Розмарин

NC-21
Заморожен
35
2
автор
Фэндом:
Размер:
270 страниц, 140 405 слов, 13 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
35 Нравится 27 Отзывы 33 В сборник

Глава 7

Настройки
Осемь дён добирался Дарко до родных мест. Коня загнанного сменил один раз в граде Луцке, другой же — в Староконстантинове. Хужее времени, чтоб отправиться в путь, и не было. Снег в березне таял, сбегал с холмов ручьями и проезжие тракты делались глубокими, непролазными хлябями. А долго ли добрый конь нести тебя этак может — копытами ледяную жижу меся да грязью уляпавшись по самую холку? Но вызнать-то надо было, правдива ли жидовская молва. Вестям дурным сразу верить не хотелось. Но как стал подъезжать Дарко да шинкарей о Лисьем Овражке расспрашивать — молча и скорбно глядели на него старые иудеи. А пропойца горький в Немирове, дрожащей рукою чарку сжимая, так сказал: - Ты б... мил человек, не ехал тудыть. Погост там нынче, а не селение. Инакше... вороний пир. Уразумел тогда он, схолодел, как по утру роса. Знали всё, видать, Ицик с Кшисем — да только впрямую не сказывали. Но батька Карпо, пока жив был, так научал: по силам человеку крест даётся. И коль думаешь, что не в силах уж ношу свою нести — то бес лукавый тебя морочит. Стисни зубы да ступай — и так сдюжишь. *** Ярая медь и золото виднелись в прорехи тёмных небес, как доскакал Дарко к вечеру до знакомых холмов. Размокший снег хлюпал и чавкал под копытами иноходца, трусящего вдоль дороги. И аж издали видел он — не несут девчата полные вёдра от колодца, не играют дети в ловы, не похваляются внуками укутанные в овчину седоусые старики. Пусто, безлюдно было нынче село. А как подъехал ближе Дарко — так обугленные остовы хат увидел, торчащие в небо брёвна от бань да сараев. Коровы даже не мычали на дворах — видно, всё живое предали ляхи чёрной смерти. Поднял Дарко заплывшие слезой глаза и увидел: мерно крутились решётчатые лопасти деревенской мельницы, влекомые равнинным ветром. Шагом ехал он по рыхлым сугробам. Вёл коня по обгоревшим плешам с грудами растрескавшихся от жара черепков — проталины жуткие, двухсаженные их окружали. Вот уж не чаял Дарко разорение цветущего края увидеть — и не татарами для ясыря, а панами забавы ради. Всякий ведь рыцарь польский должен безоружного схизмата саблей ловко рубить. Без того и не рыцарь он вовсе... Но только тут ошеломила Дарка мысль простая: где же сельчане все, что порублены? Кто ж прибрал тела, коли нету тут живых? - Эй! Люди православные, есть кто? - зычно тогда он крикнул. Глухо молчало селение. Один был совсем Дарко посреди разорённых Овражков. И скакун его прядал ушами и всё пятился — чуял тлена да мертвечины дух. Но хоть могилам своих родных поклониться хотел Дарко — вот и направил жеребца к воротам села, на кладбище. Но только вдруг на одном холме заметил он сплошь покрытую сажей печь. Из кривой её, обломанной трубы густой дым в небо шёл. Рядом же, на почерневшей спёкшейся земле, шалаш из тонких жердей и елового лапника притулился. Заорал тут Дарко что есть мочи: - Люди-ии!! Живой есть кто? На крик из шалаша вышла дивчина. Как увидела его — так соколицей быстрой с холма и слетела. Бежит — русые косы так и бьют по плечам, трепыхается красная вышитая запаска. Тут с коня Дарко спрыгнул и глазам своим не поверил — да это ж татева дочка! - Маланка! - раскрыл он тут объятия, и еле удержал — с такой силой девка на грудь ему кинулась. - Дарко... Дарусю! Живой, вернулся! - всё не верила та, глядя ему в лицо, трогая ладонями небритые щёки. Губы у ней кривились и дрожали, слёзы текли вольным потоком, капая с подбородка. - Да я ж теперь... да мне же теперь ничего больше и не надо! Та была Маланья, да не та — теперь-то разглядел Дарко. За шесть эти с лишком лет из девчонки превратилась она в молодицу сочную, и ой хороша теперь была. За такими-то завсегда мужики толпами на гуляньях увиваются, а бабы за спиной костерят... - А муж твой что, Маланья? Дети? - невпопад он спросил, не зная, как разговор-то начать. - Господь с тобою, - улыбнулась та сквозь слёзы, - Дарусю, ну? Ведь за тебя я хотела только пойти, иного суженого не искала. Да они все против тебя — тьху... Прижал тут её к себе Дарко, по голове да по спине огладил — вот ведь упрямица какая! Другая бы отступилась уже, вышла за какого попало вдовца, лишь бы не насмехались на посиделках деревенские. И хоть не по бабской части он был, а всё грела сердце любовь такая да преданность. - Нас тут мало уцелело, - молвила потом Маланка, глаза утирая. - Всего-то пятеро. Адась Подопригора, Махиленко Данило, мы с Кирой да Карпо пяти лет. Нели твоей старшой сын. - И только?! - горестно вырвалось у Дарка. Знал он уж, что нелина семья жива не будет. Ведь как вражины нападают, муж кидается оборонить жену, а та — детей, вот и рубят их всех без пощады на своём же подворье. А всё горько было последнюю надежду утратить — ведь выходило, из всей семьи только небож его и спасся. - Думали, помрёт малой — ведь по темечку ему лях саблей вдарил, - сказала Маланка. - Ан нет. Выходили мы его. Да чего же тут на ветру стоять, Дарчик? Пойдём в шалаш. Наши-то рады как будут... *** В свете хмурого утра сидели они на пышном настиле, пахнущем хвоёй. Хербату из закопчённых кружек пили. За красноталом в серых вербовых почках солнышко редко проглядывало. Невесёлой, знамо дело, была жизнь у холопов, после резни уцелевших. Но всё ж эти-то пятеро живы были, а не лежали вповалку в общей могиле. Уж две седмицы минуло, как хоругвь бывшего овруцкого старосты в Овражки ворвалась — маленький Карпо только-только перестал во сне от страха вскрикивать да мамку звать. Печь, какая-никакая, у них была, кров тоже имелся. Из утвари домашней что уцелело — то ходили девки по дворам добывать, бо соседям ни к чему горшки были уже. Худобу-то не всю в сараях сожгли ляхи — у Якима Петренка телок в чисто поле убежал, того сыскали. А корова старой Мотри в лес убрела, да шаталась там, горемычная, ноги о сучья раня. Овечка ещё была чья-то — вот её, родимую, и ели по сию пору, благо, снег лежал кругом и мясо впрок на холоде хранилось. Зло с того людей брало: ведь середина Великого Поста теперь была! Не мытьём, так катаньем приневолили их супостаты Богом заповеданное нарушить, в пост скоромное вкусить. А что же делать — житницы первым делом подожгли поляки. Знали, хлеб селянина кормит... Вчера-то вечером уложили Дарко без разговоров отдыхать после дальней дороги. Гермяками рваными да подпалёнными укрывшись, спали люди овражские, сбившись в шалаше тесно. И если и обнимала Дарка Маланья со спины — не противился он, бо не до того было. Спали рядом с ним Адась с Кирой, что, как одружена пара, теперь вместе были. Храпел Данило, а головой у него на груди лежал нелин мальчонка... Но уж сегодня решился Дарко расспросить, как сестра его, Рафал умерли и прочие все из села. А лучше б и не заикался. Как стал Адась рассказывать, а девки своё прибавлять — кровь застыла у него в жилах. Ближе к концу зимы много в Овражках народилось младенцев, как бывает со свадеб в травне. Да и Корнеля третьему чаду жизнь дала, Одаркой окрестить думала. Прорубили, стало быть, мужики на реке иордань по образу креста православного. Святых отцов — Егория, ещё Михея с Касьяном брацлавских позвали. Столпилась, значит, на берегу Буга толпа мамок с дитями грудными на руках — в купель опускать чтоб. Рубашонки крестильные на детях белые, дьячки в праздничных облачениях — солнышко на ризах их так и сияет. И тут бежит из лесу Лукии Бортко сын, глаза выпучив, орёт: «Ляхи на нас идут! Ляхи!! Спасайся, братцы, утекай!» Ну, бросились тут женщины с криком врассыпную — да только куды бечь-то? А два отряда польских уже скачут с саблями наголо — один из леса, второй со стороны тракта путь беглецам отрезает. А впереди всех несётся на буланом жеребце староста грузный седой, жолнежам своим приказывает: - Посекачь пшекленто быдло! Не жаловачь, забичь вшистке джече! Капланув утопичь в отвоже! Сам-то Адась о ту пору в рощу забрёл в поисках хвороста — мать старая того испросила. Услышал дикие эти крики, блеск сабель увидал, да так по стволу лиственничному и сполз на землю — дурак бы только не понял, что дальше будет. Так и таился в чащобе, мёрз до вечера — жить-то небось охота! А как вышел, охапку огромную из прутьев на спину себе взвалив — так и обомлел. На льду реки, припорошенные снежком, грудами лежали тела убитых женщин. Да молодицы все, только родившие... Дети, вестимо, мёртвые все — кого шабелиной лях не зарезал, тот замёрз по зиме стылой, заиндевел да окочурился. Святые отцы же в иордани утоплены — да утянуло под лёд несчастных уже. Шапка-скуфейка только возле проруби валялась тёмного бархату... Боязно было и ступать Адасю в село, да что ж поделаешь. Там и того ужасней картина открылась. Старосты приказу повинуясь, вздели жовниры польские на пики всех, в месиво кровавое порубали. Девок-жинок и силой взяли ещё, как при наездах ляшских бывает. Но и после того в живых не оставили, надругались — чрева людям живым вспарывали, клятые ироды. Худобу же, что была, приказал беззаконник главный в сараях прямо поджечь. Слышался везде стон умирающих, духом тошнотворным, смрадным от пожарищ несло. Трещало и гудело пожирающее всё пламя. На братово подворье тогда Адась кинулся — там и увидел Киру, над детьми да мужем плачущую. Она-то чудом только в живых осталась, в лех спустившись за солёными грибами... - Как же Неля моя умерла? - собрался тогда с духом Дарко да спросил. - Так со всеми возле иордани, с дочкой некрещёной на руках, - тяжело вздохнула Маланка. - Рафала же так жовнир по челу рубанул, что и смотреть на него было невмочь. Лик надвое рассечён — страх Господень... И Карпа вон тоже вдарил — да не достать ему было с коня-то, вот хлопчик и уцелел. - Татары Рафала не добили, так ляхи сдюжили? - скрипнул зубами Дарко. - Ну, а сама ты? - Да про меня-то что и спрашивать, Дарчик, - блеснула полными слёз глазами Маланка. - Была девица честная, а стала курва ляшская... - Трое на неё в сарае навалились да скрутили, - тихо шепнула Кира. - Так и сильничали аж до самого вечера. Сомлела Маланья, но и тогда не перестали. Схизматку полумёртвую пердоличь — это же за благое дело им зачтётся... - Как же в живых-то оставили? - сглотнул Дарко. - Так насытились потом, как боровы, отвалились. Двое-то ушли, а третий напоследок ещё решил. Да тут, видно, бежал мимо того сарая Родько, пастуха Харитона сын. Увидел, что деется, вилы схватил да ляху как всадит в белую спину! Захрипел тот да кровью своей захлебнулся, кулём на Маланью повалился. Но и Родька бедного порешил кто-то из ляхов — нашли мы его с дырою вместо глаза. Пальнул с пистоля жовнир, поди. - А я-то с ляхом мёртвым на себе очнулась, - дрожащим голосом сказала Маланка. - Опоганена уж дальше некуда. - Ты иди-бо сюда, - Дарко тогда позвал. - Вот так, ко мне, - и голову дивчины на плечо своё уложил. Утешать словами не больно-то он умел, а вот обнять да приголубить мог. А коль девка мукой мучается, сама себе не радая, чем ещё тут подсобишь? И не важно, что иную особу любил Дарко — особа та в Польше теперь осталась. А Маланка сейчас в плечо носом тыкалась и ревела. - А как затяжелею, Дарусь? Что тогда-то? - убивалась дивчина. - Лучше сразу в омут головой, чем от ляхов родить. - В омут-то всегда успеется. А пока не знаешь наверное, что тяжела — так и не думай о том. Прильнула к груди его Маланка Тать, обняла крепко. Повздыхала да и утихла помаленьку — с ним-то, видать, полегче было. - Ну а ты, Данило, спасся как? - тогда он брата рафалова спросил. - Богатырства тут никакого нету, - совестливо отвёл глаза тот. - Телушку свою в город возил на торжище — выдал мне человек знающий, что по всем приметам неплодная она. Возвращался назад — кобыла моя на дороге стала и дальше нейдёт ни в какую. Тут столбы дыма я и увидел... - Что же застал в селе ты? - Да что... Маланка сама еле душа в теле, а ещё за дитём в горячке ходит. Кира же с Адасем мёртвых на кладбище волокут, яму копают — а народу-то сколько полегло! Матери-отцы наши саблями изрублены все — каково их-то в землю зарывать? Ну, я им тогда на подмогу пришёл. А там и корову с телком нашли — как их только волки-то не заели? Да тощие какие были, рёбра наружу — а кто корму-то им задаст? Теперь же вот нашли у соседей по сараюшкам сена. Не всё тут дочиста выгорело, осталось помаленьку того-сего... - Хариф? - припомнил тут Дарко змея-управляющего, что жизни Ицику не давал. - А что Хариф? Ляхи его не тронули, - сплюнул наземь Адась. - На следующий же день в Брацлав утёк, христопродавец-иуда... Да оттуда, небось, письмо сынку пана Яна и отписал — мол, преставились волей божьей холопы ваши все. Посмутнел тут Дарко, руками голову обхватил. Всё не давало ему покоя: а что же делает о эту пору Ероним Станислав? Огорчит ли его хоть малость от управляющего письмо — ведь доход верный, небось, терять жалко? Поймёт ли Стась, что сотворили с Овражками? Имена-то, писанные на бумаге, в огне не корчатся, кровию не сочатся... *** Пять дён всего минуло и пришли до них люди с Гжибовки соседней, что после наезда Лаща уцелели. Да не одни, а со старым козаком Дюкаленком, что предводителем у них был. И хоть помалкивал Дарко, уж больно хотелось ему вызнать — как казни-то позорной тогда кобзарь избежал? Ведь свидетели были они с паном Стасем, как жолнежа князя Вишневецкого самочинно тот порешил... Хоть и слеп был козаче, а поговаривали, что через опасные днепровские пороги мог тот сплавиться и до Сечи самой добраться. Вот на то и подбивали гжибовские мужики. Да неспроста — на исходе месяца березня повеяло весенним ветром и стали доходить до всех концов Речи Посполитой вести. Мол, чигиринский сотник Богдан Хмельницкий войско на Микитинской засеке собирает — против Польши коронной идти да положенные привилеи выбивать. Ведь привилеи те и козачье знамя ещё добрый и милостивый круль Стефан Баторий в том веке им даровал. Шляхта же негодная всё отнять решила. Холопами бесправными вольных козаков сделать, веру православную изничтожить на корню. Как согласиться можно было на то? Вот для почину козаки Хмельницкого и порубили польский гарнизон, полковника коронного с Сечи вышибли... А хлопцы с Гжибовки-то не пустыми пришли — привели они с собою овец, по окрестностям словленных, да и коней добрых тож, в Киев ехать. Ведь по Южному Бугу не добраться было до устья Днепра. Бывалые козаки через Киев езжали, коли была им в Сечи надобность какая. Оттуда знал уж водный путь и батька Дюкаленко, и двое седых его сотоварищей — авось, в самом деле Запорожья достигли бы так они... Хмурый ходил Дарко, оселедец свой теребя — ведь, как ни посмотри, возврата к прежней жизни не было. Села Овражки нету больше, люди все мертвяками записаны. О том, чтобы вернуться во Львов, до своего фольварка, и помышлять было нечего — то сердце Польши уж было, вражеский стан. Да и Люблин тож. Так что был Дарко козак-сиромаха без гроша доходу, вольный да холостой. А таким вот самое место на Сечи, коли старый кобзарь правду сказывал... *** - Дядь Дарко, - однажды малой Карпо за рукав его дёрнул, - А мы на Сечу поплывём с тобою на чайке? Козаком я сделаюсь, правда? За мамку тогда поганым ляхам уж помщу! Поморщился с этого Дарко — нут-ко, дитё пяти лет о делах таких толкует. Присел он на корточки тогда рядом с небожем. Полез в наплечную суму да из кожаного мешочка сокровище своё достал. Ему-то ни к чему уж больше — нет Овражков, нет больше того панёнка Стася, коему птичку глиняную он лепил. Гусар есть польский — вот это правда... - На вот тебе, владей, - так ребятёнку нелиному объявил. - Свистеть-то хоть умеешь? Забрал тогда Карпо в жадные ручонки игрушку c выщербленным хвостом. Ко рту прислонил и такую трель заковыристую выдал — ну прямо соловей. Заныло тогда в груди Дарка, тоска взяла — как же не хватало ему Стася! И что же, что лях — а ведь душой-то не подлый совсем. Только воевать-то, небось, пойдёт козаков, коли Корона Польска всказуэ. Так, вроде, говорил тем летним утром много лет назад — если не запамятовал Дарко... *** Долго ли, коротко — сколотили они две телеги, чтоб до стольного града Киева ехать. Народу-то набралось осьмнадцать человек, а с бабами — и того больше. Пока ждали ледостава, собралось в бывшем селе Овражки с окрестных деревень ещё горемык. И старые, и малые, и в силе мужики. Даже собака с ними была, Чомучка чёрненькая с белыми пятнами и обожжённым сильно ухом. Всё никак не заживало ухо, гноилась шкура. Подойдёт сука, бывало, к Дарку, продолговатыми глазами со слезой смотрит, скулит, как человек — помоги, мол. А чем тут поможешь, коль не приживается шкура-то? И с календулы вощаный спуск спробовали, и масло зверобоя. Всё без толку. Как жалел её, гладил Дарко, голову собачью себе на бедро уложив, рассказал ему старый дед Тимко, как всё вышло. Любопытная Чомучка псина была, от огненных всполохов скоро не кинулась прочь, как хата пылала. Вот балкой горящей и зашибло бедолагу. Неспроста каждому прозванье его даётся — вот и в чомучкином тоже была несчастливая собачья судьба... *** Добрались так до села Юркивка. И вот сидели они с Карпом вдвох возле вязанки с добытым хворостом, руки грели. Дарко люльку свою пыжом особым прочищал — хорошей вещи уход щоденный нужен. Псина же рядом смирно лежала, к костру обсушиться не шла — видно, помнила ещё адову муку да запах палёной шкуры. - Дядь Дарий, а как помрёт? - бровки схмурив, малец спросил. - Не ест ничего. Требухи с утра ты кинул — а она не стала. Понюхала только. Поглядели они оба на больное, почернелое ухо, что собачью голову уродовало — по всему видать, скверная это была рана. Да и скулила Чомучка уж так тоскливо, что ясно было — всамделе худо животине очень. Глаза мутные совсем, больные. - Нам бы яйцо добыть, - Дарко тогда ус прикусил. - Матуся моя Наталка, как ожжётся у печи кто, на свече желток погреет, с него масло соберёт. Особое то масло, целебное — шкуру человечью скоро заживляло. Небось, и чомучкину заживит. Вот только кур нигде окрест я не видывал... Он-то про разговор тот и забыл. Да, по правде сказать, не до собачьих бед нынче им было. Уж не раз Дарко слышал, что запаршивевшую псину с телеги в придорожную пыль пнуть надо бы — а чего ж смотреть. В другое время он бы на то и бровью не повёл, дело обычное. Сейчас не то. Ведь всё, чем дорожил Дарко, было в одночастье у него отнято — как бы умом с того не повредиться. А тут собака калечная эта. На следующий день поднялся в шалашах переполох — нигде пострела Карпа сыскать не могли, все всполошились. И к реке ходили звали, и по оврагам шукали — как сквозь землю мальчишка провалился. Так без него возы и не тронулись — очень уж голосили бабы, обождать упрашивали. Вдруг объявится? С тяжкой думой сидел Дарко ночью у костра, спать не шёл. Единого ребятёнка и не уберегли. Лучше, выходит, надо было за мальцом следить, за руку водить за собою. Сгинул ведь невесть где — то ли утоп, то ли в гаю заблудился. Но вдруг услыхал он чуть поодаль радостный смех да шёпот. И голос будто жиночий с кем разговаривает. Мыслил Дарко — то кажется только с устатку, глаза себе аж потёр. Но тут вышли из темноты две фигуры — большая и поменьше, и признал Дарко в них Карпо и Маланью. - Дядь Дарко, - несмело хлопец молвил. - Не серчай, что не спросившись утёк. Яйцы я Чомучке нашей добывал. - Ты ж козак добрый какой! - обрадовавшись, Дарко по колену себя хлопнул. Ну, Карпо тут и подбежал, обнял его за шею крепко. - А правду мне говоришь? - Вот те крест! - сложил пальчики тот, лоб осенил. - Два яйца добыл у жида Биньямина в местечке. А донёс одно. Другое сам... выпил, - виновато съёжился под его взглядом мальчонка. - Но одно-то сдюжил добыть, - Маланка тут утешающе сказала. - Погрели вот мы его, масла вытопили, как ты Карпу говорил. Может, спробуем теперь лечение, Дарусь? Кивнул он тогда, и пошли все втроём к лежанке чомучкиной, что возле входа в шалаш была. Ёкало сердце у Дарка — а ну как поздно? Сколько раз видел он — и снадобий люди добудут, а болящему уж и нужды в том нет, бо отошёл он до Отца Небесного. Но ничего — подняла всё же голову псина, хвостом шевельнула. Живая... Так бережно, как умел, втёр ей нелин сын масло в гноящийся струп. Чомучка терпела — только взвизгивала жалобно. Понимала, должно быть: от смерти её спасают. Потом-то, как многие месяцы минули с той поры, всё вспоминал Дарко тихую ночь. Как лежали на лапнике со слежавшимися, примятыми иглами они с Маланьей, а между ними ребятёнок дрых без задних ног. Как взглядывала Маланка на него искоса, слова молвить не смея. Да только и без того ясно было: захоти он, и были б у Дария Хилчевского и дружина, и дитё. По войне-то, оно можно и без венцов... *** Назавтра видно уж было: нет облечения псине Чомучке, не помогло материно снадобье. И так загоревал с того нелин хлопчисько, что всё трясся на возу и ревел, аж до икоты. Не выдержало сердце у Дарка и последнее средство на привале пошёл он пытать — у батьки Дюкаленка да других дедов совета испрашивать. Коль сподобились те дожить до морщин — знать, умели раны-то хорошо залечивать. Как иначе? А чтоб дураком малахольным не назвали, не про собаку сказать решил — про товарища, коему шкуру огнём шибко пожгло. Так оно складней выходило. Ох, и не по себе было Дарку, как глядел он в страшное лицо Дюкаленка. Ведь живым напоминанием о зверствах ляшских оно было. Но, може, и стоило о них паментачь — а чтоб рубить самому без пощады, как с овражскими ляхи сделали... - Помочь горю вашему можно, - обнадёжил его слепец, руку даркову нащупав да стиснув крепко. - Сейчас и скажу, что для того надобно. Стребовал старый козаче с него извести гашёной — рану промывать. А для мази самой — пчелиного воска, сала нутряного да сосновой живицы. Как услышал то Дарко — скривился аж от бессилия. Где ж достать всё то им, погорельцам? Воск, скажет тоже... Борти все у деда Юрася огнём ведь ляхи пожгли. Даже и кротких пчёл не пожалели, в душу их-Бога-мать... Про свиней, опять же, разговору нет. А живица голая одна цыганам разве потребна. Конский волос они в смычках ей, отвердевшей, мажут — а чтоб на скрипке звонко грать. Шандор, помнится, называл такую: «колофонская смола»... - Не будет у нас того, без разбоя не добыть в пути, - хмурясь, Дарко губу прикусил. - И так уж конину, как басурмане, едим. Что ж... подохнет теперича товарищ мой? - Молитесь, чтоб до Киева дотянул. Там-то сыщем всё, дай Бог, - встрял тут поводырь, Климко. Сдул со лба соломенную чёлку да и отвернулся — тёртый хлопец он был, с малых лет сирота. Со старцем Нестором Дюкаленком сколько лет ходил, глазами его был и ушами — с давних, достасевых времён его Дарко ещё помнил. Так и пошёл Хилчевский от дедов, несолоно хлебавши. Ну да что тут попишешь — чудес ветхозаветных про каждый день у Господа не припасено. *** Стали они на ночлег близ Великой Солтановки. Речка там поблизу протекала, Стугна — а людям ведь надобно коней напоить да помыться-постираться. Без сна Дарко на возу в соломе лежал — вспоминал всё, как батя ему, хлопчику, байки сказывал. Про князя Святополка, что от половцев-степняков на Стугне отбивался, да так и не отбился. Много тогда людей в полон увели из града Торчеська — самому же князю доньку хана Тугоркана для замиренья в жёны взять пришлось... Много батька знал про века минувшие, да сказывал занятно так — словно своими глазами Дарко те сечи видел. И ажно по сию пору помнил многое, хоть и возраст уже был свидовый, зрелость самая. Но тут оторвал его от дремотных этих дум собачий визг. Приподнял Дарко голову и увидел: крутится на месте псина Чомучка, вертится волчком, от боли скуля. А лапами башку свою хочет тронуть — и отдёргивает, воет. Слез тогда с воза он да глянуть пошёл, что же с сукой сталось. А как запалил кусок мшистого трута да осветил пригорок — желчь к горлу подкатила Дарку. Переминалась собака в мокрой от росы траве, а на месте уха мясо голое только краснело. Нагноилось то ухо да и совсем отпало. Рядом валялось вялым лоскутом, и чуть Дарко ногою на него не наступил. Загасил он тогда трут, на корточки присел. Чомучку дрожащую за шею обнял, сожмурился. Ну, чего уж тут — надо твари страдающей избавленье дать, и думать нечего. Всё одно помрёт на глазах у малого — не сегодня, так завтра. А смертей младший Миколенко и так навиделся с лихвой. Вытянул тогда со дна телеги он холщовый мешок, камень потяжёле подобрал. Моток верёвки грубой и так завсегда на поясе висел, бо вещь полезная. Свистнул тогда псину и пошёл скоро к берегу, где шумела в камышах Стугна. А и тёмная ночь такая выдалась — только серебрилась посерёдке реки лунная полоса, освещая мелкую водную рябь. И уж стали они по обрывистому берегу спускаться к воде, как остановилась собака, упёрлась лапами в землю да как завоет! Уныло да протяжно так — ну будто чуяла, почто к реке её ведут. Опустил тут руки Дарко, вздохнул — до чего ж погано оно всё выходило! Что малец-то наутро скажет, как не сыщет своей Чомучки? Да только показался вдруг на крутом берегу мальчонка. И кубарем вниз летит — только и успел Дарко камень наземь кинуть да его споймать. А мешок-то с верёвкой в руке остались. Увидел то небож, на собаку оглянулся, что выла. Разом всё понял. - Дядьку Дарий, - заплакал тогда Карпо, детскими кулачками его по бедру замолотил. - Не ходи Чомучку топить!! Она живая, не дам её, слышишь? Ты топить её не моги! Поднял Дарко лицо к небу из глухого чёрного войлока, про себя взмолился. Чтоб не дал Господь псине этой помереть, раз дитё малое так за неё ратует. Вишь ты, в ночи от воя проснулся да вызволять кинулся! А детский сон, он ить крепкий — иной раз из пушки не разбудишь... - Да забирай, - рукой тогда Дарко махнул. - Делай с псиной своей безухой, что пожелаешь. Засопел тогда небож сопливым носом, от него отцепился. Взял Чомучку свою за встопорщенную холку, наверх повёл. Так и смотрел Дарко, как взбираются эти двое на берег, друг друга поджидая. А и забери их холера! Что мог, он всё сделал. *** Белы, как снег, были своды собора Софийского, бесконечно ввысь уходящие. Голубой купол над головой чистейшим золотом блестел, коим власы и крылья ангельские иконописцы выстилали. Хоть и знал Дарко многое о чудном храме киевском, а вот сам увидеть не сподобился. От товарищей же в коллегии — хоть вот от Грицька, слышал не однажды он сказ о том, как вера православная над ересью католической восторжествовала. Ведь в том веке ещё, при круле Сигизмунде Третьем отнят собор Святой Софии у иереев был и униатам подлым на откуп отдан. А круль тот, даром что свейской крови был, ненавистником ярым против лютеран да людей православных выступал. Извести в Речи Посполитой тех и других мыслил. И только в тот год, когда уж преставился и на престол сын его Владислав взошёл, получили назад киевляне свою церковь. Сам митрополит Пётр Могила во владение епархии её вернул. Новоделы латинские порушил, а у стен собора возвёл мужскую обитель. А не след клятым католикам отнимать церквы исконно руськие, нефами да шпилями своими поганить. Не след расставлять фигуры резные непотребные, да хоралы свои играть. Не про их честь соборы святой матушки, Руси Киевской... В первый раз с тех пор, как покинул Люблин, стоял Дарко с шапкою в руках со всеми в храме. До того ведь и отпеть людей овражских не могли они. А кому ж поминальный чин служить — отцы-то святые, говорят, выплыли в промоину дальше по течению Буга. И побелевшая кожа с рук у утопленников целиковым куском отходила — на лица и вовсе лучше было не глядеть... Только теперь было часу у Дарка о сестре мёртвой подумать. Помолиться истово за упокой её души. Хорошо он сестрёнку младшую помнил, очи её ласковые карие. Карпо-то мелкий, что к ноге его сейчас жался, весь в отца-мать пошёл, масти был такой же. А на клиросе, высоко над головою, пели монахини. И одни молоденьки были, с непокрытыми головами. Другие же куколь уже с камилавкой носили — это те, что постриг приняли и обеты дали Господу. Неподобающе, однако ж, было зенки пялить да черниц разглядывать, вот и опустил голову Дарко. К чему угодно взор свой устремить он был готов — лишь бы не думать о том, как Нелька померла. Открылся потом ему Данило, что своими глазами тела видел — отсечена у младенца ляхами была голова. У Корнели ж — горло перерезано. Ну так пан Самойло Лащ «не жаловачь» наказал... Поднял тут Дарко взгляд, но не на красоты собора уж дивиться. А потому, что слёзы горькие очи жгли ему, видеть не давали. Голоса же послушниц расходились надвое, натрое дивно красивыми распевами. И звучал канон заупокойный для всех, кто близких лишился, а помянуть доселе не мог: Воззвала душа к Творцу на небо: Сжалься ты, Боже, надо мной! Зажги светило во святом доме И сам явися предо мной. Укажи, Боже, до царства дорогу, Дай силы мне по ней идти. Где ангельские поют хороводы, Там мне место укажи. И как обвёл взглядом всю толпу народа Дарко, то увидел — ревели, не стесняясь никого, девчата. С мокрыми лицами стояли бывалые, в шрамах, козаки. Рука у каждого на рукояти сабли лежала — а чтоб сталь тоже слушала. Дети с дрожащими губёшками к юбкам матерей жались, много пока о смерти не разумея. Вот тогда и понял он, Дарий Хилчевский, что теперь-то делать надлежит. Что, пока не омоется во вражьей крови, как в реке полноводной, облегчения душевного ему не будет. Что на Сечу он пойдёт с Нестором Дюкаленком, с ляшской поганью станет биться — за свободу, за веру, за родную Украину. *** Потеплело, скинули люди с плеч зимние свитки да овчины. Стала долбить ямки в земле капель, что с сосулек прозрачных бежала. И закипела работа на берегу Днепра! Многие десятки хлопцев трудились под началом опытных вояк, челны козацкие для похода строя. Чайками издавна звались те, на которых за добычей в Туреччину да Таврию ходили. Лёгкие они были, маневренные — не чета «дубам», что для перевозки грузов только были. Руля у чаек было два, и спереди и сзади — не сравнить с неуклюжими галерами османов. И коль нужно было скоро назад поворотить, от преследования уходя — плёвое это было дело для запорожцев. Только и надо было сидящим на вёслах, что начать грести в иную сторону... Но самолучшей козацкой выдумкой были фашины — канаты толстенные, сплетённые из очерета-камыша, да липовым лыком до бортов привязанные. Непотопляемы с ними чайки становились — даже залиты водою совсем, на плаву держались они. Да и пули, бывало, застревали в тех фашинах, яко же и стрелы татарские... Как всходило солнце над Киевом в синеве весенних луж, тянулись к поросшим ивняком береговым склонам хлопцы с топорами и пилами на плечах. Сынишка лет семи, бывало, свёрла отцовы в мешке наплечном нёс, бо и это тоже помощь. Парубки струмент разный на оселке точили. Старики ж, которы уж сами робить ничего не могли, советом подсобляли: как забивать крашеные рябиной мерные колышки в колоду, да как тесать, чтобы чёлн нужной толщины выходил. За работу принимался и Дарко со всеми. Адась и Данило с ним бок о бок липы да вербы рубили, на берег тягали да на доски распиливали. Такая уж повинность им по жребию досталась — доски-то нужны были, чтоб друг на друга плотно набивать, вставляя паз в паз и наращивая чайке борта. Иные хлопцы саму колоду древесную топорами и тёслами выбирали, корпус судна сооружая. Сушили перевёрнутый остов над тлеющим костром, распаривали, кипятком крутым поливая — а распорки из берёзовых сучьев вставлять чтоб. Были те, что пенькой конопатили да смолили готовые чайки; те, что канаты вязали. Много, чай, людей с Украины батьке гетьману на подмогу хотело прийти. Не успевали одни отплыть, как снова люд во множестве на берегу толпился. И засучивали рукава мужики новоприбывшие, чтоб ещё чаек возводить. Бабы же в хатах у печей на всех кашеварили, бо приютили хлопов беглых, бунтовников киевляне. И те две седмицы, что к походу готовились, запасали люди с собою впрок: сухарей в дубовых бочках, в бочонках распущенного жидкого теста-соломахи, также муки и варёного проса. Ведь пока ещё до Микитинской засеки они доберутся — ести что-то надо, небось. Связок чеснока и лука ещё брали в достатке — а это чтобы хвори не липли. Только пушек малых, фальконетов, с коими в море козацтво снаряжается, не было у них совсем. Десятка три фитильных пистолей на лодку, к ним пороха да пуль — вот и оружие всё. Не то, чтоб обороняться шибко во время похода они собирались — ведь ещё зрел только бунт. Да только присловье в народе ходило: «Хочешь спокою, готуйся до бою». Вот и заткнул себе Дарко за пояс добытый годный пистоль, бо, поживя во Львове, с огнистой зброей обращаться выучился. Жаль, не было кремнёвых механизьмов немецких, ну да не до жиру тут. До Сечи бы им без вреда большого добраться — там-то пособят уж братья-козаки. *** Подошёл месяц квитень, настал светлый праздник Пасхи. И хоть не говел Дарко, как православному подобает, а всё хорошо было на душе. Христос ведь воскресе, Избавитель. Чи поможет им добрый Боже от владычества ляшского тоже себя избавить. Ведь о том гетьман Войска Запорожского, Богданко Хмель, универсалы по городам и сёлам и рассылал... Веселы, полны ликованья были сегодня нарядные хлопцы и девчата. Одни шли-красовались в белоснежных вышиванках, лихо полоща оселедцами по ветру. Другие навязали в косы ярких лент, а уж намисто вздели — шеи не видать. Древние старухи, на крёстном ходу свечки держа, и те улыбались беззубыми дёснами. Всяк Воскресению Христову радовался. В Печерской лавры Успенский собор сегодня ходили они. Паски и луковой шелухой крашеные писанки святить, причащаться христовой плоти и крови. Хорош был собор Святой Софии, но так думал Дарко, покуда Лавры не увидел. Там-то как открылся ему с высоких холмов над Днепром простор вольный, необозримый — ох, и захватило же у Хилчевского дух! Купола и малые башенки, кресты и колокола в звонницах — всё горело золотым огнём, так что глядеть неможно было. А ниже на холмах нежно зеленели белоствольные берёзки и ивы, шелестели, клонились к воде. Отдалённо шумел, катясь меж порогами, Днепр, опрокинутое небо плыло меж берегов. Ничего краше в жизни своей не видел Дарко. И, пока мог, всё глядел из-под руки на храм, фресками под старую Византию расписанный — а чтоб в памяти это унести... Сказывал некогда ему батька: дважды рушили татары собор стенобитными орудиями, разграбляли — а всё поднимался он из пепла, потому — Богу угодно так было. А теперь и вовсе каноном церковь эта сделалась — где ни строили новый храм православный, непременно зодчие с собором Успенским рисунки свои сверяли. А как шли они обратною дорогой до своей слободы, девки ох раздухарились! Коломыйки задорные стали выкликать под пиликанье двух скрипок. Сперва вышла Серафима, бондаря Линчая дочь — волос тёмный, сама гарная, синеокая. Подбоченилась и так запела, ловко отбивая новёхонькими козловыми сапожками: Коли мене, любку, любишь, не кажи никóму! Нехай люде не розносят, як ветер солому. Следом и Кира адасева из толпы выбежала, звонко подхватила: Коль направду мене любишь, люби ж мя едную, Не поглядай оченьками на девча другую! И так у них складно вышло — у одной лыко ровно другой в строку. Но тут растолкала плечами девок Маланка Тать, тоже к Кире с Симой прибилась. Встретился с ней глазами Дарко и аж вздрогнул, как услышал под развесёлый лемковский наигрыш: Сею розу по морозу, по снегови всходит. Великóе закоханье до беды приводит! - Маланко!! Та щоб ты всралася! - пихнула её локтем Серафима. - Уж нашла, что петь-то на праздник! А Маланья и не отбрехивалась даже, хоть все знали — бойкая Тать дивчина. Так в лицо ему и смотрела, бо для него, Дария, коломыйка та была. Ох, кабы знать ещё ей, что для Дарка самого то правда... Бо в пана ляха закохався он от юности своей, и сильно ныне тосковал за своим Стасем. Лицо его всё вспоминал — губы алые, щёки с малыми родинками, да как дрожал в руках, мокрый от испарины весь и жаркий. Дереком звал, как больше никто не кличет — один он в целом свете. Быть бы Дарку хлопцем звычайным, и о поляках всяких непотребств не думать. Да только горбатого могила исправит — на другого кого и глядеть он не мог, панёнка своего видел в снах только. Вредного-противного, на язык острого, гусара, шляхтича крови ляшской... Шёл он назад, кулич большой сдобный в рушнике неся. Своими руками Маланья крашеным пшеном литеры ХВ в навершии выложила, шапку сбитым белком украсила. Уж так девка для него старалась, что ажно совестно порой Дарку было. Но и себя, чай, не перекроишь, как суконну поддёвку. *** Спервоначала ясно было Дарку: труден и опасен их путь. Девять порогов было на могучем Днепре, а сверх того — гряды-заборы каменные, что до берега левого малость не достают. Камни ещё встречались пребольшие, поимённо в народе знаемые: Гроза, Цапрыга, Гаджола, Разбойники... а всего семь числом. Но кабы только бедствие от водной стихии им, беглецам, грозило. Нет, много хуже: война неминуемая назревала в Речи Посполитой. И уж в Каневе и Червоной Слободе, где случалось им ночь лагерь разбивать, упорно ходили слухи: по правому берегу возле Кодака гарнизонные отряды нынче расставлены. Да не просто для потехи, а с приказом палить по утекающим на Сечь холопам! Вести про новоявленного гетьмана, небось, и панов шановных теперь достигли. И, хоть не верили те, что бунт всамделе поднимется, всё прижать подлую чернь нелишне было. А неча смуту чинить да покидать панские владенья — место холопству в привычной кабале... Однако ж, пока Боженька милостив к ним был и ляхов не примечали очи. Всё походу благоприятствовало — и погода ясная, безветренная, и мудрость да опыт бывалых козаков, что с ними в челнах были. Как налегал Дарко с хлопцем другим на своё весло, могучее пение слышалось над Днепром во много десятков глоток — гребцам в подмогу, чтобы не сбивались оне. Склонялся Дарко с натужным усилием к скамье, чуя, как пот с висков бежит. Тяжёлыми страшно были весла у козацкой чайки — по одному за них и не садились. Но зато и летела она быстрой птицей по блескучей синей воде — никому не угнаться. Только взлетали согласно пятнадцать пар вёсел за расстилался пенный след за кормою. Баб с ними и не было почти, бо дурная то примета. Маланку Тать прихватили только — сказалась она дарковой дружиной и ни в какую на берегу оставаться не захотела. У него ж попросту сердца не хватило за косу её при всём честном народе взять да из лодки выволочь. «Не моя, мол», пристыдить... Киру ещё взять хлопцы дозволили— но то сговорено было. Собирался Адась Подопригора в селенье близ Сечи с ней осесть да гречкосеем мирным сделаться. Треба людей таких было козакам, бо чем кормилась-то вся козацкая братия, как не трудами их? Налоги-пошты, чумацкий ралец да с разбоя добыча — то, конечно, славно. Однако ж, кусок-то каждый день в рот класть охота. Вот и населяли городовые козаки окрестности Запорожья, войсковым всё, окромя девок, доставляя... Малого Карпа тоже с собою прихватить пришлось — а на кого ж там, в Киеве, его покинуть? Мыслил Дарко, к крестьянам из слободы хоть пастушком смог бы он пойти — да кабы не был так мал... Упираться станут, поди, что не управится с худобою. Ну, хоть «без найму» авось возьмут — за стол и кров только... Оце лышенько — так Нелька, помнится, любила говорить. А сейчас Дарко себе под нос бурчал, не ведая, куды девать небожа своего. Из-под руки же у Карпа кудлатая башка пёсья торчала, бо жива-здорова нынче была любимая его псина. Ухо новое, вестимо, не отрастишь — но был там теперь у суки только грубый рубец, шкуру сильно стягивающий. Так-то Чомучке грех было жаловаться — и так мальчонка её обоймёт и эдак, и куском своим заделится, и в нос лизать себя спозволяет. Рай собачий, та й годи. Николи наперёд не знаешь, какой поступок твой верный, а какой — зряшный совсем. Но выходило, что не напрасно глухой, кромешной ночью послушал малого Дарко, и то радостно ему было. Кабы и дальше всё так гладко выходило! Но тут уж надёжа только на Господа. Достал он из мешка, к поясу притороченного, свою люльку. Кисет раскрыл. Из конопли грубой сплетённый, так он отвердел за долгое время, что и дождь не мочил табака. Набил тогда Дарко себе люлю, маланьины руки отводя. Женой решила сказаться — добре, но обычаи вековые нарушать к чему? Благоверному козачка только люльку подаёт, куда сама табак мелко растёрла да всыпала... *** А на носу чайки мальчишка-поводырь Климко сидел, болтая босыми ногами. Звонким голосом выкликал для Нестора Дюкаленка, что впереди-то видит — чтобы знал козаче рулевой, куда править им. Батька, лицо своё слепое небу подставив, по памяти сказывал, какая препона следующей будет. Когда повернуть им, чтоб забору скрытую, на неё не налетев, обойти. И когда к берегу править, минуя опасные, едва торчащие плоскими верхушками над водой камни. А память у старца была ой цепкая — дивился Дарко, как человек, очей лишённый, больше любого зрячего в навигациях разумеет. То ясно, что седочупринные сподвижники его в других чайках не хуже путь указывали. Да только впереди-то всех их лодка плыла — знать, доверяли шибко Нестору люди. Кобзарь же, как солнце к закату клониться стало, спросил у Климка бандуру свою. Благо, вёрст пять ровным было течение — словно бы послабленье давал им Днепр. С великим почтением снял бандуру хлопец со своей спины. Из холщового мешка выпростав, батьке Дюкаленку на колени положил. Взял тот сухими, узловатыми пальцами округлый тяжёлый корпус. К плечу прислонил, чутко прошёлся по резным фигурным колкам. Но не нарушен был у кобзы его строй. А потому вдохнул всей грудью старец и затянул думку, что в народе от отца к сыну передавалась. Дячку, дячку вывченый, На все школы выбранный! Поведжь же нам, що едень а едень? Що я вем, вам повем: Едень то быв сам Сын Божий, Що над нами кралюе, И кралёвау всё буде. Не простая это думка была, а обчеськая: до девяти вёлся счёт, как вопрошал рассказчик учёного дьячка. Козаки же, памятуя, что раньше батька пел, нестройным хором за ним всё прежнее повторяли. И так было оно похоже на молитву, что, может статься, ею и было — для походов воинских только. Пел Нестор: Дячку, дячку вывченый, На все школы выбранный! Поведжь же нам, що девять а девять? А козацкий хор дружно ответствовал: Девять корон ангельских, Восемь свеч горит пред Богом, Семь радостей у Бога, Шести играют лелию перед панянков Марийов, Пять их было Божих ран, що претерпев Христос Пан... Опосля думок настала тишина. Мерно скрипели уключины, шлёпали вёсла о темнеющую воду. Туманные сумерки уж окутывали днепровский простор, и последние отблески солнца всё никак не желали потонуть в его волнах. Молча глядел Дарко на Маланку в белом с вышитыми барвинками очипке, что, как у бабы мужней, охватывал её голову и спускался на шею. И думал смутно: почто ж так оно есть, как есть? В чем господень замысел тут? *** Старому, инакше Козацкому водному пути следуя, одним вечером приблизились к острову Кодачок. От великой крепости, ныне ляшской, немного его отделяло — вот и хотели они на ночёвку стать там, с рассветом же отплыть. Твари всякой на острове водилось вдосталь, несмотря, что безлесным он был — то им очень кстати пришлось бы. Уже в виду серых скальных берегов подсела к Дарку на скамью Маланья. Пока в пути-то были, примерно себя она вела: как он, Дарий, скажет, так и делала. Ну прямо молодица на сносях. Да заговаривала с ним так любезно, почтительно — уж и прочие козаки на вёслах начинали подтрунивать, как свезло-то Кылыч-бею. Прозвание такое само собою у него появилось — приметил не один только Стась, что с заросшею чёрным мордой, хмурый он ни дать ни взять басурманин. Дарко ничего, откликался — всё одно запорожцы друг дружку именем христианским не зовут. И лучше так, чем прозвище какое потешное, что во злобе аль во хмелю дадено. - Замаялся, Дарусю? - шепнула на ухо дивчина, на плечо его голову приклонив. - Вот ужо пристанем, искупаешься, рубаху чистую выдам тебе. Да перепёлок в кущах споймаешь, зажарим — так уж тошно всё соломахою пробавляться... Усмехнулся Дарко, слушая эти речи — вот для того жонка козаку и была потребна, чтоб, как господина, его ублажать. Прельстительно это было очень, что лукавить-то. Доселе сестра Корнеля разве о житье-бытье его благополучном так заботилась. - Ты сама как? - ласково глядя, Маланку он спросил. - Не пожалела, что с нами поехала? Бабам-то в походе несподручно: то крови у них, то что. - Чего ж жалеть, если ты со мной, - повела та плечом. - А кровей, - сказала Маланья тише, - и нет у меня. Помыслить страшно, что то значит... Обнял ее Дарко, поверх платка шершавого с бахромою рукой огладил — ну так, всё и шло к тому. Поднял он глаза, прищурился: рулевой разворачивал чайку носом к берегу и вблизи виднелись уступы каменистого острова. - Пристаём, братцы! - крикнул тут Климко. - А ну, взяли! Сели тогда они с хлопцами на вёсла, стали мощно грести. Те лодки, что шли за ними слева и справа, совершали такие же манёвры: гребцы налегали, споро преодолевая те несколько саженей, что отделяли их от прибрежной песчаной полосы. Семь чаек всего шло клином, и все пристать готовились. Но тут вдруг пронеслись в воздухе пули, откалывая щепы с бортов, с лязгом отскакивая от железных уключин. Задрали козаки головы и обмерли: на высоком скальном уступе близ берега виднелся отряд польских жовниров. Ноги и сильные груди их аргамаков, выставленные частоколом пистоли хорошо было видать, бо на свою беду вплотную к ляхам подошли они. - Плюгаве хлопи, панове! - указав на них палашом, заорал один, с большим фазаньим пером на шапке. - О, куревска нуда! Длячэго их знову так дужо? Гдже вшистке они походзо? - Зараз розвертай! - заорал что есть мочи Климко для заднего рулевого, и крику его вторили команды других вперёдсмотрящих. Да только поздно было; удобной мишенью для поляков они сделались, хорошо видные на спокойной воде. И посыпались пули градом на их головы, застревая в пучках фашин, сшибая выставленные на корме бочонки с припасами. Раздались первые стоны раненых, крики, проклятия. Люди падали на скамьи, тем чиня препятствия другим гребцам, бо согласованность для хода быстрого была нужна. Напрягая все силы, гребли уцелевшие хлопцы назад — ляхи же на скалах знай палили из своих колесцовых пистолей, заране заряженных. Целились по беглым холопам-бунтовникам себе на потеху. Тут уж отстреливаться тоже стали, кто мог, вытащив из-за поясов самопалы. Хоть и медленно то выходило — пока порох да пороховую мякоть засыпешь, пока фитиль в серпентин заправишь да подожжёшь... А всё равно, отбиваясь, садили козаки в ответ по ляхам, кое-кого и ранив даже. Потому как слышалась со скалы площадная брань и угрозы. С ненавистью глядел Дарко на огнистые вспышки от их стволов, горячий ствол пистольный в ладони сжимая. Но тут завизжала высоко Маланка Тать, вскочила, от страха себя не помня. Всё потому, что на скамье рядом с ней труп с размозжённой головою теперь лежал. Киндрат то был, хлопчик молодой с Гжибовки... Метнулся перед Дарко женской юбки подол, свет застил собою. - Маланко! - гаркнул тут он, потянув дивчину на себя за завязки от фартука. - Куда лезешь, скаженная, али жизнь не мила? Свист не стихал; пули рикошетили, с гулким плеском шлёпались в воду. Послушно опустилась на дно чайки Маланка Тать. Спиною прислонилась к Дарку, словно защиты ища. Он же за рукоять весла снова схватился, грести товарищу подсобляя — уходили они от проклятых жовниров и не долетали пули до лодок так помногу уже. Маланья же кашляла надсадно — може, пороху едкого надышалась. Только отплыли, ясно стало: надо тотчас крепость Кодак им миновать, а уж потерям счёт вести после. Покуда с армат калёными ядрами не велел палить комендант — могли ещё прорваться они. Потому велел им волей божьей уцелевший батька Нестор готовиться к преодолению первого, Кодацкого порога — ежели сам Кодак сумеют пройти. Плыть недалечко было — ведь от острова ляшский форт на пушечный выстрел всего отстоял. Климка же верного, нажаль, деду вороги подстрелили — но другой хлопец молоденький на место его заступил... Слышал Дарко о том, что комендантом в крепости нынче сидит пан Адам Конецпольский, небож бывшего коронного гетьмана. Лет десять назад, как после Сулимы Кодак отстроили, неприступной стала ляшская фортеция, по староголландскому образцу возведённая. И не две сотни теперь гарнизону там было — все шесть. Да только молчали кулеврины да мортиры, не видать было мушкетных стволов. Знать, думал пан Адам, что и сторожевых отрядов для черни с лихвой хватит. Казённый порох да ядра на хлопов простых переводить не хотел. Да только что знал лях чванливый этот! Ведь готовилось нынче народное повстание — да такое, которого Речь Посполита ещё не видывала. Ведь ходили слухи: к самому крымскому хану отправился на поклон батька Хмельницкий. Даром что отца его ордынцы убили и сам Богдан два лета в басурманском плену провёл — больше о свободе украинцев он пёкся, чем об обидах своих да интиресах шкурных. Молча грёб Дарко, слушал, что Нестор Дюкаленко укажет, как вели они свои чайки вдоль берега с длинной крепостной стеной. Думал только: вот через порог первый бы сплавиться и пристать к берегу, мёртвым дань отдать. Не было у них баб особо, чтобы выть — Кира вот только в плечо адасево всхлипывала, Карпа в колени свои лицом уткнув. Тот под скамью с собакой своей догадался залезть, как стрелять-то вражины начали. Прочие молчали, как в рот воды набрав, и с попутным ветром несло чайки прочь от осквернённого ляхами Кодака. Время спустя решились они к левому берегу пристать. За плечо Дарко тронул Маланку: - Уж можно встать, осоки видно. Что, страху-то натерпелась ты, поди? Но не ответила весёлой прибауткой даркова «дружина», не прижалась щекой к руке, ластясь. Закрепил он тут весло да встал, через скамью перешагнув — ой, неладно дело было... А как опустился на колени, на дно лодки Дарко — так всё и увидел. Голова её, лишённая опоры, безвольно откинулась на липовые доски. Бледным до синевы было лицо у Маланьи, бурыми от запёкшейся крови губы. А выше яркой, в подсолнухах, горсетки, на белой рубахе два пятна крови темнели. Тронул её за руку Дарко и тотчас обмер — холодной совсем она была, пальцы измазаны в липкой крови. То ко рту её, видать, девка прижимала... Сгрёб тут её в объятия Дарко. Так вот, что тихо так Маланка сидела — у ног его подыхала дивчина, собою от пуль заслонив! Глядел Дарий в восковое, мёртвое её лицо и плакал навзрыд, слёз не утирая. Всё гладил по голове, запоздало прощения прося. Да только понимал Хилчевский: не будет ему никакого прощения вовеки. Бо, как есть, загубил он Маланью, сам целым-невредимым оставшись. *** Не токмо Кодацкий, но и три других порога беспечально миновали они. Угрожающе вздыбившиеся тёмные гряды под водою шли кучно — не остановишься дух перевести. Тут уж знай греби, да смотри в оба! Умей расслышать наказы рулевого сквозь ор кружащихся над головой чаек и бешеный рёв Днепра. За версту от Кодака был порог Сурский, а там сразу и Лоханный. После Лоханного же через три версты — Звонец. Дале посуху надлежало идти, лодки на катках волоком таща — баяли бывалые козаки, Ненасытецкий порог обычным манером пройти не можно. Неспроста он прозванье носил такое — ненасытной была водная пучина, в коей людей без счёту сгинуло. На берегу выкопали для мёртвых пребольшую яму — по походному обычаю сделать общий курган. Почитай, половину народа ляхи у них перебили — чудо, что не боле. Кабы не отвечали тоже огнём — всех бы, может, порешили... Уложили мужчин без сабель, с одними только крестами на шеях — шабелины-то живым пригодиться ещё могли. Маланью сам Дарко рушником закрыл, кинул первую горсть комковатой земли. Потом уж за заступы взялись, могильный курган высокий насыпая. Двое дедов крест православный из граба тесали — а чтобы поверх насыпи водрузить. После сидели они в ночи возле костра, варили похлебку с наловленной в силки дикой куропаткой. Задетым пулей помогали товарищи, присыпали раны пеплом со своих люлек, дабы гною не сделалось. Кто совсем слаб, на ладан дышит — тех выслушивали чистосердечную исповедь, святому отцу потом передать. Иных горилкою, всыпав в ковш из пороховницы, поили от горячки — авось, переможет козак, поправится. Кира тогда к нему подошла. Примостилось на кошме рядом, зябко поверх просторного адасева кабата себя руками обхватив. - Сейчас думаю, Дарко: всё же был то, наверное, промысел Его, - молвила она, к небу в драгоценных жилах звезд глаза подняла. - Помним ведь мы оба, как говорила Маланка: «Лучше в омут головой». Вот и дано ей было, как испросила, - выдохнула Кира и перекрестилась. - На Днепре Богу душу отдала. Знал ведь ты, что тяжела была наша Маланья? - Знал, - прикрыл набрякшие веки Дарко. - Сама сказалась. - Что ж ныне делать будешь? - Мстить буду, - выговорил он, чуя, как бежит по щекам, солоно становится на губах. - Адась говорит, надо взять с собою нам Карпа нелиного. Даст Бог, после уж дети у нас свои пойдут. Дашь добро ты? - Чего ж не дать, - пожал на это плечами Дарко. - Лучше вас с Адамом малому и не сыскать. Да при батьках всё лепше, чем сиротой у людей чужих расти. Берите. - Так и забрали уже, - с улыбкой в голосе отозвалась Кира. - Вон с мужем, вишь, на пригорке сидит. Он-то всё обижается — когда ж Ипатом перестану звать. Вот и скончу, поди. А мне детки мои умершие сниться не будут... Ушла она, а Дарко ещё долго смотрел, как прогорают до проплешин сучковатые брёвна да взметает огненным вихрем тлеющие обрывки коры. Видно, и с ним по-своему говорил Господь, ясно упреждая: нет обратной дороги тебе, Дарий. *** О выпавших им тяготах пути и вспоминать не хотелось — как два полных дня волокли на брёвнах-катках по настилу дощатому лодки. Бочонки и прочее снаряжение всё на горбу несли. Ох, и тяжкая это была работа — мужики здоровые потом обливались, протащив чайку сажень или две. А куды денешься — либо так, либо о скалы с налёту разобьёт. Как взошёл Дарко один раз на высокую скалу Монастырку — на порог Неясыть поглядеть, так и остолбенел. На целую версту Днепра было и не видать — всюду, куда ни посмотри, кипела белая вспененная вода. С грохотом билась о каменные зубцы и арки, что путь ей преграждали. Да такой шум там стоял, что хоть ором ори — никто тебя не услышит... После спускали чайки снова на воду, сызнова нагружали — ведь ещё по четырём меньшим порогам надо было им сплавиться. И, пока добрались ещё через три порога до Микитинской засеки, нескольких товарищей успели в Днепр с камнем на шее опустить. От горячки да антонова огня померли хлопцы, не сдюжили... Прощались они с Кирой, Адамом и Карпом нелиным в береговых камышах. Вода лениво плескалась у ног, колеблясь рябью от налетевшего ветра. Не знали они, что и сказать Дарку, бо свидеться мало надежды было. То не мирное время уже, чтобы «до побачення» говорить — «бувай» подходило боле. В Кодацкой паланке, что близ самой Сечи, собирались Адась с Кирой осесть — семьёй своей жить, хозяйством, яко в Овражках жили. От коша давалось зимовникам таким позволение на пользование землёй; с них же за то налог причитался. Зерном-салом всё больше, мёдом с пасек. Ещё птицею да поросями на большой праздник — а чтоб было что на столы выставить воякам-запорожцам. Карпа малого Дарко в последний раз на руки взял, подсадил на пояс. Дал погладить себя по бритой голове, оселедец потеребить — должон малец ведь с дядькою попрощаться. После повернулся спиной, да пошёл до сечевых провожатых, что к кошевому отаману собирались их вести. Там-то совсем просто было: всего и нужно козаку, что в Христа и Богородицу веровать да креститься на греческий манер уметь. Потом вызнал уж Дарко: были в войске у них и татары, и белорусы с литвинами, валахи, сербы, московиты тож. Да кого не было, легче сказать! Но, коль знамение крёстное начинали со лба и крест православный на шее носили — справными хлопцы считались. Чистых кровей-то где ныне сыщешь у посполитых? Да и не по крови козаки были друг другу братья — по духу, по законам чести воинской. *** Заходили по одному-по два в хату писаря. Тот над книгою в богатом переплёте подслеповатые глаза свои щурил да определял хлопцев в какой пожелают курень. Пером скрипел, завитушки лихо выводя. Хмурым, ненастным был денек, а потому ставни затворил мальчишка-джура — чтоб дождём не секло козацство. А перед лысым тучным писарем на столе свеча ясно горела. Да не абы как — в подставке латунной турецкой, что в походе чесно награблена была. С ручкою выковали её басурмане, удобную — палец в неё чтоб просовывать, как несёшь по темени куда. Дарко, дождавшись свой черёд, перед чином важным войсковым тоже предстал. - А какого куреня-то станешь, хлопче? - миролюбиво краснорожий писарь на него поглядел. - В Ирклиевский пойтить желаешь? Там отаман одно с тобой фамилиё мает, Хилчевским Петром в листах моих значится. Може, родич ты ему? - Та ни, пан Капуста, - не подымая глаз, Дарко ответил. - Куда там. Я, как все, ничейный буду. Великий Луг — батька, а Сечь — мати, от там треба и умирати! - Добре! - с усмешкой вдарил его могучим кулаком меж лопаток куренной Щербина. Знать, по нраву пришёлся такой ответ. - В Каневский мой ступай, Дарий. А тот Петро, слушай-бо... Смел отчаянно отаман, да на расправу скор больно. Всё мнится ему, что люди козни какие тайно затевают. Иродом у нас кличут его — бо царь иудейский тоже младенцев без счета перебил, соперника появления опасаясь. Смолчал Дарко — а то и так не знал он нрава дядьки Петра. Да и про Катрю то, давнее, тоже помнил. - К Щербине иди, - стряхнув чорнило лишнее с пера, и писарь тут сказал. - Вишь, сподобался ты ему. - Ну, Каневский нехай, - махнул рукой Дарко. - Мыслю, дурного пан писарь не присоветует. - А як же ж. Нащо мне дурного советовать — я ж то вижу, куда верней тебя такого определить, - с охотой разговорился тут Капуста. - Четвёртый месяц в должности, как с Риздва Христова выбрали. И по нраву мне оно. Зря, что ль, в коллегии штаны-то просиживал. А ты... не бурсак ли, часом, Дарко? Погляд твой больно вумный. Чую, що бурсак! - Так, окончил я, - кивнул он на то и нарочно брови свёл, замолчал наглухо. Не желал Дарко разговоров по душам, бо за душой такое у него было, о чем козацкой старшине знать не след. Ведь пану Яну, как в храме божием был, всякий раз ставил свечечку за добрые деяния его возблагодарить. Бо на чьих харчах-то во Львове он жил, покамест в коллегиях учился? - Ну, так идём со мною! - куренной Щербина его тут пальцем поманил. А как шли майданом с новоприбывшими хлопцам до длинного строения куреня, молвил так: - Места выделим тебе трошки, Дарий, примоститься бочком сумеешь. А помрешь, ещё меньше станет! Вылупил Дарко на это очи — а дядька как зарегочет, ажно кончики вислых усов трясутся. Да стало тут ясно, отчего зовётся он так — зубов во рту недоставало у козака. - Как звать-то тебя прикажешь, молчуна сурьёзного такого? - глаза утирая, Дарка тот спросил. - Та Кылыч-бей он, пан Щербина, - кто-то из-за спины голос подал. - Вы на морду его погляньте. - Точно так его люди зовут, - подхватил другой. - Как Бог свят! - Похожа морда! - развеселился совсем куренной. - И я так звать буду. Дожили, турок свой будет у каневских. Може, и турецку мову ты разумеешь? - Эвет, - хмуро зыркнул на него Дарко. - Бен ии туркче конущуёрум. - Сто чортив тоби в печёнку! - взвыл тут от восторга чернявый отаман. - Не зря ж я у Капусты всё утро околачивался. Вон диамант какой нам добыл. Так и заимел Дарко запорожское прозвище своё, к коему потом так привык, что уж и имени «Хилчевский» не помнил. Ведь едино, где значилось оно — в книге пана Капусты, что за семью печатями в сундуке писарском хранилась. *** А пока гетьман к хану Гирею на поклон ездил и беседы с ним прельстивые вёл, жизнь в Сечи текла, как заведено. Ещё с тех времён, как волынский князь Байда, Ярёмы Вишневецкого дед городок-крепость на Хортице заложил... Законы козацкие от той поры непреложны были, и всяка собака знала, чего делать не след. А коли оступался кто — за то приходилось ответ держать. Сходка паланочная была за пределами коша в тот день. Передавали люди друг другу из уст в уста: Макар Шкода с Полтавского куреня нонеча к полудню на шибенице болтаться будет. Баяли люди, по прозванью своему Макар козаку-зимовнику Прокипу Даремному шкоду учинил. Доньку его Олену скрал из слободы, всего-то девке глупой насулив, да поселил в шалашике ивовом. Что ни день, к ней наведывался, бесстыжий, лакомого тела девичьего испробовать. Допробывался до того, что двумя товарищами старшими уличён был, да за белы руки приведён к кошевому... Слушал-слушал это Дарко, затылок чесал. После уж решился, поперхал в кулак да дождался, пока куренной к нему обернётся. - Почто дохаем, ясный бей? - смешливо тот посмотрел. - Али сыро тут у нас в плавнях для османских-то морд? - Да спытать хочу, пан отаман. Почто с бабами любиться грехом таким у вас считается? Ведь в походе, я слышал, не брезгует делом этим никто. Изумлённо обвёл глазами куренной ближний козацкий круг. Шапочные подклады у хлопцев были сплошь васильковые, без вышивки — так признавали друг друга каневские. - Видали, а? Ты что ж, мил человек, по правде не знаешь, как девку брать? Откель же ты такой? Нахмурился Дарко — нравы местные ещё мало понятны были ему, а вот зубоскальства над собою он не любил. - Я тебе так скажу, Кылыч-бей, - влез тут кудрявый малый по прозвищу Знайдибеда. - Козаку низовому токмо силою девок брать подобает. Чтоб не обабиться с нею, ни-ни! Да и потом лучше суродовать как её, особливо если красивая и уд от неё стоит. Або совсем забить — это чтоб уж к тому селу и не думал ты возвращаться. Ведь как козак обабится, так и выйдет он весь — то товариству известно. - Ну, понял ты, га? - умилённо Щербина тогда на него поглядел. - А выродок этот, Макар? Вишь, любов с курвой слободской под носом у товарищей решил закрутить. Вот за то и кара ему. Балагур Мусий Губа тут из козацкой гущи выдвинулся. Вышел на чистое место и давай отплясывать вприсядку, выкрикивая охрипшим от горилки голосом: Не умею ни косити, И ни копны класти! А лишь с гаю зазираю, Де бы девку вкрасти! Хохотали с того козаки, за животики хватаясь — ведь как про недотёпу Макарку было сложено. Но тут зашумела толпа пуще, заволновалась, и зрелище невиданное открылось Дарку. Со стороны слободы двигалось по дороге шествие. И будто девицу под длинным покрывалом вели навстречу Макару Шкоде и провожатым его. Как есть, девицу — косы виднелись у ней сзади, выглядывая из-под расшитого богато белого покрывала. - Якого...? - невольно вырывалось у него. - Да обычай это старовинный, - Знайдибеда тут придвинулся к нему да зашептал. - Как ведут козака запорожца на казнь, вольна дивчина к нему выйти, какая по доброй своей воле того схотела. Через то остаться в живых может он. Не успел Дарко спросить, как возможно это — а своими глазами уж увидел. Мужик, возглавлявший шествие, остановился, огладил длинные, с проседью усы. - Доньке моей Оксане дело есть до тебя, пан висельник, - так сказал, на Шкоду исподлобья посмотрев. - Коли возьмёшь её за себя — будет грех твой отпущен и заживёте вы в слободе. Ты ж зимовником добрым сделаешься. Не вояка, то верно. Но и не мрец костлявый, а? Замерли все на площади, утихли, ни слова тщась не пропустить. А кто сзади был, на товарищей сзади наседали, чтобы и им дали поглядеть — любопытно ж страсть. Пошкрябал тут козак Шкода щёку пятерней. Призадумался. - А ну, кажите невесту! Какой поднялся гвалт! Засвистели козаки, заулюлюкали — ишь, привередливый какой! Батька же оксанин не шибко доволен был — зло на Макара так зыркнул. - Дождався сраной немочи... Нумо, Хвёдор, открой доньке личко. Подошёл провожатый девкин — как видно, братец ей, да покрывало тяжёлое чуток приподнял. Какова девка собой — то Макару Шкоде видно только было. Ну так и жениться, небось, ему. Ахнул тут козак. Отпрянул да локтем заслонился. - Ой, ни-ииии... Як маты таку любу, лепше на шибенице дать дубу! Ведите меня, братцы, - безнадёжно махнул рукой он. - Ты нечиста сило! - поразился Щербина. - Яка же вона страхолюдина? Видно, на морде ейной черти горох молотили... Осрамлённая дивчина громко и безутешно ревела, выговаривая отцу: - Та я ж казала вам, тато! Даже и висельник распоследний меня, горемычну, не схочет! Снова не пойду, хучь режьте! - Ну, ну... не реви, доця, - гладил ее мужик по голове. - Щоб они понимали! С лица воды не пить. А приговорённого злочинца возводили по ступеням на помост, сложенный невысоким срубом со стоящей там свежей висельной перекладиной. Всяк сейчас жалел хлопца — но всяк и видел, что за порушенье законов запорожских бывает. И наукой то было иным. А как вздёрнули на мокрой пеньковой верёвке хрипящего Шкоду, да стало багроветь от натужных усилий лицо его — отвёл глаза Дарко, бо тяжко стало ему смотреть. Сразу казнь Грицька вспомнилась — тоже ведь помер козачина за проступок пустяшный. Вишь, панне пригожей он руку подал, через лужу большую перебраться. Та же дочкою ксёндза оказалась, что схизматикам всем подохнуть в муках желал. И не виноватая панна, безвинен и Грицько тож — зло-то всё от враждебности католиков к православным проистекало... Вздохнул тут Дарко, о своём, вестимо, вспомнив. А позади него кто-то пробасил: - Ужто перетерпеть две-три седмицы не мог, лайно собаче? Уже недолго ждать оставалось. Там-то ужо двинули б мы на Польшу, ляшкам платья оксамитовы позадирали. Ох, и впендюрил бы я панне какой, да щоб орала благим матом! - И то верно, - кто-то из толпы ему отвечал. - Много нас, браття, и наша возьмёт сила. Зараз нам пшеки всё видшкодуют! Муторно было Хилчевскому слушать эти речи. Так поглядеть — так ничем от ляхов запорожские лицари и не отличались. Таки ж самые убивцы были и кромешники. Что удивляться делам дядьки Петра — бывалым сечевиком он ведь был. А коли с юных лет к такому привыкнешь — после уж какая любов. Вот и презирали козаки низовые тех, кто в зимовках с семьями жил, баболюбами называя да сквозь зубы сплёвывая... Обмякло безвольно тело в петле, главу склонив ко правому плечу. Язык лиловый свесился, аки пёсий и смердел уже зело труп, бо нутро его опорожнилось. Но казнённого Шкоду с шибеницы снять никто не спешил. Потому хоронить его должно было калекам-нищим, что просили милостыню у градской брамы. На выгоне зароют те козака, в ветхую рубаху свою одев, бо позволялось им товариством одёжу злочинцев себе оставлять... *** Им же скоро надо было выступать в поход и Сечь оставить. Обещался гетьман: возвратится он из Ханства не с пустыми руками. Тысячи татар конных с луками приведёт за собою. Ни один предводитель повстания козацкого не насмеливался с басурманами заодно воевать — а Богдан Зиновий решился. Ну так был он козак в летах, знанием умудрённый, во многих сечах побывавший. Ещё когда Дарий пишки под стол ходил, служил тот уже писарем Войска Запорожского. Удачей великой гетьман такой был — то понимал и он, Дарко Хилчевский из села Овражки. Как бы в бою теперь Батьку не посрамить. Ить доселе-то он с поляками в драке уличной сходился только — это как в коллегиях уж совсем допекали шляхетские сынки. Тут же не о том была речь, чтобы в лужу грязную наглеца зашвырнуть. Резать, колоть и рубить без пощады ему предстояло. Боязно ещё Дарко было жизнь человечью отнимать — тогда, близ Кодака, в первый раз в людей он целил. Боязно будет и Станиславу — так думал он, в шумном курене вдоль нар взад-вперёд ходя, кулак себе грызя в тоске и тревоге. Да что же делать тут. Молиться только Всевышнему, чтобы лбами их со всего маху не столкнул. Чтобы смерти пана Стася не увидеть. - Только не его, Боже. А прибери ты лучше меня, - шептал он, крестясь, на икону в крупных перлах, от копоти потемневшую, глядя. - Да щоб братец мой обо мне так радел, - досадливо цыкнул козак Матвей Перехрист, латая дратвою прохудившиеся сапоги. - А то, как покрестился я доброй волей из жидов, всё едино этому шлимазлу, жив Мотя али сдох. А я вот Бога прошу за него, как Великдень, Риздво або Успение. Утёр Матвей с висков пот — шилом-то толстую свиную кожу колоть трудно было. Затянул зубами узел, переменил дратву и тогда уже спросил: - А ты б, Кылыч-бей, молился за человека родного, коли веры он ненашенской? Не нашёлся, что и ответить, Дарко — словно язык присох ко рту у него. Никому не мог сказать он, что было на сердце — а только Господу одному открыть. Ведь любил Спаситель Иисус Христос и врагов своих — в Писании о том говорилось. Стало быть, и его, Хилчевского просьбу тоже услышать мог. *** Кто в батьку Гетьмана мало верил, тот вскорости посрамлён был. Ведь сына своего Тимоша Богданко Хмель у хана оставил в залог союза военного с татарвой. Но до того нужно было допроситься, чтоб пустили пред очи всесильного Ислям-Гирея. Ясыря богатого посулить — о ту пору ясный хан шибко недоволен был, что Польша четвёртый год дани не шлёт. У крымчаков же, вестимо, один резон в походы выступать — мужчин побольше полонить здоровья отменного. Девчат-украинок, прелестных, как степные маки, за которых колошматили друг друга слуги пашей на невольничьих рынках. До распрей же меж ляхами и козаками и дела им не было! Велика была слава польских гусар — случая не было, чтоб не опрокинули они, не смяли сразу ряды противника. А о ляшском искусстве владения саблей легенды слагались. И уж турки, от которых саблю ту некогда поляки взяли, твердили: Польша родина ея. Даже и Дарко ещё помнил, как повторял пан Станислав часто отцово присловье: «Без Бога — ни до порога, без карабели — ни с постели». Вот как у поляков было заведено. Да только не был бы батька Хмельницкий гетьманом Войска Запорожского, коли обходного манёвра бы тут найти не сумел, вражью силу им же во зло обратить. Не для того он, реестровый козак, дожил до седых волос и под Дюнкерком воевал, чтобы безропотно сносить гнусности ляшские и обиды. *** Низко висело алое солнце над урочищем Княжой Байрак, отвесные склоны балки озаряя. Словно пылал высокий ковыль от закатных его лучей. Уткнулись в сырую землю красно-белые прапорцы на ляшских копьях. Шесть десятков саженей в глубокой балке той было, и стала она для глупых ляхов смертельною западнёй. Кичился молодой Стефан Потоцкий, гетьмана коронного сын, что играючи с опришками справится. Людей своих разведать не заслал в местечко Жёлтые Воды, где лагерем стать собирался. А по Днепру отправил против запорожцев реестровых козаков числом тысяч пять. Видно, не слыхивал николи знатный лях поговорки такой: «Козаками против козаков воевать — всё равно, что волком орати». Вот и предали служивые коронную Польшу, как выставил Богдан белую корогву с вышитым: «Мир христианам!». За веру свою, за отчизну воевать восхотели... Кончено было сраженье первое их с поляками, хоть и поверить в то Дарко не мог. Как помешанный, бродил он меж поваленных деревьев, на трупы, лежащие в беспорядке, глядя. А то на грудь свою, кровью чёрной залитую, дивился — кровушка-то вражья всё была. Ох, и жутким был вид побоища, над коим кружили во множестве стаи воронья, громко каркая и хлопая крылами. Живы, может, были ещё раненые — да только затевался у речки Большой Омельник знатный птичий пир. Что ж, всё польза от ляхов — будет чем падальщикам поживиться. Слышал Дарко, о чём люди с розвидки козацкой старшине доносили — ведь, почитай, неотлучно подле куренного он был. Понимал потому: из десяти тысяч коронного войска выжила едва ли горстка людей. Густо лежали тела — иные разрублены до седла козацкою саблей, иные — в ошмётки раскиданы коварным разрывным ядром.... Сперва-то страшно было Хилчевскому блестящий строй гусарский завидеть. Как боялся он лицо знакомое, родное, среди шляхты различить! Да только внял, видно, Боже его молитвам, месть совершить дозволяя - не видать было Стася в построении. И как зарубил свой первый десяток он, стало, как Щербина давеча посулил. Лёгкость необыкновенная появилась в разящей руке, бо в тот миг и смерть была Дарку не страшна. На диво приметлив и ловок он стал, замыслы врага заране упреждая — а чтоб отклониться да пулю не словить, чтоб отбить со звоном и скрежетом тяжёлый сабельный удар, уйти от падающего грузного жеребца с разрубленной шеей. Да и друг друга с товарищами они криками от опасности упреждали. Становились плечом к плечу, обороняя раненых, не позволяя проклятым папёжникам ругаться над убитыми. Николи не думал Дарко, что такое ему доведётся испытать. Но сладок был хруст ломающихся позвонков, бульканье насаженного горлом на пику ляха. Любо было глядеть, как падает наземь отсечённая твоим ударом рука. Да как валится шляхтич беловолосый с коня, чтобы не подняться боле. А коли не было теперь в Дарко жалости — то пану Самойло Лащу земной поклон. Да жовнирам с кодацкого гарнизона. А что полководцем великим батька Хмель у них был — то истинная правда, понимал уж он. Кто ещё б додумался, что союз с ордынцами конницу даст им лёгкую да маневренную, что на местности неровной чудо как хороша? Вся сила гусарской атаки без плоской равнины пропадала, а в балке где разбежишься? Вот и забрасывали татары шляхтичей тучами стрел, сотнями калеча и убивая. В ясырь волокли, колодки дубовые вздевать, особливо если герб эмалевый на нагруднике приклёпан у них был. Знатные, стало быть — золота за выкуп сполна затребовать можно. Пехоты же справной в Войске Польском отродясь и не было. Вот и палила по команде козачья шеренга в два, а то и три ряда. Падали красавцы-гусары в леопардовых шкурах с коней, богатые одежды свои в грязи марая. А там-то что их могло спасти — либо запорожец, оскалясь, на пику взденет, либо татары повяжут и в стан свой уволокут. Плен або смерть — а избавления не было полякам. О коханом, гусаре тоже, гнал Дарко мысли. Биться с неприятелем сейчас нужно было, а себя жалеть помене... Долго бродил он так, в мёртвые лица вражьи глядя, покамест не услышал резкие, пронзительные звуки походной сурмы. То сотники да куренные козаков под знамёна свои сзывали — пора уходить им было из балки да становиться на ночь лагерем. Но до самой ночи не мог угомониться люд — сдёргивали вояки с мёртвых тел шапки, украшения да сумки-шабельтасы, где самое всё ценное у ляхов хранилось. Оружием запорожцы запасались впрок, бо первое самое сражение это было. Караценовым доспехом ляшским всяк только брезговал — у ордынцев родовитых с зерцалом, на турецкий манер они были. Козаки ж и вовсе в бой выступали с открытою грудью. Десять пушек-пулкортаней и возы с провиантом, зброи иноземной немало захватили сегодня запорожцы. Верным оказался расчёт Батьки крепость Кодак сперва взять — теперь-то уж был всем посполитым к Микитиному Рогу, на Сечь путь окрыт. В начале сколько-то полков реестровых с ними соединились — а там уж и татар четыре тысячи прислал от щедрот хан Крымского Юрта. Они-то и помогли ляшские силы перемочь, даром что басурмане-людоловы. С войском козаков и орды не сладил неопытный молодой военачальник — да и куда ему было тягаться с хитрым Хмелём? Не добыл гетьманский сын себе славы — а только в числе ясыря в Бакче-сарай уведён был. Ну, так наука отцу его: не таковы нынче холопы украинные, чтоб плетьми да батогами можно было разогнать. Минуло уж то время. *** Ясным-прозрачным был воздух в середине месяца вересня, паутинки в воздухе носились. Багряные с желтизной листья опадали с прибрежных вязов в воду, кружились течением. Маленькая речка Случь здесь протекала — с деревянным мостом, дугой выгнувшимся меж крутых берегов. Помнится, останавливался Дарко в здешних местах, у Староконстантинова — коня загнанного сменить. Ныне же грязно-бурая, вся в плавающих брёвнах река сплошь трупами запружена была. Видел Дарко срывающиеся с отвесной кручи телеги при Жёлтых Водах — как колёса в стороны отлетали. Видел пылающий до самого неба Корсунь, чёрные дымы и зарево на реке Рось. Видел брошенный в спешке панский лагерь у Пилявцев, девок-бранок, под телегами воющих. Но такого зрелища унылого да жалкого доселе не встречал. А ведь цельное лето Речь Посполита силы против бунтующих холопов стягивала. Сам светлейший князь Ярёма Вишневецкий войско против них повёл. Три военачальника было под рукой его. А всё побили запорожцы поляков и драпали те от них ко своему Львову, будто черти зады им палили. Подняв всё огромное становище прежде, чем рассвело, от самой Пилявки полдня без роздыху бежали — такого страху нагнало на них войско козацкое. А что ж не нагнать, коли в карацене ты с головы до пят, пистоли в ольстрах немецкие. А козачина с голой грудью и чубом развевающимся на тебя прёт, пикою меж зубов целя! Из-под руки глядел Хилчевский на Случь, как по песку оплывающему шагом ехал. Треснувший посерёдке мост под воду ушёл — вместе с ляхами всеми, что перебраться на тот берег спешили. Вот и была запружена речушка сотнями тел, шоломы потонувших так и блестели на солнце. Кони, живые ещё, молотили копытами, да выбраться из-под тяжести всадников не могли. Гинули все скопом — и поляки, и лошади их, кровавые в воду пузыри пуская. И возле остатков моста с обломанными перилами, у берега самого, приметил Дарко цикавое что-то. Дёрнул было за повод — но жеребчик его уж дальше ступал, приманенный колыхающимися соцветьями водного лютика. Мордой было к ним потянулся. Дарий же тогда поводья рванул, ставя упрямца на дыбы. Тут-то и замер, как громом поражённый. По самое горло в воде, за занозистый обломок балки одной рукою держась, утопал там пан Станислав. Он это точно был: бледные губы, отросшая борода, тёмные волосы, слипшиеся на лбу. И прямо на глазах у Дарка разжались бессильно пальцы и скрылась рука его в стальной наручи из виду. Вдарил тут Дарко коню пятками в бока, в реку войти понукая. Ведь на мелководье захлёбывался Стась, трохи до берега не дотянув. Вступил вороной в воду, фыркая пугливо, и спрыгнул с него Дарко в туче брызг. Тут и понял: не достаёт вода ему даже и до подбородья — то Стась на коленях в ней стоит. Взял он пана Стася за оплечья латные, подмышками перехватил и с натугой поволок с собою на берег. Да озирался всё — а ну попробуй растолкуй своим-то, на что ты ляха дохлого вздумал обихаживать. Но стремглав проносились козацкие загоны, поляков бегущих настигнуть желая. Ведь наказал преследовать их Батька Богдан до самой Польши, на пятки наступать. А как вытянул он тяжелое стасево тело к осокам — вынул из ножен шабелину да взрезал кожаные путы, что доспех его на боках держали. Распался чешуйчатый панцирь, изнанку в грубых латунных заклёпках являя. Встал тогда на карачки над ним Дарко, да на низ груди коленом своим надавил. Раз, другой, третий для верности — и вскинулось недвижное тело, хлынула вода горлом у Станислава. Захрипел тот сразу, закашлял хрипло, кое-как привстать пытаясь. Дарко тогда помог, под спину в насквозь промокшем жупане его придержал. Вот перестало кашлем сотрясать пана и на песок в вязкой тине он рухнул — сил не было, видать. Дарко так и стоял на коленях — ждал, когда ж глаза-то откроет. Но вот моргнул, посмотрел на него ясным взглядом Стась — и тут Дарко будто прорвало: - Я зачем тебя плавать учил, дурилу? Почто в Буге с тобой барахтался до синих губ? Чтоб как щенок слепой, утоп в дрянной этой речушке? Для этого тебя тато растил?! После опомнился Дарко. Понял, что, слюною брызжа, за плечи недавнего утопленника трясёт. Отпустил тогда, пальцы насилу разжав. Молча глядел на него пан Стась — дикими, отчаянными глазами. А после лицо некрасиво сморщил и локтем заслонился, дрожа. Може, думал так: выволок его из Случи Дарий, чтоб своими же руками удавить. Сел тут Дарко на хрусткий песок, колени себе обхватил. Дышать аж трудно было ему — да как же с таким справиться? - Дерек, - Стась его тут позвал — еле слышно, сипло так. Посмотрел Дарко — а у него глаза, как колодцы глубокие, до краёв слезами полны. И улыбка слабая играет на губах. - Не хче плывачь без чебе, - так сказал. И зажмурился, а из-под век его к вискам потекло. Взял его Дарко тогда за руку холодную с песком речным, застрявшим между пальцев. Сжал в своей. В первый раз в жизни не знал он совсем, что и делать. Notes: Запаска — род женского фартука. Посекачь пшекленто быдло! Не жаловачь, забичь вшистке джече! Капланув утопичь в отвоже! — Рубите проклятое быдло! Никого не щадить, убивать всех детей! Священников в проруби топите! Вощаный спуск — смесь воска и масла какого-либо растения. Живица — смола, выделяющаяся из надрезов на хвойных деревьях. Паментачь — помнить. Звычайный — обычный. Чумацкий ралец — плата, которую запорожцы получали от чумаков за охрану валки на опасных участках пути. Плюгаве хлопи, панове! О, куревска нуда. Длячэго их знову так дужо? Гдже вшистке они походзо? — Хлопы убогие, господа! Сколько ж можно-то. И чего их снова так много? Откуда они все берутся? Таврия — старинное название Крымского полуострова. Сами жители своё государство именовали Крымский Юрт (Qırım Yurtu). Бакче-сарай — столица крымского ханства. Эвет. Бен ии туркче конущуёрум — Да. Я хорошо говорю по-турецки. Видно, на морде ейной черти горох молотили — т. е. девушка сильно обезображена оспой, оставляющей на лице глубокие рытвины. Платья оксамитовы — т. е. пошитые из страшно дорогой ткани, ворсистой разновидности парчи. Ворс в ней составляли петельки золотых нитей. Зараз нам пшеки всё видшкодуют! — Сейчас нам поляки за всё и ответят! Шлимазл — неудачник. Опришки — презрительное наименование для бунтующих холопов. Так назывались участники народного повстанческого движения, существовавшего с XV в. в Галиции, Прикарпатье, Закарпатье и Покутье. Оно было направлено против крепостного права и произвола крупных землевладельцев. Волком орати — пахать волком (вместо коня или вола). Карацена — доспех из чешуек, часто с рёбрами жёсткости, которые прикреплены к кожаной основе двумя-тремя латунными заклёпками. Жутко модная по тем временам и потому баснословно дорогая штука. Тогдашние поляки верили, что именно такие доспехи носили их благородные предки, сарматы. Девка-бранка — полковая шлюха. Не хче плывачь без чебе — не хочу плыть без тебя. «Воззвала душа» — древнерусский духовный стих.
35 Нравится 27 Отзывы 33 В сборник