидзя юна ещё, сама дитё — куда ей наследников рожать?
- Княгиня Радзивилл и двенадцати лет рожала, - цинично осклабился тот. - А Тадека дочка уж много старше. Сдюжит. Ты ж у нас молодой-горячий. Того гляди, схватишь какую ни попадя девку грязной крови. На герб ей не посмотришь, на другие места всё будешь пялиться.
Оставалось только закатить глаза — порой пан Герард был грубее своих холопов.
- Сколько ж повторять, досточтимый дядя? Когда поймёте вы, что не подцеплю я никакую простолюдинку? - горестно вопрошал Стась апостольскую сходку на потолке, до безобразия похожую на собрание польского сеймика. Из-за поясов святых мужей, кажется, пистоли даже торчали.
- Это многие так поначалу божатся, - сварливо отвечал дядька. - А потом глядишь — с десяток бастардов по окрестным деревням уже. И как подрастут, плюгавцы, всё пороги господские околачивают, содержания добиваясь...
Спорить означало только длить эту муку. Вот и сидел умудрённый опытом панич, как в рот воды набрав.
Но ни к чему были утомительные пререкания — глядь, а пожилой вельможа без сил откинулся на резной подголовник, морщинистые веки прикрыл... Не прошло и минуты, как одолел его сон.
Улька лежала, как шаль меха черно-бурого, не шелохнувшись даже.
С облегчением вздохнув, поднялся Стась с лавки и, подтянув узел на поясе, пошёл из залы вон. Наперснице хотелось своей пожаловаться, челядинке верной душу излить. Как татко помер, не верил он уж никому в целом свете — только вот ей, Алиции.
Объяснить истинное положение дел Стась и не пытался — старик бы того не уразумел. Не можно было никак сказать, что не из женолюбов он, наследник Стилинских. И что панна Лидзя второй год сохнет по мниху-иезуиту из соседнего прихода. Для всех Стась с Лидией были парой наречённых. Стась же терпел все наставления единственно потому, что дожидался близкой кончины дяди. Ведь должен когда-то Богу душу отдать ворчливый деспот этот?
Видеться же часто с близкой подругой Стасю ничуть было не в тягость. Да и Алюня, правая его рука, очень уж привечала молодую панну. Как господину самому, ей угождала, носилась с каждой прихотью.
Хорошо им было вместе время проводить — Мередита, лидзина прислужница-валлийка, всё больше молчком в углу сидела, в беседы господские не встревала. Только год как выкраденная и увезённая из родного Уэльса, не шибко ещё говорила та по-польски — как скажет чего, так они все втроём со смеху покатываются...
***
Стоя средь бальной залы с бокалом золотистого венгерского, Стась покачивал головой, глядя на пары танцующих. Притопывал в такт величавым фигурам полонеза, думая о своём. Алиция в простом закрытом платье с горгером поблизу была, на разряженных пани любовалась.
Двор французского круля Людовика танец шляхты словом polonnaise, «польский» окрестил. А родом-то тот полонез был из села — кмети звали его попросту «ходзоный», ибо шагами величавыми ходили девки и парни рука об руку.
А ведь и не задумывался когда-то Стась, что и обычаи шляхетские, и платье, и оружие, танцы — всё позаимствовано у кого-то. Большей частью у османской знати, а что-то — и у собственной черни. Про то даже пословица насмешливая была сложена: «Конь — турок, холоп — мазурок, шапка — магерка, сабля — венгерка.»
И кому сказать бы, кто привил пану Ерониму Станиславу привычку к вдумчивому рассуждению. Холоп ведь это был простой украинный, сроду книг латинских в руках не державший. Дарко, Дерек незабвенный, коего вспоминал он каждый божий день «з вечура до рання»...
А что тело молодое, холёное утоления любовного зуда требовало — было Стасю с того одно только неудобство. Всё, что было таким простым и естественным тем летом в Овражках — дрянным с людьми чужими делалось. Никому не мог так довериться больше пан Станислав, слова молвить смелые, бесстыдные, от страсти себя не помня...
Но быть господином развращало слабые сердца — верно тато говорил. И не мог удержаться Стась от того, чтобы не пользоваться своей властью над неимущими, убогими шляхтичами, кои в пахоликах у него состояли. Ведь и стол, и кров свите своей давал товарищ-гусар. И кони были его, и одёжа его, и сами «пахоле» рабски пану принадлежали.
Джерслав Итморский, самый рьяный из них — смазливый, синеглазый, уж очень угодить молодому наследнику хотел. Тщился Стасю то хлопку украинскую в постель подложить, то замужнюю кметку, а то и панночку сиротку даже. Но как понял, что брезгует тот, затворяет двери за девками — уразумел. И одним вечером сам, в долгой ночной сорочке, двери спальни перед Стасем распахнул.
Собой угостил, стало быть — и кто только надоумил-то?
И хоть не было у него к Джерславу ничего, кроме гадливой жалости, а всё ж пользовал пахолика своего Стась. Сладко это было, душу отравляло хмельным своим ядом — знать, что девок любит Итморский, но по первому зову в постель панскую идёт. Вот и стискивал Стась светлые волосы в горсти, молча и яростно полный рот шляхтичу спуская. От злобного вожделения дрожал, чуя, как ёрзает тот на хую, старается — а сам глядел на взмокающие от пота волосы на загривке. И не неволил Стась ведь его, не уговаривал. Это Джерслав больно хотел добиться господского расположения — и добивался, стервец...
- Пан Станислав, - оторвал его от недостойных мыслей голос Алиции. - Вы поглядите только, что паскуды эти творят! Ох, вмешаться бы...
Глянув влево, увидел Стась немедля сцену, что дивчину так раздосадовала. У стены, шёлком лионским обитой, не жива не мертва стояла Юстына, челядинка пани Эльжбеты. Наливная-румяная, с косой необстриженной — видно, на выданье. И достоинств таких была, что иная пани бы позавидовала — шея белая лебединая, а грудь тяжелая, полная. Примечал Стась, что провожали её взглядами в людной зале — особо те, кто вдовцами был, да у кого жена ледышка холодная. Сейчас же шляхтич Итморский за плечо девку крепко держал. С другого бока Бронек Семанович-Славский по прозвищу Талер подсоблял — путь дивчине загораживал, чтобы не сбежала.
- Как стемнеет, придёшь к нам с Бронеком на конюшню, - вполголоса говорил ей Джерслав, не переставая любезно улыбаться проходящим мимо дамам. - Посластишь скучный этот приём. И не сметь мне вилять, курва. А не то сестрёнку твою — видел я, малая тут бегает... знаешь что? Рот заткнём, утащим в сарай да оприходуем. В два смычка-то ой хорошо Эвке мелкой будет... Попомнит, как сестра её панам шляхтичам отказала.
- Да не боись, - меланхолично дополнил эту речь верзила Талер. - Не сильно тебя и подерём. Мужу скажешь, на колья изгороди нечаянно угодила. А и с кем не бывает?
- Помилуйте, паны! - взмолилась несчастная Юстына. - Не губите. Ведь просватана я уже!
Покраснела дивчина вся, что та брусничина, полились из глаз слёзы стыда и отчаяния. Ревёт, а понимает — придётся идти. Не отступятся от неё так шляхтичи борзые, отказа ни в чём не знающие. И про сестру не пустые угрозы то были — ведь ссильничают правда Эвку, не посмотрят, что девчушка та ещё голенастая...
Крутанулся на каблуках сапог Стась, чтобы позорища этого не видеть.
- Накажу собаку, нищеброда, - прошипел он сквозь зубы. - Да так, что век помнить будет.
Горестно вздохнула Алиция — жаль ей было девичьей чести опоганенной, достоинства, грязными подошвами попранного. Но негоже Стасю было пахолика своего от девки, как кобеля цепного, оттаскивать. Ничего — после он с Джерславом разберётся. Карать да наказывать Стась умел — чего ж не уметь, коли всякий пан сызмальства этому делу учится?
- Юстыcя, подойди, - услышал он позже резкий голос хозяйки маетка.
Зарёванная, с дрожащими губами девка метнулась на зов, уставилась в очи преданно:
- Что угодно моей пани Эльжбете?
- Угодно, чтоб ты да твоя Эва убрались нынче с глаз долой. Вишь, расцвели обе, курвы, в искус всякого вводите! Куда глаза от ваших телес девать! Пани Уршуле из Корбут-Збаражских станете прислуживать — да чтоб из кожи вон лезли! Не дай Господь недовольной окажется старая карга...
Поглядел Стась на верную челядинку — та же только плечом слегка повела. Неначе, сама вельможная пани так вырешила — она же, Алюня, тут вовсе не при чём.
***
Утро было обычным совсем — Стась всегда начинал его в главной зале своего замка. Сидел он в резном, с синими бархатными подушками кресле, обихаживаемый суетливым цирюльником. Челядь же толпилась с левого боку, приказаний от пана ожидаючи. Да только напрасно — молчалив был сегодня Стась, угрюм.
Единственный наследник шляхетского рода, имел он средств достаточно, чтобы зеркало венецианской работы для погляду на себя заказать. Безупречно отливали зеркальное стекло мастера с острова Мурано. Злато и бронза входили в их отражающие составы, отчего в зеркале всё даже краше, чем на самом деле, виделось. Да только и денег безумных канальи из Республики Святого Марка за то требовали. Оправленный в яшму овал, что стискивала в руках девка-челядинка, смертельно боясь уронить, целого богатого фольварка с землёй и холопами стоил. А он и впрямь невелик был — только лицо своё и шею мог Стась в нем разглядеть.
Сказал бы, может, кто: «Зеркала побольше только король Речи Посполитой мог себе позволить». Да только поляку не могли принадлежать такие слова. От всей Европы наособицу, считали польские шляхтичи короля равным себе, принадлежащим к высшему сословию равных. А означало это, что никакого почёта-уважения старому Владиславу Вазе не было. Казна его была скудна, и вертели магнаты им, как только заблагорассудится...
Терпя ежеутреннее бритье, смотрел недобро Стась, как жид с величайшим тщанием щетину его с лица сбривает. Да осторожно — чтобы, не дай Боже, не пролить и малость крови панской. Для того кистью влажной цирюльник сперва о брусок миндального мыла возюкал. Потом белой ароматной пеной щёки господину окутывал, да брил, едва прикасаясь свежезаточенным лезвием.
Точить же приходилось то и дело — не умели стали такой в Польше лить, как в далёкой земле индийской. Тамошние булатные лезвия остроты были неописуемой, безо всякой заточки долго служили.
Задумчиво поднял Стась очи на свою челядь. После на поганца Итморского взгляд перевёл. Тот же, видно, почуял неладное — дёрнулся несуразно, щёки нервно втянул.
- Больше холопского непослушания не люблю я только пустых клятв да божбы, - глухим от раздражения голосом сказал Стась.
Глядел он прямо в зрачки Джерславу, взглядом его не отпуская. А тот уж понял, это на него сердит нынче пан — побледнел весь, губы закусил. И другие притихли, ожидая, какая кара будет провинившемуся.
Думу злую Стась со вчера вынашивал — как суровей наказать наглеца. И Бронека Талера сегодня нарочно до себя не допустил - не для его глаз было это зрелище. Хоть и дурной тот был слуга, распущенный, а нутро не гнилое - мог ещё толк с Бронислава выйти. С другими пахоликами, во дворе он для учений господина ожидал.
- Просил я тебя не единожды: не вяжись к хлопкам, не неволь к соитию девиц, бо не по-божески это, - в гробовой тишине произнёс Стась. - Когда в пахоле брал, в гусарский полк элитный войти дозволяя — кто клялся подчиняться беспрекословно, желания мои упреждать? Не твоя ли светлость, шляхтич-без-кола-без-двора, Джерслав Итморский?
- То Бронек подбил меня, пане! - с бегающими глазами неуклюже соврал тот. - Не хотел я трогать девку эту, клянусь Святыми Дарами. Да и на что мне служанка замурзанная?
Хмуро смолчал на это Стась — Бронек, значит. Да тот Бронек сам по себе мямля был долговязая, ростом да силой только отличаясь.
- Кабы самолично подлостей твоих не видел — може, и поверил бы, - упёр язык в щёку он. - Терпел я, сколько мог, да вышло терпение всё...
К управляющему своему, Мордехаю Стась обернулся, встретив взгляд тёмных, чуть навыкате глаз. Ясно было уж мудрому жиду, о чём речь далее пойдет. Радовался ушлый Мотл, что расходы господина помене станут — с большей пользой сможет он средствами теперь распорядиться...
- Слушайте же все. Волею своей, другим в назидание, лишаю я пахолика Джерслава его должности, гусарского содержания, коня со сбруей и всего, чем милостью своей одарить хама изволил. Как то: одёжа, что на нём сейчас надета, часы позолоченные, перстни с каменьями, шпоры и крест жадеитовый на цепке.
Помертвел Итморский, за столик резной рукой дрожащей ухватился. Да только поздно — решена была уже участь его.
- Сам добро вернёшь или силой с себя сымать прикажешь? Щедр я, выбор тебе даю, - раздул ноздри Стась.
- Сам, пане, - еле выговорил тот и за петли на вороте кунтуша нарядного взялся. Доброй был тот ткани, тяжёлой-драгоценной - щёголем любил ходить бывший слуга...
Завизжали девки, спешно отворачиваясь, как шляхтич жупан и узкое убранье с себя стаскивать стал. А тот посложил дарёную одёжу грудой на беломраморные плиты. Лёг наземь нарядный персиянский пояс, глухо лязгнули шпоры на снятых сапогах. Рубаха тонкая нательная легко порхнула.
Тряслись руки у озябшего, коченеющего пахолика, когда цепку с зеленоватым прозрачным крестом он с шеи снимал. Крестились и отворачивались даже мужчины — столь велик был позор, что постиг недальновидного Джерслава. Ведь полуголым, в одних портках стоял тот в каменной зале стылым декабрьским утром.
- Вон из замка моего, - простёр повелительно руку Стась. - Что с тобой за воротами будет, нет дела мне.
На Итморского, из залы выходящего, не глядел он. Видел Стась только злобный, торжествующий взгляд Алиции, румянец невольной радости на впалых щеках.
Никогда не поминала Алюня про то, да только прознал Стась через слуг: силой взять её Бронек и Джерслав пытались. Но один получил вазой богемской по затылку, другой же ожог под лопаткой от кочерги заработал. На этот бурый след, видать, и смотрела сейчас дивчина, глядя, как ненавистный шляхтич босым из покоев господских уходит.
Стервой, щукой костистой звал её разозлённый неудачей Джерслав — припомнил вдруг Стась. Небось, первой девка была, кто отказал наглецам, ибо не на ту напали. А что стервой она была — так то не сразу, а с ним, паном-наследником в одном котле поварившись.
***
Когда Стась брал в голову, что татко свою кончину предвидел, мнилось ему: не мог покинуть дорогой родитель его совсем одного в этом мире. Думалось всё чаще, что заботам Алиции пан воевода его заране препоручил. Да и причина своя на то была.
Жизнью самой была обязана отцу его Алюня, ибо прижила незамужняя мать её Викця байстрючку-дочь, в услужении у пана находясь. Другой бы шляхтич в деревню кметям отдать, либо же притопить дитя блуда бы велел. Татусь же так оставил, дозволил матери выкормить да выпестовать младенца.
Когда-то, видя, с какой теплотой Алиция относится к Дереку с Корнелей, не разумел Стась, отчего так. После же открыл отец ему: не от кого попало родила Викця. Бравым полковником козацким молоденькая полячка улещена была — тот на одну ночь всего в селении остановился. Из-под полковника наутро и выволокли Викусю...
Католичкой польской Алиция всю жизнь себя считала. А только кровь, что текла в её жилах, и козацкой была тоже. Но тем дороже верная служанка стала Стасю — живым напоминанием о том, что сходятся порой вещи несовместные, сплавляясь накрепко, сочетаясь между собой.
Ведь когда-то лежал же он, польский пан, в объятиях холопа Дерека — переплетясь руками и ногами, себя от любого не отделяя. Не понимал, мальчишка глупый, какая благодать ему была дана. Теперь вот только понял — когда жизнь свою один проживал. Никто больше не смотрел на Стася с таким обожанием в глазах. Никто не произносил его имя, так нежно коверкая, как козачок украинный Дарко...
А дури-то в нём всегда было много. И будто нарочно, чтобы растравить себя, велел шибко умный пан Станислав высадить вдоль южной стены замка целую гряду розмарина. Высоко взросла та трава, мощные дала всходы — как стоял в ней человек, так до самой груди скрывала. В весенюю пору густо-лиловыми делались стебли от мелких, с сосновым запахом, цветков. И тогда хотелось Стасю орать и трясти кулаками, потерю свою невосполнимую назад у Господа требуя...
***
- Панна Лидия Марцинковска к нам, - запыхавшись, выпалила служанка Стефа через дверь – входить не смела, чтоб господина не потревожить. - Со двора упряжь их увидела, сейчас к вам докладывать. Едут оне!
- Слышу, Стеня, слышу, - сонным голосом отозвался Стась, позёвывая. - Мёду нам белого неси, да перепёлок жареных, как наречённая моя любит. Прибор на троих. На полу среди подушек будем по-османски кушать, как давеча.
- Сию минуточку, пан Станислав! - с жаром проговорила та. - Обождите вот, уже бегу!
Унеслась проворная девка – только отдавался эхом от высоких сводов стук наборных каблучков.
- Рано-то нынче как! Не иначе, душу облегчить заместо исповеди к вам едет. Небось, к чернецу своему разлюбезному снова наведывалась, - досадливо сказала Алиция, проходясь ветошью по широкому подоконнику из гладко тёсаного камня. Нужды в том не было – всё в стасевых покоях было обихожено и прибрано. Да видно, не на месте душа была у Алюни. В таком разе вечно она чистоту да порядок наводить начинала.
- Да уж как пить дать, - огладил с боков челюсть Стась, брови нахмурил. - Снова как заведёт про очи из хризолиту да уста его сахарные...
- Пан иезуит как посмотрит поласковей, так у нашей Лидии и юбки влажные. Словно по росе ходила, - вырвалось у Алиции. Стась же вздохнул только.
Не нравились и ему Лидзины частые визиты в обитель близ местечка Глуско, что на берегу речки Черняхувки. Добро, если бы возжелала панна шляхтича-голь перекатную. Лидке же непременно надо было мниха полюбить, хитрецом учтивым в рясе плениться. Да не новиция она выбрала какого зелёного, на жизненном пути не утвердившегося – ко второму классу посвящения принадлежал пан Йордан Перек. А весною уж в священнический сан рукоположить его собирались. Тогда и третьего класса звание, коадьютора всемогущий Орден даровал бы слуге своему.
Перспективы блестящие тогда перед Переком бы открылись – проповедником, духовником сановного лица смог бы стать он. Богатства несметные нажил Орден Святого Игнация за неполный век своего существования — так велико было благоволение к нему папской власти. Ведь оплотом католичества были воспитанные в духе рабского повиновения законники. Армией иисусовой, готовой на любые гнусности во имя достижения высшей цели — торжества латинской веры на земле...
Верхушка Ордена – коадьюторы да професы, жили обыкновенно как короли, только напоказ пышность эту не выставляя. Да и не стремились иезуиты набирать послушников из числа бедных – проку-то что им было в том? Без сомнения, родовитого, вельможного шляхтича расчётливые братья и в этот раз залучили... Дураку ясно – дочка каштеляна и брак с нею в нарушение всех обетов потребны Йордушу были, как дыра в мосту.
Но как растолкуешь это влюблённой панне?
Злотые лились рекой в бездонные карманы глусковской братии – то и дело жертвовала Лидия средства немалые то на саму обитель, то на коллегию при ней, то на украшение костёла. А всё, чтобы лишний раз поблиз милого побыть, руку его своей нежной ручкой пожать да парой слов обменяться. Тот же привычкам иезуитским верен был – выходил к панянке, беседовал с нею охотно, но шибко-то не обнадёживал. Не обещал ничего – но и надежды последней не отнимал, душ ловец паскудный.
Как же было им с Алицией тут не печалиться – ведь длилось непотребство это без малого два года. Не раз собирался Стась заехать в монастырь да потолковать по-свойски с чернецом – да только Алюня всё удерживала, не мешаться в дело это просила. Не простит, говорила, панна – навек только с нею вы раздружитесь...
Видел Стась лидкину зазнобу – давно, в том ещё году, на нытье Марцинковской поддавшись да час в карете по ухабам протрясясь. Что сказать – хорош собою был Йордан Перек. Выбритая на макушке тонзура мниха ничуть не портила, строгость облику придавая. Как улыбнётся Йордуш светло да ясно – так сердца прихожанок ему, как зёрна в чётках турмалиновых. На какую глянет, та и вспыхнет вся, озарится сиянием румянца...
Красноречив, к тому же, тот Перек был невиданно — как служил мессу, так казалось, мраморные статуи святых из ниш ему внимали. Вторили, шевеля губами в светлых прожилках: «Кирие элейсон!»
Попробуй устоять перед таким, курво мать!
***
Распахнулись высокие двери и ворвалась в покои Лидзя, полыхая щеками с мороза. От шапки и тяжёлой ферязи с песцовым подбоем панну на лестнице прислужницы избавили. Сейчас-то была она в платье бархатном колеру аквамарин, воротник кипенно-белый с кружев фламских... Нити жемчугов с отливом голубым косы ей украшали, в огненную корону вкруг головы вплетены. Не девчонка уж докучливая была Лидия – панна взрослая, красавица. Как вспоминал Стась, что Дереку на неё жалился – так смешно и неловко делалось.
Мередита, глаза опустив, следом за ней вошла. Сурова валлийка была, место свое блюла строго — никогда с ними, господами, за трапезу не садилась. Сторожко глядела на панну Лидзю только из своего угла — не надобно ли чего. Алюня же, когда самотно у себя были, с ним да Лидией запросто себя держала — и не скажешь, что челядинка.
Стасю то и нравилось — совет её очень он ценил. Ведь не прачкой какой, кухаркой была Алиция — по латыни и читать, и писать от него научилась. По-польски — ещё воевода, пока жив был, натаскал. А сверх того, в державы иноземные Алюня господина своего всегда сопровождала — стало быть, повидала поболе, чем иные шляхтянки за целую жизнь...
- Прости, Стасю, что рань такую явилась перед твои очи, - выпалила Лидзя, руку к груди прижав. - Нет сил затворить уста да молчать — ехала я сюда прямиком из Глуско...
Стась приметил, что Алиция открыла рот и тут же снова плотно зажала губы. Видать, так и тянуло колкость какую сказать. Да только послушать сперва решила — обыкновенно от законников рано поутру панны не выезжают.
- Поди сюда, - сел Стась на толстенный персидский ковёр с мелким, утомляющим глаз узором. Такими у него покои в три слоя устланы были. - Полно виноватиться — вижу ведь, как не в себе ты.
Подойдя, запыхавшаяся Лидка так и пала с размаху на мягкий ворс. Лежала, руки раскинув — грудь вздымалась только.
- Ох, Боже. Вчера с человеком своим прислал Йордуш до меня письмо. С рассветом в костёл явиться просил — и прибавил в конце «если дорог я вам». Если, Стась! Как до утра я дотерпела, сама не знаю. Ведь мы с ним никогда... всё о высшем, о духовном речи вели...
- Говорите, панна Лидзя, - подошла и села у них в ногах Алюня, край платья своего теребя. - Как осмелился мних свидание вам назначать? Ужто и это нравы иезуитские дозволяют?
- Так ведь в последний раз видела я нынче Йордана, - тяжело вздохнула Лидия. - Покидает он Глуско. Из-за меня уезжает навсегда из этих мест, Алюнь.
- Не верьте, хорошая моя панна! - замотала головой служанка. - Как можно слушать речи этой лживой собаки? Уж верно, выгода ему в ином месте обещана какая.
Лидка только заморгала обиженно — никак девке было не понять, почто они с Алицией милого охаять норовят.
- Слова и поучтивее можно было найти, - покосился на челядинку Стась. - Только отчего веришь ты чернецу безоглядно, Лидзя? Знаешь ведь, кто коханек твой — слова для него, что дым. Ведь недаром тёмных да двуличных особ «иезуитами» бранно называют.
- Как бы только слова то были — може, и не поверила б я, - с томной улыбкой прикрыла глаза Лидия. - А он в притворе костёла ждал меня один — свидание любовное, как есть, это было. Сказал мой Йордуш, что негоже давать надежду, коли ответить взаимностью не можешь. И что попросился он в миссию подальше от Люблина — чтоб не вводить меня во грех, да самому с искусом справиться.
- А после? - закусил губу Стась — ох, и поганая история выходила.
- А после подошёл близко — так, что дыхания его жар на своем лице почуяла. Схватил за талию меня и как припал к устам! Езус-Мария, какой же долгий, сладкий поцелуй подарил мне Йордан! Мечтать не смела уст его коснуться, а он шею мою губами нежил. И что любит уж давно, уверял.
- Каков блудодей! - прищурился Стась. - Не очень-то целомудрен Перек твой для законника!
Алиция сидела, глаз от пола не поднимая — девы-птицы на раскидистых ветвях больно интересны ей стали. А костяшки аж побелели все — так кулаки Алюня сжимала.
- Потом и прощаться стал, - прижала платочек к лицу Лидия. - Велел, чтоб не искала его, ибо надевать чужую личину ловко иезуиты научены...
- Словом, душу только растравил и уехал, - сморщил нос Стась. - Да хоть бы Господь тот человека надёжного, совестливого послал тебе! А Перека вразумил — какой же ксёндз с него, если чистоты своей, и то блюсти не в силах?
- Так вот и Йордан то же говорил, - уныло кивнула Лидзя. - Что недостоин коадьютором он стать, и попросил братьев испытание дать наитруднейшее — чтобы дух его грешный укрепился.
- Да чтобы дух его грешный укрепился, руками своими погаными не трогает панночек пусть! - выпалила Алиция. Глянула с болью на Лидию, взгляд отвела. А потом вскочила да вышла спешно вон, двери с грохотом за собой затворив.
- Ну, а с ней-то что? - возвел очи к высокому потолку Стась.
- Алис ест ревноватая, - вдруг подала голос сидевшая в углу на скамеечке Мередита. И пояснила спокойно, на руки, сложенные на коленях, глядя, - Сама хочет миловать панну, а панна-то не видит.
Уставился на челядинку Стась — ей-то, чурке валлийской, откуда всё известно? А потом и дошло — хоть болтала по-польски девка плохо, а в людях-то разбиралась получше многих. Углядела то, что и сам он не замечал — а Лидка с ветром в голове и тем паче.
- Пане Боже, - тихо сказала Лидия, дрогнув нижней губой. - Мередита если скажет что, это всегда только истина... За то и держу рядом с собой строптивицу — суть вещей видит она.
- С ума я, девки, с вами сойду, - запустил пальцы себе в буйные кудри Стась. - Ты-то как знаешь, а я не могу ведь в горе Алюню оставить. Пойду утешать. А тебе так скажу: что мних полюбил, то охотно поверю я — пышный ты, сладкий цветок земли польской. Да только скорее московиты с царём их Алексисом католичество примут, чем откажется Перек от своего Ордена...
С тем и вышел Стась из тёплых покоев — бродить по стылой галерее, слушать, откуда плача звук раздаётся. Оставил растерянную Лидку сидеть на полу в пенном прибое нижних юбок.
Обидно было Стасю за подругу, кою иезуитский воспитанник безбожно за нос водил. Но ещё обидней — за друга верного-преданного, Алицию. Ведь если поразмыслить да вспомнить — не таилась Алюня бедная вовсе. Разве что рук не распускала, да не говорила «люблю». Ну так сердечную привязанность ведь сотней способов выказать можно. Слова же Лукавым были придуманы, чтобы врать да обманывать, бо нередко с делами расходятся они...
***
Как вернулся Стась с заплаканной Алюней к себе, тишина их встретила — только потрескивала в углу выложенная изразцами печь. Серебряными тюльпанами расшитый балдахин тускло мерцал, нависая над господской кроватью.
Мрак уединённых покоев освещали только две ярого воска свечи. Пламя их стояло ровно, не колеблясь от ветра. В самые морозы-то решётку из прутьев, что в оконном проёме, закрывал Стась плотно изнутри ставнями, волчьими шкурами обитыми. Тепло берегли они хорошо.
Остывали жирные перепёлки на большом кованом блюде, благоухал паточный мёд в кувшинах металла аурихалк. Панна Лидзя же, не иначе, до дому поехала, сцену тягостную длить не желая — вздыхать да томиться по мниху своему. Но, видно, так уж устроен человек — где подале, любви он ищет, под носом у себя ни пса не замечая.
Молча сели друг напротив друга они с Алицией, да за еду принялись, жареное мясо с птичьих костей сгрызая. Хотя, по правде сказать, обоим кусок в горло не лез. Думал Стась-думал, а потом и спросил, рот небелёным полотном утерев:
- Неужто не в силах оставить ты мысли о Лидзе? Ведь ясно, что вместе вам не бывать. Не может такого быть при нашем мироустройстве — чтоб вельможная панна девку челядинку восхотела.
Поняла на него глаза Алюня, слёзы в них блеснули.
- Больно вам здравое рассуждение помогает, когда о Дереке своём тоскуете. Можно ли вам двоим вместе быть, добрый мой пане? Но шесть лет минуло, а я всё про Дарка Хилчевского слышу — или кто занял место его в сердце у вас?
Не нашёлся, что ответить на это, Стась, хотя никогда за словом в карман не лез. Да только понял он глупость свою и уж дальше молчал, язык прикусив.
Не было права у пана Станислава других поучать, бо сам-то чем он лучше, разумнее чем?
Что скрывать — случалось, шляхтичи постарше лакомо на Стася поглядывали, на охоту да бенкеты всякие в поместья свои зазывая. Бывало, и соглашался он — всё второго Дерека, остолоп, встретить думал... Ну, а теперь-то, годы спустя, ничьих льстивых речей Стась больше не слушал. Понял, что диковинка только для тех панов — до женитьбы вволю натешиться.
Явился бы только пред очи его Дерек, руки стасевы в свои взял... Да только то было пустое — за столько лет во граде Львове уж верно, иного хлопца Дарко встретил. Долго ли коханый — лицом и телом пригожий, нрава славного, вольным-неприкаянным мог ходить?
- Да что же это, панич! - пожаловалась Алиция, глаза тылом ладони утирая. - По лицу вижу — опять мучаете вы себя злыми мыслями. Негоже денёк погожий нам проводить вот так. Не запрячь ли сани, не развеселить ли душу? Полостью меховой укрывшись, под звон колокольцев хорошо в заснеженных полях лететь...
- А и верно, - подумав, кивнул Стась. - Права, как всегда ты, милая моя дивчина. Поедем в село, не станем затворниками сидеть, печалиться — ведь Рождество на носу уже, колядки да празднества церковные.
Вот так и выехали они с Алюней со двора на четверке коней белых, впростяж запряжённых. Бронека Талера ещё Стась милостиво с собой взял — после того, что с пахоликом Итморским приключилось, сделался шляхтич послушнее барашка. Рот без позволения не раскрывал, а девок и вовсе забыл домогаться. Но то понятно — участи Джерслава кто бы теперь позавидовал?
***
Куда только, волею отца-воеводы, не отправлялся Стась для обучения языкам и звычаям заморским. Кордову, где насильно крещёные жиды-марраны не смели покидать своих поселений, видел он. По Риму пешим паломником бродил, слушая местный говор — живую народную латынь. Стокгольм и его суровый протестанский люд, Москву и бояр с окладистыми бородами — всё-то успел повидать Ероним Станислав в свои неполные двадцать два года. Да только милей всего была пану дорога назад, возвращение в родные края.
Стоило только увидеть торчащие метёлками вербы близ дорог, густой туман над яром — и замирало у Стася сердце от восторга. Любимая Речь Посполита с Краковом и Варшавой, с уютными дымками украинных сёл радовала глаз больше красот иноземных. Не всякий человек был так к своей родине привязан — а вот пану Станиславу уж очень дорога она была.
И, хоть ни одна душа не ведала о том, страшился более всего Стась плена и вечной неволи, что татарских пленников ожидали. Холодел он при мысли, что может никогда не увидеть черногузых аистов, свивающих по весне гнездо на ободе старого колеса. Белой орлицы короля Пяста, что на всяком флаге воинском вышита была. Хуже смерти было бы для Стася отчизну утратить — Пан Бог, что в небе, тому свидетель...
Да только увлечение гусарией и тут ему во благо шло, от участи такой уберегая. Не можно было крылатому гусару аркан на шею забросить да с коня волоком стащить. Крутой изгиб деревянных дужек надёжно защищал голову и шею воина — свист верёвочной петли поблизу гусару был не страшен...
***
Не мог наглядеться Стась на лазурное небо, на пушистые искрящиеся снега, когда несла их резвая четверка по просёлочной дороге. Ясным выдался этот зимний денёк, солнце алмазом неогранённым сияло в вышине. На переднем сиденье саней с Алицией помещались они, полостью жаркой медвежьего меха укутаны. И уж подъехали сани к сельской церквушке с высоким крестом в навершии, когда шествие странное увидел Стась.
Вся в цветных пятнах бабьих намиток и вышитых мужских поясов, двигалась большая толпа кметей за телегой, доверху навозом набитой. Да свежим ещё навоз тот был — то носом без труда можно было расчуять. На телеге же, сжавшись в комок, лежала в разодранной сверху донизу рубашке молодая дивчина.
Крепко побита она была — вся в синяках, царапинах длинных от ногтей. Сама урёванная, волосы светлые сваляны грязными колтунами. Груди её белые сквозь порванную одёжу стыдно виднелись. Рядом с телегой шёл старик седой важный в шапке-магерке — не иначе, как волю сельчан исполняя. Старостой, верно, он был у них.
Срамословия из толпы неслись, комья слепленного снега в несчастную девку летели. А она не знала, как поджать заголённые ноги, как от метких снежков укрыться. Лишь обводила небесную синь полными слёз глазами, только там уж, у Бога милосердия теперь ища...
Обернулся Стась к Алиции, и увидел: отхлынула от лица у неё вся кровь, руки в шкуру бурую, по краю заледеневшую вцепились.
- Ой, пане, - выдохнула она, - знаю я, что это за суд, и что дальше будет. Видела такое уж на селе.
- Сказывай, - велел Стась, нахмурившись. - Чем дивчина эта так виновата?
- Виновата ли она, то знает один Господь, - осенила себя крестом Алиция. - А только казнят так кмети ту, что замуж не целою вышла. Не было, знать, у ней калины на подоле сорочки.
- Что же сделают с ней, кроме позора да поношения? Ужели насмерть совсем забьют?
- Кабы забили — так сразу бы померла она, не мучаясь, - покачала головой Алиция. - Кмети же в селе по-другому девку паскудную наказывают... Как вывезут её подале, за овраг — так накинутся всем скопом да напихают ей земли с грязью пополам. И в рот, и в уши, и в непотребные все места...
Сглотнул слюну Стась, жалость трепыхнулась в нём. Хоть и юным он был, а знал, что бывает, когда земля грязная вовнутрь человеку угодит. Видел однажды и сам, как тяжко кончался отцов пахолик, коему грязь в рану от клинка попала. Скверно гнило его тело повсюду, мерзкое зловоние распространяя. Кожа стала сухой, как пергамент, а глаза на землисто-жёлтом лице блестели так, что видно было: помрёт вскорости мужик. То и верно: двое суток только и промучился пахоле, а там уж вынесли тело на холстине во двор...
- Эй, Юзек! Останавливай! - крикнул тут Стась кучеру Йозефу, что четверкой правил.
Немедля исполнил панское повеление кучер, и вскоре сани встали, как раз поравнявшись с гомонящей толпой людей. Тут холопы на разодетого панского сына и уставились, рты поразевав. Не каждый день молодой пан Стилинский останавливается, чтобы на казнь потаскухи деревенской поглядеть.
Встал во весь рост Стась, возвышаясь над толпой, да спросил громко:
- Почто девку позорите? За что смертью карать удумали, лайдаки?
Расступилось холопство тогда немного, да протискался к саням рослый кмет с мордой, шибко обиженной. Раскрыл было рот — да бабка сердитая одна и сказать ему не дала, сама заголосила:
- Помилуйте, пан Станислав! Так ведь негодная Изка курва гулящая оказалась. Мой Михась, дурачок, в дом её привёл, женою сделал. А Изка-то, шалава, с другим уже ложилась — того гляди, брюхо грешное надуется у неё...
- Верно матка говорит, - буркнул верзила тот обиженный, под носом рукавом свитки утерев. - И ведь змея какая: твердит, что ссильничали проезжие паны, что третьего дня в селении у нас были. Эх, да что только девка гулящая не сбрехает — всему верить прикажете теперь?
После замолчал испуганно, голову в плечи вдавил — понял, что слова молвил дерзкие, холопу неподобающие.
Оборотился Стась на дивчину, что в месиве навозном всхлипывая, дрожала. Как в лицо глянул — в глаза молящие, бездонные, так всё и понял. Правду рассказала сельчанам Изка. Да только казнить её смертью лютой легче было людям, чем поверить да простить невольно содеянный грех...
- Не позволяю того, - сощурил глаза со злости Стась. Да сам себе удивился — никогда прежде в суды черни мешаться его не тянуло. - Коль не потребна вам дивчина такая боле, забираю я её себе. А ну расступись — слуге моему Брониславу дорогу дай. Бронек, живо сажай девку с собой в сани!
Спрыгнул наземь Бронек Талер, да с телеги Изадору несчастную подхватил, навозом уляпаться не побрезговав. Верно, и ему жалко стало дивчины — совсем юной была она, жизнь свою начинала только.
Жалась к пахолику, вся от пережитого трясясь, бедная Изка — и под полостью меховой зябко было ей. Растерянно молчала толпа простолюдинов, на месте перетаптываясь. Никак не могли постичь они: на что же господину знатному курва последняя, кою все бабы в селе согласно не пожелали терпеть?
- Уж верно, сам наказать её позатейливее хочет пан, - уважительно пробасил кто-то из мужиков, на Стася подобострастный взгляд кинув. - Нам-то, холопам, где казнь хорошую измыслить!
- Трогай, Йозеф, - стиснув зубы, велел Стась. - Не то, клянусь, рукояткой плети заткну глотку этой скотине.
- Доброе вы дело сделали, мой пан, - сжала его руку своей Алюня, как понесла их четверка прочь от клятого села. - Видит Бог, много творится несправедливости на земле. Вы же сейчас хоть немного, да чаши весов уравняли...
Обернулся тогда Стась, за плечо своё посмотрел. Позади них в санях сидел шляхтич Семанович-Славский, девку плачущую на руках баюкая, утешая. По макушке горемычную своей большой рукой гладил. И такое было у него лицо, что понял пан Станислав — нет, не пропащий ещё у него Бронек. Есть у пахолика и совесть, и искра любви к ближнему, о которой пастор, одышливый пан Бжезняк, так много всегда говорит...
Алюня же сказала горько, уголки глаз утирая:
- А ведь наши предки в ночь Купальскую предавались свальному греху. А после, если девка какая родит — так почет ей были и уважение. Замуж такую охотно брали — уж нет сомнений, плодная. И род от нее здоровый пойдет, не заглохнет на корню... А эта злыдня старая! Да чтоб язык у неё отсох...
***
Отмытая, залеченная, с туго заплетённой косой Изка споро носилась в кухне между котлами и жаровнями, изо всех сил для паньства стараясь. Сама для господ готовить она попросилась, оклемавшись только — уж что-что, а кашеварить селянская девчонка хорошо была обучена. И не жаловался ни панич, ни даже сварливый его дядя на стряпню новой кухарки — прежняя-то, Мартуся, упрямицей старой была, и новых блюд никаких делать для панов не желала. А тут и хорошо было, и с выдумкой — журеков да фляков разных много Изадора приготовлять умела.
Дичь тоже скоро научилась начинять печёнкой с пряными травами, нитью суровой сызнова сшивая. Марта же, морщинистая кухарка дядина, котлы тяжёлые чугунные да ухваты с трудом ворочала — силы-то старушечьи были уже не те. Вот ей-то очень по нраву пришлась крепкая да сметливая помощница, что не пойми откуда в хозяйстве взялась.
Про то, как дело было, строго-настрого запретил Бронеку упоминать Стась, клевец тяжёлый со значением показав. Уж больно ему хотелось, чтобы не слышала девка больше слова «курва», не дрожала, что и здесь травить её начнут. Довольно было и того, что в родном селе люди замучить хотели, а муж да свекруха подбивали их на то...
Сильно уж привычным к подлостям разным был Стась — а особливо от слуг своих. А потому, когда Бронек Талер к нему краснеющую Изадору за руку приволок, скривился даже: ну что теперь-то? Да только не винить хотел её пахолик, не бесчестить.
Раскрыл широко глаза и аж руку прижал ко рту Стась, когда в жёны Изку смиренно попросил у него Бронислав. И смешно это было, и радостно — ведь шляхтич и свои грехи замолить теперь мог, да ещё в жёны брал девицу такую славную.
Не стал препятствий чинить им пан, благоволящий священным узам. Только спросил девку для порядку, согласна ль пойти за Талера. Ну, а та так радостно закивала, что ясно было и ежу — слюбились они с Бронеком, вот под венец и хотят...
***
Людно было с самого утра на рыночной площади — как и всякий раз, когда толпа мещан да купцов на казнь бунтовников дерзких смотреть стекалась. Дарили своим обществом и такие, как Стась, паны шановные — в ложах на возвышении, чуть подале от помоста, сидя. Были паны, знамо дело, со всей челядью, и многие с жёнами иль невестами. Это чтобы о ходе казни можно было потолковать, да поутешать взволнованную даму. Отцы иные чад своих тоже с собой брали — тем уж больно любопытно было на козаков чубатых подивиться. Да особливо, когда станут за ребро на крюк подвешивать их, або кол в тело вгонять...
Стась же к годам своим перевидел всё, что можно только — лучше ката виды тех казней мог бы перечислить. Ведь был он и во множестве городов, с отцом-воеводой по делам его разъезжая, и часто глядел из высокой ложи, как карали преступников против державной власти. Чаще всего-то холопы это украинные были, да беглые крепостные-московиты, что к непокорству чернь местную подстрекали. Вот их-то и надлежало казнить прилюдно, страх в сердцах сея — бо семижды семь раз подумает другой смерд, прежде чем на муку такую бунтом себя обрекать...
Сосед же шляхтич с соседом, коли кто фольварк чужой разорил, або жену украл, суд чинили недолго — чай, у каждого сабля вострая при поясе была, пахоле имелись. И коль мстили друг другу за обиды вельможные паны, то одни-сами, суды да короля в дело это не мешая.
Был Стась не один сегодня, а с панной Марцинковской — то дядя Герард занудный настоял. Прилично это было — на увеселении городском с наречённой рука об руку появиться. Да ещё когда хороша она, как в росе лилея — это чтоб недруги все зубы себе от зависти искрошили...
Ни Стасю самому, ни Лидии в казнях интересу никакого не было — ведь приедается виденное десятки раз, и уж чувства не вызывает. А потому не смотрели они особо на помост, где рослый козак и мальчишка-отрок с петлями на шеях стояли. О своем разговаривали, о насущном, голова к голове склонясь.
- А коли дело Унии Йордуша насаждать пошлют? - тревожно спрашивала Лидзя, грея руки в мягкой бобровой муфте, на которой хлопьями оседал снежок. - Схизматы эти очень опасными могут быть, коли злить их. Разве не помнишь ты, Стась, гибель виленского архиепископа Иосафата Кунцевича? Ведь чернь его разъярённая на куски растерзала.
- Твой Йордан, - покосился на неё Стась, - и так иезуит, а вдобавок к тому, Сатаны самого хитрее. Уж чем угодно поручиться могу — не ввяжется Перек в то, что для жизни его угроза. Подставляться не станет, как безродный сын сапожника, в миру Кунцевич Иван... Не для этого мнихи Йордуша премудростям своим учили столько.
- Ох, твои бы слова да Богу в уши! - с надеждой глянула в серенькое небо Лидка. - Погоди-ка, Стасю... видать, пропустили что-то мы с тобой.
И правда — толпа растревоженно гудела, слышались громогласные проклятия судьи и писаря, что зачитывал приговор. Стась взглянул на помост и тут же азартно подался вперед — а малому-то удалось вильнуть, вырваться и спрыгнуть прямо в толпу людей!
- Глибко, тикай! Нехай ляхи, падлюки, тебя не словят! - хрипел из последних сил козак — у него на шее уж затягивал кручёную верёвку палач.
Поглядев вниз, увидел сейчас же Стась, как мальчишка убегал с места казни — только мелькала меж шапок мещан его чернявая голова. И люди-то мастеровые, седые плотники да каменщики, не держали беглеца — напротив, дальше выпихивали. Видно, мало кто хотел любоваться, как хлопец двенадцати лет на шибенице болтаться будет...
И по всему видать, ничего сильно-то дурного эти двое не сделали — казнь была им назначена лёгкая. Може, урядника важного оскорбили какого. Кто ж прознает теперь — слова-то обвинительные на латыни, вестимо, Стась прослушал...
Посмотрели они с Лидзей последний раз на помост, да оба вздохнули с досады, отвернулись. Не постичь было обоим «наречённым», что ж потешного люди в казнях тех находят. Вот был ещё недавно человек — жил, дышал, хотел чего-то. Ныне же висит он синий удавленный, и только с сапог на помост загаженный капает — то-то весело глядеть на него теперь! А и стоило ли жизни козачину лишать, коль проступок его не шибко большой? Хоть вот брат меньшой спасся — так уже благо...
Только благо ли это для них, поляков — в том сомневался очень Стась. Обыкновенно вот такие отчаянные на Сечь и бежали, как шабелину в руках научались без дрожи держать. Панам вельможным за всё помстить, пожечь поместья, поглумиться над ихними панночками. Было это говорено столько раз при Стасе — служивые люди да полковники, с коими отец водился, на него, пострела, и вниманья не обращали...
***
Подал пан Станислав руку Лидии, да из ложи резной встать помог, по настилу дощатому свёл её вниз. А она и забыла уж про всё, глазами сияет — знать, о мнихе своём опять наяву грезит, глупая дивчина. Но как посмотрел на подругу Стась — так невольно разулыбался и сам. Хорошенькой уж больно была Лидка — медно-рыжие пряди выбивались из-под вышитого шёлком и золотой нитью рантуха, румяными от морозца были щёки и губы...
После проводил Стась её до кареты с ожидающей госпожу Мередитой. Сам-то отпустил пахоликов — Бронека да Матеуша, бо ещё пройтись сам по площади немного хотел. Любопытна панскому сыну, в четырёх стенах годами заточённому, была жизнь других сословий. А её и можно было увидеть только на улицах Люблина — где гостеприимно распахивали двери корчмы, гудели всеми наречиями купеческие лавки, сердитые цеховые дядьки распекали ленивых подмастерьев...
Шёл в толпе Ероним Станислав, с людом простым смешавшись, ногою в навоз тщаясь не угодить. И вдруг что-то голову поднять заставило его. Моргнул Стась раз, другой — да только видение чудное не проходило, не думало даже исчезать. В трёх шагах от него, возле лавки с вывешенной рядами ременной сбруей, стоял хмурый и злой Дарко Хилчевский, вдумчиво удила заклёпанные ощупывая. Так обычно люди делали, в работе ремесленной понимающие — и без красных слов купца цену вещи знали оне. Но купчина дородный и молчал, беседы зряшной не затевая — видел ведь, с кем дело имеет. Другой же рукой Дарко коня вороного сильного за узду придерживал — уж видно, для него и выбирал сбрую получше.
Стась же рот сначала силился раскрыть, слово сказать — да не выходило у него никак, словно с головой он был под водою. Потом всё же смог — и именем дорогим словно толща воды прорвалась.
- Дерек! Скажи, ты ли это или блазнится только мне? - прищурился Станислав, вглядываясь в родное лицо. Ведь не могло двух таких быть в целом свете. Скулы его, словно сажей вычерненные брови из тысячи узнал бы Стась.
Обернулся козак в шапке овчинной со алым подкладом, что на Дерека похож так был. И тут совсем не можно дышать стало Стасю. Не ошибся он, верно Дарка своего признал. Вот только глаза у козака были холодны, словно топкая трясина болотная.
- Я, ваша милость пан Станислав, - произнёс тот на чистом польском языке — ни намёка в нём теперь не было на говор украинский. - Угодно ли вам что?
И не было на лице любимом ни тени улыбки. Знать, не рад был совсем этой встрече Дерек — забыл о нём давно, не ценил памятью, не дорожил.
Ох, и худо сделалось Стасю, как понял он то! Но что уж теперь.
- Угодно знать мне, что в Люблине делаешь ты, - молвил он, не отрывая глаз от Дарка. Хоть и мешался Стась ему только, а всё не мог отвести пан взгляда от возмужавшего лица, широких плеч в охвате синей, ладно сидящей свитки.
- Брата названного заехал навестить, - глядя в сторону, отвечал Дерек. - Да вот на казнь площадную сразу попал. И случилось так — да простит меня шановный пан, что хлопец казнённый побратимом мне был. Вместе с Грицьком мы грамоте латинской в коллегиях учились.
- Так ведь не моя то воля была, Гриця казнить, - тихо проговорил Стась. - Я и вины его даже не знаю. Слов писаря не расслышал.
- Так то понятно, — усмехнулся недобро Дарко. - Пан невестой свой, Лидзей Марцинковской уж больно занят был. Видел я, как беседу вы оживлённую вели, на казнь холопа не шибко-то и глядя. Как по мне — так и заради Бога. Вам, ляхам, всё одно, за что человека безгрешного смерти предают.
- Так что же ты, людей обо мне расспрашивал? - весь дрожа от его сурового, бичующего тона, спросил Стась.
- Надо больно, - пренебрежительно хмыкнул тот. - Слышал только, о чём красильщика два рядом со мною толковали. Нам-то, людям простым, никакого дела нет до свадеб панских.
Приоткрылся у Стася от обиды рот, заморгал он часто, сквозь пелену слёз на козака глядя.
- А коли нет дела — с трудом сглотнул он, - то, верно, всё равно будет тебе, что весной этой с Лидией мы поженимся. Коли нет дела — так ты представь, Дерек, как косу её я на кулак намотаю, да шнуровку сзади на платье саблей срежу! Как втиснусь меж бёдер белых, нежных, да к постели придавлю пани за шею...
Схмурились густые чёрные брови тогда у Дарка, совсем сошлись. Дёрнулся он было к Стасю — рукой будто за ворот схватить хотел. Да только не стал козаче.
Видел Стась, как вздымается под свиткой могучая грудь, как сжаты у Дарка кулаки. И уж думал — в ответ сейчас больное да хлёсткое скажет что. Или по морде отвесит рукой тяжелой. И пускай, пускай — только бы не смотрел милый такими пустыми глазами...
Но только вышло всё иначе. Схватился за гриву жеребца вороного Дарко, в мгновение ока взлетел в седло — и тут же вдарил шпорами в мускулистые, чёрные как смоль, бока. Ни словечка на прощание не сказал. И не успел Стась оглянуться, как уж далеко, на дороге впереди был Дарко — только слышалось отрывистое: «Геть, геть, геть!»
Встал панич, как вкопанный, потерю свою не в силах даже разумом охватить. Ведь в тот-то раз насильно с Дереком их разлучили. Сейчас же сам он, своим поганым ртом лживые слова произнёс, и так потерял козачка своего. Ведь человек в граде Люблине — словно иголка в стоге сена. Как отыщешь Дарка теперь?
Спешно остановил Стась первый попавшийся возок, да к замку своему править велел. Ехать было совсем недалечко — ведь окна стасевы на площадь самую выходили. А пока трясся по булыжникам под цоканье копыт, всё думал неотступно, губы до крови кусая: хоть бы Алюня нашла тут выход! Хоть бы придумала разумная дивчина средство какое, чтобы Дерека найти. Ведь только приехал он — а значит, задержится ещё хоть немного...
И, как назло будто, вспомнились тут пану Станиславу суровые слова татка, что за случай с панной Чарнецкой его распекал. «Знаем мы оба, что Дарка Хилчевского ты недостоин — не спорь даже, сыне. Как согласился возиться он с тобой, бестолочью хамоватой — то тайна великая для меня. Другой бы, какой угодно холоп разумный, отбрехался скорее. Да крестился потом на все стороны света, что напасти такой избежал...»
***
- Эх, пане, - сидя в кресле напротив, задумчиво трогала подвески на серьгах Алиция. - Как же Дарко любил! Носился с вами, недорослем, как с писаною торбой...
- А ты меня отцепить от него не могла, помнишь? - сопя и шмыгая носом, отвечал Стась.
- А то ж. Нешто я забуду, как из-под Дарка вашу панскую милость вынимала, чтобы к родителю вести.
- Почему ж уехал он от меня, Алюнь? Почто совсем оставил?
- Так не стерпеть козаку было глумления над самым святым, вот и осердился так, - искоса глянула челядинка. - Как язык-то повернулся про невесту ему говорить! Да ещё про дела срамные, - цыкнула языком она.
- Сам не знаю, на кой ляд я это сделал, - понурился Стась. - Но глядел он на меня так неласково! Далеко стоял, не поблизу, слова цедил. Будто всё едино ему, что со мной сталось. Вот и мне захотелось помстить, зло ему сделать тоже...
- Ну так доволен пан своей помстой? Славно всё вышло? Задали вы мне теперь работу — с ног сбилась, пока людей по ближним постоялым дворам разослала. Панич-панич... Немым бы много краше были!
- Да знаю я, Алюнь. Вот дурак же убогий! - повинился Станислав, по лбу себе костяшками постучав.
Но тут в дверь просунулась белобрысая голова слуги Матеуша. И морда у него была оживлённая — знать, розыски Дария Хилчевского, что пану так занадобился, не совсем напрасными были.
- Ну, Матусек? - обернулась к нему Алиция. - Неужто порадовать ты нас можешь чем?
- Так, истинно так, - довольно закивал пахоле — то не пустяк был, поручение такое важное исполнить. - Хозяин трактира близ Четвергова Всхолмья матушкой клялся, к кресту губами прикладывался. У него нынче остановился Дарко сын Карпа, мещанского сословия козак видный, что из города Львова путь держит. Как и сказывали вы, бурсак тот Дарко, недавно окончивший. Говорить может на языках благородного паньства, по-руськи и по-турецки бегло тож. Прямо как воевода наш свет покойный.
- Хвала Господу! - поцеловал свои сложенные замком руки Стась. Выдохнул длинно — только сейчас отпустило. - Матусь, твой ныне тот конь, на коего ты глаз намедни положил. - Кто много так вызнать для пана может, достоин, чтобы жеребец-трёхлетка его носил, красавец тонконогий.
Просиял Матеуш, да кинулся на коленях благодарить, камни в перстнях дорогих дыханием затуманивая. Признателен он был шибко господину своему — жеребчик, Станиславом в дар обещанный, любого оруженосца не посрамил бы. А что мало выезжен тот был - ну так, чай, и Матусек панам не ровня.
А как вымелся за дверь ловкий пахолик, облизнул Стась губы, с духом собираясь. Поднялся с кресла он, подошёл к нише со шкатулкой резной палисандровой, что родитель когда-то привёз. Вставил в прорезь ключ, на железном кольце у пояса висящий, да отпер крышку, смолами гладкими покрытую.
Хоть и не целая уже — с хвостом, маленько отбитым, лежала на пышном атласном ложе птичка даркова пеночка. Никогда не расставался с ней Станислав — и в земли заморские с собой возил, время от времени доставая да любуясь. Взял он облитую стеклом птицу бережно, Алиции протянул.
- Пойди к нему с зарёй, будь ласка! Отдай упоминок этот Дереку в руки, растолкуй: нет у молодого пана Стилинского невесты. Спесь только есть, да норов, да гордость уязвлённая — вот этого добра хватает... И, коли выслушает тебя Хилчевский — передай, прошу я смиренно о встрече.
- Что смогу — то сделаю, добрый мой пане, - прикрыла ресницы та, в украшенный чёрным кружевом лиф свистульку пряча. - Да только помнит ли пан Стась, что поста схизматского девять дён ещё?
- Мыслишь, не пойдёт ко мне Дерек, свиданием с хлопцем поста нарушать не захочет? - погрустнел он. - Раз так, хоть поговорить бы пришёл под окно, словом перемолвиться. Кто знает, куда он задумал податься, как брата названного повидает...
- И то верно. Ничего ведь мы не знаем о нём - чем нынче промышляет, для чего язык турецкий усердно штудировал, - согласно кивнула Алиция.
- Знак это свыше будет, коли в канун Рождества Дарка я увижу, - рассудил Станислав. - Не напрасными тогда были все молитвы. И вернул мне его Пан Бог, смилостивился над Стасем...
Notes:
Горгер — испанский жёсткий гофрированный воротник, обшитый рюшами. Заставлял держать голову прямо, придавая носящему горделивый вид.
Впростяж — цугом, когда две или три пары коней идут гуськом.
Кмет — польский крестьянин.
Кирие элейсон! — Господи, помилуй! (греч.)
Аурихалк — латунь.
Речь Посполита — дословный перевод на польский латинского выражения Res Publica («общая вещь»). Граждане этого государства называли его Rzeczpospolita (жечпосполита), иноземцы — Польша.
Рантух — богато украшенный платок, которым знатные полячки покрывали чепец, нося по особо торжественным случаям.