Глава 11
28 января 2017 г., 21:13
Стоял год 1062 от хиджарата Пророка, а месяц был мухаррам.
Дарко привык. Приловчился мыслить уж, как всамделишний турок — а инакше как? Пан Стасик бы тут сказал: «Ещли вейджешь мендзы вроны, мусишь каркачь так, як оне».
Два с половиной года был он уже в плену — хочешь не хочешь, а пришлось и свычаи-обычаи чужие учить, и похожее на прихотливый орнамент мудрёное письмо османов. С устабаши Алимом, что на будивництве всем распоряжался, турецкой мовою розмовляти. А по-своему — так и словом перекинуться было не с кем.
Погоды о эту пору стояли не божеские. Морской город Истанбул продувался сильными, свирепыми ветрами. На губы от них налипала горькая соль, а зубы так и лязгали друг о друга. И не одна наложница сейчас ластилась к господину в надежде, что тот одарит кафтаном из сабура. Так турчины звали соболя, что с далёкого севера, на свой страх и риск, везли караванами купцы.
Босфор назывался здесь просто «Бохазы» — пролив. Зимой его сковывало молочно-белым, с голубыми наплывами, льдом. Думал раньше Дарко, что не замерзают южные моря. Ан нет — вторую зиму видел он, на крыше стоя, как ходят люди пешком от Ускюдара до Галаты. Волочат за спиной плетёные корзины на пазары, рынки со снедью.
Дарий стоял на шаткой лестнице, балансируя, стараясь покрепче утвердить на ней ступни в истёртых кожаных чоботах. Порывы ветра порой едва не сбивали с ног. Холодный дождь мочил спину и голую макушку, больно лупил по темечку. Дрожь пробирала от холода, бо одеты полоняники были в ветхие рубахи да колен да куцые балвеняные штаны. Знатные же турки такой порою одёжу, подбитую мехом, носили. Десятью аршинами плотного сукна голову укутывали.
Брал Дарко с настила из досок квадратные, плоские плинфы — вершок всего высотой. Мазал раствором с извести да речного песка. Кладку ровную ладил — уж слава Богу, это теперь умел. А что высолится кирпич, побелеет от работы в дождь — то неважно, так учил устабаши Алим Дахиль. Бо поверху изразцовыми плитками из города Изника велит покрыть вельможа стены своего конака. Держал в руках Дарко те плитки — неописуемой красоты, с узорами всех оттенков бирюзового и синего. Когда медресе строили, помнится, вдоволь насмотрелся на них.
Главное дело было — чтоб не велели возводить минарет, або мечеть. Высоченный будинок, для коего подпорки вокруг из жердин строить треба.
Бывает, отвлечёшься, да глаза скосишь... А там, под ногами — пропасть в несколько саженей. Так и снуют туда-сюда вымокшие до нитки рабы с неподъемными носилками, согнувшись в три погибели. Да только с такой высоты все они — не больше мыши. Закусишь губу от безотчетного страха — голова-то кружится. Того гляди, оступишься да со скользкой балки своей рухнешь вниз. А там ведь костей не собрать.
Нажаль, видел Дарий слишком много тех падений. И, как умирали такие рабы, тоже знал. Хромой Штефан вот в том году, наприклад. Плечистый, сильный хлопец, лежал он в пыли, безвольно распластав руки, точно подраненый кречет. И шевельнуться не мог, бо поломал себе хребтину. Только кровь бежала струйкой с угла рта.
А кому ж дело есть, как кончится султанский раб? Это только господа важные, сановники, прочной джутовой верёвкой посерёдке обвязывались, как лезли наверх арки да колонны оценить. А коль невысоко — и вовсе по спинам да плечам невольников наверх взбирались. Гяуры чи каффиры, паршивые рабы падишаха, ничего не стоили в столице, переполненной живым товаром.
Стена же с вынесенными наружу балками, возле которой Дарий сейчас стоял, для машрабии — балкона крытого предназначалась. Любили басурмане такие, крытые резными решётками уединённые загородки... Вот достроят конак важного господина, и перевезёт бей сюда своих домочадцев. Взойдет на порожек юная, самая младшая его жена — та, что воздухом вольным ещё не надышалась. Будет стоять в тени палисандрового экрана, грезить наяву. А о том, что выложена стена руками негодного раба из Рутении, так и не узнает.
Голова вдруг закружилась так, что Дарко пошатнулся, озябшими пальцами уцепившись за ребристый край незастывшей кладки.
- Да-ри-уш! Тримайся, друже! - послышался крик, но он не открыл глаз, не посмотрел вниз.
И так знал, что там стоит товарищ, полячек этот тщедушный, да за него хвилюется. В неволе рыжевато-русые волосы отросли у того долгие; бороду ж по ключичную ямку подрезал. И как посмотрит небеским ясным взглядом — ни дать ни взять, спаситель наш Иисус Христос в рубище рваном. Езусом его тут, на будивництве, и кликали. Або ещё паном Столяжем. Всё потому, что ремеслом тесания да резьбы по дереву владел отменно. А також потому, что Иисус в земной своей юдоли сыном столяра Юзефа был.
- Дариуш! А ну, курво, ровно стой! Про монеты султанú Мехмеда Завоевателя я тебе ще не досказал.
Пустое, вроде — товарища окликнуть, шуткой приободрить. А только Дарию-то голос езусов сил придал. Видел ведь, что работу скоро скончат. Крытые свинцовым листом крыши бедестенов и блестящие купола мечетей отсвечивали яркими бликами. Уголёк, тлеющий в небе, уже был готов упасть в Босфор и угаснуть там с шипением, погрузив Константинийе во тьму.
***
В прошлой, вольной жизни чеканил Езус поддельные гроши. Талеры, солиды, дукаты — всё, что имело хождение в Наияснейшей Речи Посполитой. Не схотел хлоп с польского местечка жизнь свою провести, батогами управляющего битый. Да жили они там... полгода мякиной, а полгода голодом. Бо, як то кажуть: «Панич добрый, як отец: взяв корову и овец. А пани — як маты, наказала теля взяты». А законы были каковы? За несоблюдение поста — зубы выбить. Кони хлопские панскую пшеницу потоптали — повесить хлопов! Вот Венцемил из маетности пана своего злочинно и утёк. Так не оженился, бо неведома была ему любовная тоска. Один, как перст, был на этом свете.
И по юности, как к ватаге фальшежей прибился, с вальцевальным станком работал; после уж с новомодным шпидельверком або балансиром, чей мощный винт приводили в движение несколько работных людей. И уж если заводил про гроши речь — так не угомонить его нипочём было. Но Дарко не особо-то усердствовал — складно сказывал лях, любо послушать его было. Но это завсегда так, коли человек душу всю своему делу отдаёт.
***
Ввечеру, лёжа навзничь в промозглой сырости эва — глиняной халупы, мог внимать Дарко байкам про падишаха Мехмеда и его султани. Пан Езус ведь на самом занятном месте давеча прервался — сказал, не чеканили до того османы золотых монет. Султани первыми были.
Два века тому назад великий падишах Мехмед эль-Фатих взял священную столицу Византии. Греки с окрестных селений в то время называли столицу «стин Полин» — «в Городе». «Стамбулин» — повторяли за ними другие. Так, говорят, и появилось название «Истанбул». А после обретения собственной столицы наступила пора завести и монету. Да чтоб ровней была цехину гордецов венецианских...
Лучше было думать о султанах прошлых веков, увесистых кругляшах ручной ещё чеканки — когда мастеру приходилось по нескольку раз молотом оттиск перебивать. Только не о том, что за день сегодня. Не о том, что зима сейчас в Польше, и снегом укрыта широкая площадь в Кракове, перед базиликой отцов-паулинов на Скалке...
Бо как вспоминал Хилчевский, какой завтра день, и год какой — слёзы подступали к глазам и давило грудь, словно каменюкой тяжёлой. А всё от знания своего никуда козак деваться не мог. Январь был нынче, а год 1652 от Рождества Христова. А значит, коли жив пан его сердца, то другой год поспиль поедет до дому ни с чем. Да только... ждал ли его ещё Стась? Жив ли, здоров сам был?
Никому не сказывал о муке своей Дарко — только вот товарищу ляху сознался. Тот, как всамделишный Иисус, не осуждал николи. Любил поляк Венцемил людей и мир бескрайний вокруг. Потому, видать, и умом не тронулся за семь лет собачьего рабского житья. Вот уж у кого поучиться стоило.
***
- Буде, буде уже! Отдай ковш! Не тебя одного жажда мучит! - возмущенно вопил чернявый болгарин Филимон.
- Дай же ты напиться человеку, - думал усовестить его русин Амвросий — в летах, с сивыми кучерями.
- На том свете напьётся! - взревел Филимон, потрясая кулачищами. - И откуда только взялся этот босняк-осёл? Без него лад промеж нас был.
Младен, коего два месяца как угнали из Белграда, всё пил — захлёбываясь мутной, тёплой водой из акведука. Всё одно уж им было, какая вода — а ты попробуй на самой жаре кладку-то делать. Сам весь высолишься, как кирпич — ажно на вороте рубахи корка белёсая. Во рту от жажды язык распухнет — а ведь нельзя оставить свою работу прежде, чем забьёт Алим-эфенди колотушкой в большой барабан бычьих кож. Дарко-то уже малость пообвыкся — а новый хлопец едва с ног не падал, как работу кончали.
Дождался Хилчевский, пока и до него черга дойдёт — дабы к медному ковшу тоже губами припасть. Вкуснее самой чистой, родниковой она казалась, поди ж ты. После передал товарищу своему, пану Столяжу — тому-то тоже пить, небось, охота. Вон аж волосы ко лбу прилипли, да взгляд ошалелый.
А там в тени, в халупе свой чуток отдохнуть можно. Съесть миску бурой мелкой чечевицы да ломоть пресного белого хлеба. Спиной вечно скрюченной распрямиться, на тюфяк тощий лечь — и руки свободно вытянуть вдоль тела.
Строили они серпнём текке або дергях — так турчины обители духовные называли. Жили там всё больше дервиши, на монахов повединкой схожие. Мирских соблазнов чурались, помогали беднякам, в платье ходили самом простом.
Благословение Богу, невысоким было квадратное здание — уж и купол возводить начали, а всё не случалось с ним приступов дурноты. Уж четыре месяца на этом месте работы велись — ведь в святом месте полагалось и хавуз сделать, водоём с питьевой водою. И осьмиугольный будинок-тюрбе, где будут лежать кости басурманских праведников. Мечеть тоже была потребна — не шибко и большая, с одним всего минаретом. Тот минарет первым и выстроили.
Ох, намучался тогда Дарий... ох, намаялся! Страсть как не любил ведь он высоты. Ещё в сечевые времена другие хлопцы старшине гонтом крышу кроют — он же ни-ни. Никаких грошей оно не стоило — чай, и другим путём заработать можно. Тут же, в Истанбуле, приневолили его, как султанского раба — бо никаких бунтов на будивництве и быть не могло. Чуть расшумится кто, недовольство станет выказывать — мигом подручные устабаши кликнут человека, красным кушаком подпоясанного. Фалакаджи тот дядька звался, и одно это слово уже страх на людей наводило.
За всякую провинность наказывали в Истанбуле не плетьми по спине, не розгами. Шест выносили длинный в полтора аршина, вдоль коего протянута верёвка — на смычок он был схожий. После наземь тебя валили, босые стопы же просовывали в верёвочную петлю. Как притянут лодыжки друг к другу, повернув шест вокруг оси несколько раз — подымали его наверх, и ноги твои тож. И вот двое твоих товаришей за верёвки с боков держат — а фалакаджи длинным да толстым ивовым прутом по голым стопам бьёт, что есть силы!
От наказания такого ни стоять, ни ходить с непривычки было нельзя — стопы исхлёстанные огнём полыхали, не дотронешься... Так управлялись с нерадивыми рабами басурмане. Кто выполняет урок, того дважды в день кормили; кто поплоше — только раз, днём. А то ведь и воды лишить могли. Себе дороже спорить с вражинами было — а потому возводил со всеми Дарко минарет, вскарабкиваясь по узкой да крутой лестнице на самый верх. А что зелен он был лицом — так никто того и не помечал.
***
Лежал Хилчевский как-то на боку — уснуть не мог, царапина на руке глубокая ныла. Сам винен — разодрал руку себе аж до локтя, напоровшись на струмент для извести. Острыми края лопатки этой были — кровь сразу закапала на рубаху.
- Слышь-ко, Дарий, - услышал он сказанное шёпотом. - Тесал я Дахилю новую скамью по рисунку венецианцев — наречённой своей гаспид подарок сделать хочет. Он же, меж тем, с посланцем самого шехир эмини, бургомистра беседу вёл.
- Что вызнал ты? - обережно поворачиваясь на засаленной кошме, чтоб рану не задеть, Дарий спросил.
- А вызнал я, Дарчику, куда дале нас ушлют. Аж на восточное побережье Эгедениз, что в седмице пути отсюда — и вплавь придётся преодолеть море Мармара. Новую большую мечеть в городе Измире желает построить валиде-султан. Досточтимый Хаджа Хюсейн поручился дело благое выполнить. Хочет султанша, чтоб и в «Гяур Измир» мусульмане пришли.
- Город неверных, Венцемил? А верно ли я слышу?
- А чего ж нет? Древний это греческий город Смирна — Измиром его басурмане уж назвали. Живут в городе издавна христианские общины. Може... до своих бы ты весточку так передать смог, а?
Вздохнул Дарко важко да на спине растянулся — очень уж не любил он надеждой себя растравлять. А всё пробивалась она, зеленея, как росточек малый у сердца. Где-то ведь там, за землями болгар, валахов и молдаван есть Польша. Где-то есть на свете пан его, коему клятвой обещался. Ужто позволил Господь тричи от смерти Стаську спасти — чтобы втратить навеки? Не хотелось верить в такое — да и воевода тож, помнится, избавление сулил.
- Попасть бы в тот Измир... Нашему-то брату всё одно, где на басурман ишачить — только кирпичи да корыто с известью видим. А так хоть христиане бы рядом, свои.
- И то верно, - согласился товарищ. - Как Рамазан их скончится, обещался Дахиль нас с султанскими огланами до Измира отправить. Уж и на бумаге гонцу приложил свою печать — пан Езус глазастый, он всё видит!
Лежал Хилчевский, рассматривая трещину, что змеилась по глиняной стене эва, и сон не шёл к нему. Как же хотелось поскорее попасть в далёкий Измир! Вестей-то от него, небось, заждался пан Станислав.
***
К концу седмицы заросла царапина на руке, слава Богу — уж и думать о ней Дарко забыл. Сидел он на длинной скамье за вкопанным в землю столом, что позади всех эвов был. Да под плетёным навесом, что стоял на четырёх опорах. В месте этом уединенном Дахиль обыкновенно описи важные составлял для людей шехир эмини. Також листы с чистосердечным выкладом, коли какой полоняник на будивництве помрёт або покалечится. Или же смотрители от главного архитектора недолики в работе найдут.
Да только не было часу у Алима Дахиля те листы красиво выводить, слова складывать в льстивой манере османов. То верно, вольготно было мусульманину жить на султанских землях, не то что презренным зимми... Да всё одно султанским рабом Дахиль был — токмо чином их выше. И праця его была собачья, бо при должности такой николи за всем не уследишь. Вот и ходил вечно устабаши с синевой под глазами, изруган — с наречённой же, почитай, и не виделся. И фалакою тож был наказан — в тот памятный раз, когда ценные изразцы побили во множестве двое валахов, ящик с ними наземь уронив. Дарию-то, благодарение всем святым, ни единожды не довелось этой казни испробовать.
Родом Дахиль был не турчин — а из тёмных шкурой мавров, что в Гишпании морисками звались. Потом уж поведал ему Алим, как за беседою сидели: несподивано случился у его народа великий исход. Изгнали христианские короли всех мавров из владений своих, дитин малолетних не дозволив с собой брать. Так дахилев отец с матерью и сошли с пристани в порту Галаты сорок лет назад — голы, босы, да мовы турецкой не зная.
Не ведали тогда они: османами не рождаются, но становятся. Бо таково было мироустройство Высокой Порты. Султанские слуги от великого визиря до последнего конюшего вели происхождение от покорённых христианских народностей. «В нашей лампе горит масло, которое мы добываем из сердец неверных» — так некогда писал султан Фатих, что завоевал столицу хиреющей византийской империи...
***
Приметил Алим его сразу — неосмотрителен Дарий был, и на турецкую фразу как-то турецкой же ответил. Мигом выволокли помощники его из толпы — и устабаши дознаваться начал, сколь много в мове османской раб розумеет.
- Аллах велик! - покачал головой Дахиль, - Поглядите только на его дела! Буду я ныне, как посол, со своим драгоманом.
- Так ведь калама в руках не держал гяур, поди? - неприязненно покосился на Дарка заросший чёрным волосом до бровей подручный.
- Ну-ка ответь мне, да не лукавь: письму ты обучен? Или же к сословию райя, земледельцев простых принадлежишь? Да не бойся; коли станешь мне помогать, внакладе не останешься. Бо ценное это свойство — мовы другие знать, письмом владеть.
- Так, эфенди, - глаза потупив, Хилчевский отвечал. - Письмом владею я руським, латиною також могу. И по польски, коли нужно это будет. Токмо... вашим, османским, не умею вовсе — и литер-то, помилуй Боже, не знаю.
- Так это разве ж горе? - плечами тот пожал. - Коли разумный ты раб такой, в два счёта и письму научу.
Назавтра до полудня учился Дарко выводить османские завитушки остро срезанным каламом из тростника — и на удивление споро у него выходило. Примечал и ране: чем более ты знаешь мов, тем легче новые тебе даются. Даром что тут писать в другую сторону надо было. Легонько совсем было треба на калам нажимать — это вот поганей всего давалось привыкшему к тасканию кирпичей рабу. Дахиль ничего — не драл за волосы, не бил, коли помылку робил Дарий. Бо спервоначала просто так они бумагу поганили, без надобности — а только чтоб его, Хилчевского, научить. Что ж — Дарко и старался. Всё не класть кирпич под палящим солнцем, известью распроклятой не дышать. И так уж засмаглый стал, будто и сам турчин...
Показал ему Алим полную османскую абетку. Изучили они два чиновничьих штиля письма — дивани и рук’а. Ох, непросто это было — у дивани литеры будто в кучу сбиться норовят, чёрточки над ними сливаются. А строку выводить от одного края папира до другого надобно, чтоб места не залишилось. Тогда уж ясно, лист не поддельный. Рук'а много проще: всё короткие, прямые линии — потому люди-то простые им больше пользовались. На работы Дария скоро и вовсе выводить перестали, бо уверился совсем Алим Дахиль: будет с него прок.
На исходе второй седмицы велел ему Дахиль опись потребных на будивництве матерьялов скласть — а до того ещё досконально обо всём потолковали. И как выхватил Алим недосохший, с осыпающимися песчинками свиток — так, словно божевильный, в пляс с ним пустился!
- Клянусь бородой Пророка! Да у тебя много краше моего получается... Каким именем крещён?
- Дарий, бей-эфенди, - смиренно он голову склонил.
- И имя персидское, ты смотри-ка. Видно, кровь тюрков-кочевников есть в тебе, - покачал головой устабаши.
Зрозумил тогда Дарко: ох, не даёт ничего Господь просто так — всякое умение в судьбе твоей сенс мает. И не зря учила его родному наречию жонка товарища, Эмине из Синопа, сердясь на тугодума-козачину.
Так и повелось: раз, або два в седмицу все камни таскать, глину месить идут — он же, словно бей какой, сидит в теньке с чашкою розового шербета. В радость было Дарку складывать дахилевы листы — бо хоть на час-другой, а забывал он, что раб Высокой Порты, и за тысячу вёрст теперь от милой Украины.
***
С вечера на будивництве начался переполох: прискакал посланник-чавуш из самого султанского дворца. Упредил Алима-эфенди: будет после полуденной молитвы Ёгле к ним сама благословенная валиде, мать солнцеликого падишаха. Желает султанша поглядеть, готово ли уже текке, что возвести она велела? Могут ли вселяться туда благочестивые последователи Хаджи Бекташа? А что срок, даденный на строительство, ещё не вышел — что хасеки покойного султана Ибрагима до того было...
Раньше бы Дарий и не понял, отчего так. Ныне же, с устабаши много беседуя, знал он: неспроста хочет Турхан-султан так скоро распахнуть двери суфийской обители. Да, была она валиде — высший то титул для жинки в османском государстве. Но власти да силы у молодой султанши не было, бо до сей поры заправляла всем бабка Мехмеда Четвёртого — та, кою козаки звали Мах-Пейкер.
Некогда была та грекиней Анастасией — да волею случая попала в султанский гарем. И до того за долгие десятилетия сумела возвыситься, что равных ей в государстве не было. Белые и чёрные евнухи, янычары и сипахи, мужи из Совета Дивана и духовенство-улемы — все были под пятой у Кёсем-султан, как звали Мах-Пейкер в столице.
Ныне седьмой десяток ей уже пошёл — а всё не хотела отходить в сторону властолюбивая Кёсем. Не давала воли своей невестке. И хоть имелся у Турхан громкий титул, челяди и земель в достатке — уважения, любви народа молодой султанше не было. «Кёсем» — вот что было у всех на устах. Ибо много сделала Мах-Пейкер для неимущих, и шибко почитали её за то. Медресе и фонтаны, бани и караван-сараи для гостей столицы во множестве возвела она. А еще на базарной площади имела обыкновение жалобы беднейших подданных выслушивать да помогать их горю.
Мудрено ли, что задумала Турхан одолеть свою свекровь. После трёх лет возле сына-падишаха ить понимала: законных привилей её лишают. Вышло уж время Кёсем-султан. Вот потому и велела Турхан, бывшая полонянка Надя, стоить текке и джамии — чтобы за неё дуа к Аллаху возносили. Потому и желала появиться на будивництве в первый день священного месяца Рамазан.
***
Весь широкий двор дочиста выметен да водой сбрызнут был, а по углам стояли увешанные плодами смоковницы в кадках. Лишнюю рухлядь строго-настрого прибрать велел Дахиль — долота и топорики столярные, бочки да грязные корыта. Над дверями дергяха теперь трепетало зелёное знамя с вытканными золотой нитью арабскими словами. По обычаю, была это выдержка из священного текста «Макалят» самого Хаджи Бекташа Вели — основателя ордена, что особо почитался янычарами. Их же, рабов, велено было приказом начальника дворцовой охраны одеть в рубахи целые, штаны да онучи не брудные. Чоботами одарить новёхонькими — дабы не осквернять взора султанской особы. Рожи велели им-каффирам отмыть дочиста, головы тканью замотать — бо голення не видал никто со времён вздевания оков... Бороды своим же струментом, бывало, и обкромсают — острым краем его. И на работы не выводили их этим утром; замест того устабаши в который раз наставления повторял, кои забывать было не след.
Долго ли, коротко, а выкатилось солнце на самую серёдку неба. Воссияло над башнями городских минаретов. Тогда и раздался громкий топот копыт многих всадников — то к ним во весь опор летели бостанджи. Выезжали они первыми, за полверсты до кареты султанши, громко крича «Десту-ур!», что означало «Поберегись!»
Выстроились все мигом у ворот в четыре ряда — ну прямо мушкетёры в боевом построении. Дарий смирно со всеми стоял, голову склонив да опустив очи долу — боязно было, бо близко к султанской карете поставил его Дахиль. А и цикаво страсть — а ну как поглядеть на султаншу украинку? Да вот глядеть было «харам», нельзя — бо смертью кощунство такое каралось...
Раздалось цоканье и въехали на породистых выхоленных жеребцах сопровождающие — бравые янычары из орта бостанджи. «Садовники» слово то означало, да только не поливали они тюльпанов, не подрезали роз — а о «цветнике» падишаха своего заботились. Несли стражу у стен дворца, учили, как одолеть соперника в воинской забаве «матрак» молодых королевичей-шезхаде. А то катали на лодках султанш и наложниц. Охраняли побережье, дабы никто не забредал во владения хункара. Вышколенная это была дворцовая охрана: безупречные, лучшие из лучших. На них глаз подымать Дарко тож сперва не решался, поражённый всем великолепием. А как насмелился — так и остался стоять с открытым ртом.
Одяг янычар — алая, как пожар, доларма с заправленными за широкий пояс полами, была с шёлковым малиновым подкладом. Чтобы цвета такого пламенного добиться, сколько ж кошенильных малых червецов извести надобно? А высокие шапки со свисающим на спину белым рукавом «ятырма», наподобие шлыков запорожских? А ятаганы с рукоятью из полупрозрачной слоновьей кости? Ружья с тонким стволом, сплошь инкрустацией покрытые? Не видел раньше их Дарко, хоть и наслышан премного был — «тюфек» мушкет такой звался, а промеж козаков — попросту «янычарка». Длинней козацкого мушкета был тюфек, да и кули калибром поболе.
Как показалась султанская карета, белым шёлком обтянута — и вовсе онемел Дарий. Ведь каждая пядь её искрилась огранёными самоцветами — да не абы как, а в невиданные складываясь узоры.
Эх, да что там говорить... Пышность двора польского, гетьманский нарядный выезд — ни в какое сравнение это не шло с роскошью османов. И если то мать падишаха Мехмеда только была — каково же собой появление самого султана Мехмед-хана?
- Дестур!! Валиде Турхан Хатидже султан, - заорал во всё горло высоченный янычар.
Тут согнулись все, да руки за спину спрятали — и вышла султанша из кареты, подол предлинного шёлкового платья волоча.
О чём они с устабаши, да с прочими чиновниками разговор вели — не слышал даже Дарко. Словно рыба оглушённая он был, что в корзине еле трепыхается. Тюрбан неотбеленного полотна, на голову накрученный, поправлял — не умел Дарий повязать его столь сноровисто, ладно, как турчины делали. Но прошло сколько-то времени — и дёрнул его чёрт голову немного поднять да на султаншу глаза свои скосить. Ну хоть краешком Надю-Турхан увидеть хотелось — коли возвернётся домой, будет что порассказать товарищам.
Дивно хороша собой оказалась молодая султанша — светлые, словно медовые волосы волнами спадали на плечи, стлались по синему бархатному плащу. На кисее тончайшей рубашки покоилось искристое, так и играющее на свету драгоценное ожерелье. Лицом миловидная, румяная, с ясными блакитными очами, стояла она посреди двора, словно одна из гурий, обещанных правоверному в раю. Може, и была когда валиде украинкой — да ныне так потурчилась, ровно сама в Константинийе родилась. Бают люди, двенадцати лет татары её пленили — ровно столько же в османской столице Турхан теперь пробыла.
Лишь хвилину смотрел на неё Дарий — после же уставился сразу на носки своих чоботов, попирающих утоптанную глину. Неначе, свезло ему, бо ни окрика гневного не услышал Хилчевский, ни свиста вынимаемого из ножен ятагана. И пока гуляла Турхан-султан по текке — жёлтые сапоги янычар да копыта их жеребцов Дарко рассматривал. Ходили те вдоль построения гяуров, желая ноги размять, бо должна была охрана дожидаться султаншу у ворот. А та не торопясь новый дергях осматривала — знать, не хотела осрамиться перед дервишами. Поднял тогда голову Дарко — и тут же снова опустил. Так блеснул ему в глаза золотой луч, отразившийся от очелья янычарской шапки, что зажмуриться пришлось...
Но вот укатила валиде во дворец Топкапы, премного довольная выложенными плиткой келиями-худжрами. Роздали от имени султанши Турхан им по миске жгущей нёбо баранины, облепленной желтоватым рисом, серыми и чёрными зёрнышками неведомых пряностей... После же устабаши забил колотушкой в барабан. Закончить дергях было треба, да швыдче — бо жинкой несведущей была султанша, и многих огрехов глаз её не видел. А дервиши суфийские почтить обитель лишь через осемь дён обещались.
***
Пятый день куковали они с паном Езусом возле глухого саженного забора, что за всеми халупами. Место это было хорошее — подальше от поганой канавы, над которой весь день роились мухи. А тут цветущим шиповником пахло сладко и терпко.
Как хотел бы Дарко шершавые листья потрогать, отцветающих розанов коснуться, запах вдохнуть... Но только дразнили те своей свежестью из-за забора.
Пан Столяж сидел на земле. На спинке скамьи маки вырезал, чтобы как живая ткань примятого лепестка была — наречённой устабаши угодить. Дарий же над бумагой сопел, остро срезанный кончик калама в глиняную чорнильницу обмакивая. Медный поднос с мелким песком «рик» подале отставил — дабы локтем случайно не задеть. Треба было обсказать, отчего топорик с недостроенной кровли слетел да воткнулся одному бедняге-албанцу прямо в темечко. Також много других досадных проишествий предстояло ему в слова облечь — строгий учёт вели султанским рабам слуги шехир эмини. Зряшную порчу людского матерьяла не жаловали...
Не препятствовал Дахиль тому, что справами своими вдвох они занимались. Зубоскальничал даже — мол, вечно вы неразлей-вода, как Карагёз с Хадживатом. Это у османов фигурки из верблюжьих кож такие были — двигали их на потеху толпе за натянутой на большую раму простынёй. Да так масляный светильник позади держали, что были видны лишь движущиеся тени. Главные две фигуры, плут Карагёз и степенный Хадживат, как и Дарий с товарищем, будивництвом промышляли. Едино, что не полоняники были, а турчины вольные...
Да и что толку устабаши по разным углам их с Венцемилом рассаживать? Всё одно трудились оба заради его, дахилевых, антиресов. Дарий писал, головы не поднимая; пан Езус же тем часом ему сказывал, что вызнал нового.
Собирался Дахиль взять за себя Мариам, доньку мамлюка египетского. Семья-то его после переселения вернулась к исламу, вере своих предков, кою при гишпанских королях тайно исповедовать пришлось. Надеялся Дахиль, что даст ему должность мамлюк, более подобающую зятю такого человека. Хоть и подчинялось военное сословие Мисра чиновникам турецким, а всё знатны, богаты они были — с таким отчего ж не породниться. И чудово Дарий думку ту розумел — ведь не был Алим Дахиль неотёсанным чурбаном, коему на будивництве самое место.
- Вочовидь, не поедет устабаши с нами до Измиру, - откинул голову назад Дарко, пышные кроны чинар взглядом обводя. Толстыми неимоверно были у них корявые стволы — в четыре обхвата самое меньшее.
- Да ты не сумуй одразу, Дарчик, - глянул снизу вверх пан Езус, улыбнулся, встопорщив бороду. - Може, не дурак окажется и тамошний майстер. Не приневолит нас с тобой ведь день глыбы пудовые таскать. То ж как персиянский оксамитовый пояс, над коим дюжина девушек ослепла, расстелить в грязной жиже на дороге. И можно, да зачем?
Рассмеялся Дарко — вот же завернул, рыжая морда! Хотел ответить — а Венцемил вдруг поднялся на ноги и сощурясь, в ветви чинар вглядываться стал.
- Ты что это? - за ухом Дарий почесал.
- Холера ясна! Есть там кто-то, Дарко. Нет, выше! Зенки пялит на нас — невже соглядатай от шехир эмини? Уж давно тот хочет Дахиля на чём-то да подловить — шибко умные да своевольники на будивництве не потребны.
- Нет там никого, - зевнул Дарий, бо в глазах уже рябило от османского письма. Не то, что руськие литеры — отдельно стоящие, ясные. А тут иной раз не разберёшь — то ли ты чорнилом капнул, то ли муха насидела.
- А я тебе говорю, есть, - упёрся Венцемил. Уж который день примечаю — ровно следит за нами кто-то. То кусты шевелятся, то кашель будто, а то вздохи слышатся.
- Привычный ты всех подозревать, - покосился Хилчевский. - И немудрено: фальшежем будучи, всё время слежки да разоблачения боишься — королевский указ за неполновесные да поддельные гроши руку велит отрубать. И это на первый раз...
Но товарищ уже не слушал. Подобрав с земли плоский камень, размахнулся он швырнул его в крону дерева. Зашелестели задетые листья; однако, не услышал никто из них ни вскрика, ни брани. Не было там никаких доносчиков — тут уж уверился Дарко.
Встал он из-за стола, нацедил из кувшина кислого шербета. Да так и влил в себя цельную кружку — и в тени сидеть жарко было. Ажно испарина собиралась в ложбинке над губой.
- Да ты выпей тоже, милый друже, - ляху товарищу он сказал. - Коль от жажды мучаешься, что только не привидится.
Снял Дарко тряпку с чела. Окунул во врытый в землю под столом сосуд с ледяной водою. После же снова на голову намотал, аж глаза сожмурив — хорошо было мокрым-то, холодным ко лбу да вискам приложить. Улыбнулся Дарий горько — немного для счастья рабу и нужно. Тут и долетел до него не то шелест ветра, не то вздох человечий — как различишь?
***
Ничто беды не предвещало — а только на седьмой день, как отзвучали призывы к полуденной молитве, пришли до Дария подручные устабаши. Выволокли из эва, миску с нутом ногою наподдав. Вишь, образливо это басурманам было — что вкушали гяуры пищу днём в Рамазан... Потащили к воротам — за шкирку, за локти хватая. Ведь что сделал-то он, Хилчевский, помилуй Господи? Невже прознали, что за Дахиля он листы пишет? Что же станется теперь?
Стоял у ворот нахмуренный Алим Дахиль, свиток какой-то в руках держа. Да с малой печатью воска червоного на ём — знать, дело было совсем не пустяшным. Чиновничьи указы у османов скреплялись так — те, что исполнять надлежало немедля, не рассуждая и не прекословя.
Похолодел Дарко — ужели придётся теперь голову на тёсаную чурку положить, стоя на коленях? Рабов ничтожных турчины лишали жизни так — одним взмахом наточенной секиры.
Но вдруг раздался совсем рядом чей-то голос — да густой, повелительный, звучный:
- Тот самый это полоняник. Знаем мы доподлинно: сей раб учён, письмом нашим владеет. А потому, волей главного кятиба, забираю я гяура в Алай Мейданы. Руку и печать Гасана-аги должен узнавать бей-эфенди.
Поднял Дарий голову и рот открыл от изумления — стоял перед ним статный янычар из дворцовой стражи. В точности такой был одяг у бостанджи — за то мог головой ручаться Дарий. Подбородок, знамо дело, выскоблен — не носили османские воины бороды.
А тот моргнул и во все глаза на Дарка уставился — но к этому-то уже Хилчевский притерпелся. Наособицу от прочих народов, считали османы наиважнейшим устройство человеческого лица. И будто бы многое могли им сказать величина и размер ноздрей, цвет белков глаз — даже про ушные мочки, бывало, целые диспуты велись. Слышал Дарий, что в дворцовую школу Эндерун, что открывала путь к высшим государственным должностям, брали только лишь безупречных лицом, беспорочных телом — ни шрама, ни родимой отметины, ни иного изъяна...
Да только на него, раба из Рутении, чего ж было долго глядеть? Не мог уразуметь Хилчевский — только глаза отвёл, збентежившись.
Засопел тут Алим Дахиль, обхватил его за плечи.
- Делать нечего, Дарий — видать, нужнее ты янычарскому кятибу. Ничего: там уж только каламом тебе в тиши доведётся водить. Младшим писарем станешь, шакирдом. Да и харч завсегда будет, и одёжа казённая — уж получше нашего тряпья.
Подвёл его устабаши к тому янычару — словно протяжно мычащего вола на рынке. Только что верёвку в руку не вложил новому владельцу скотины.
Николи не думал вольный козак Дарко, что торговать его станут за венецианские цехины, за золотые дукаты. А теперь вот и отнимать друг у друга, словно понравившуюся вещь.
Вскинул он голову, взглянуть ещё раз на янычара.
А бостанджи взгляд его на лету поймал. Отчеканил, глядя сурово прямо перед собой, как на войсковом смотре:
- Моё имя — Якуб, прозвище в оджаке — Темрен. Дам тебе старшего своего товарища, хаджу Абдул-Хамида. Он поможет обустроиться. Я зайду днями позже.
Сказал — и, за шею гнедого коня крепко взявшись, как по мановению руки вознёсся в седло. Взоржал, вскинул передние копыта отливающий медью жеребец — и ускакал прочь Якуб Темрен в облаке охристой пыли.
Тут, откуда ни возьмись, появился дед в тюрбане из богатой зелёной ткани. Такой могли носить только правоверные, побывавшие в священном городе Мекка — инакше, совершившие хадж. От того слово «хаджа» и происходило.
Одежды и весь вид старика благополучие, достаток выдавали — большие перстни унизывали крючковатые пальцы, широкий клёпаный пояс ладно сидел. Ровной желтовато-сивая борода была, руками цирюльника обихоженная. Опирался тот на гладкий изогнутый посох орехового дерева — маленькие глазки же под морщинистыми веками умно да цепко глядели.
Рядом с ним был высокий мальчик-слуга — темнолицый, с гладкой блестящей кожей и подведёнными кохлем жгучими глазами. Торбу набитую на себе нёс — прочный кожаный ремень наискось пересекал ему грудь.
- Идём со мною, Дарий, - хаджа Абдул-Хамид позвал. - Верно, за ворота будивництва давно ты не ступал.
Оглянулся тут Дарко — и только тогда заметил товарища своего, пана Столяжа, что отчаянно махал ему с крыши текке. Вскинул он тогда руки и тоже помахал в ответ, тож на встречу когда-нибудь надеясь. Бо не мог нынче и на два дни вперёд предречь свою судьбу Дарий — вот как оно обернулось.
Вышел Хилчевский за высокий частокол — и глазам его открылись невиданные красоты. Красот тех было: узкая грязная улочка, по которой с криками гнался за мальчишкой сердитый армянин. Засохшие от жары неведомые палевые цветы на побуревших кустах. Ещё синее, как плитки из города Изника, небо Истанбула. Да только за три года, что держали в полоне Дарка, лучше ничего он и не видал.
***
Медленно брёл Дарий вдоль неровной колеи. Громко стрекотали цикады в траве — он различал их тёмные, неуклюжие тела и крылья в прозрачных жилках. Спорили на греческой мове два дочерна загорелых ребятёнка, друг у друга связку вяленой рыбы из рук тягая. Серпень уж настал, и клонились под тяжестью тёмно-лиловых сочных фиг смоковницы, глянцево блестели померанчевые плоды шиповника. Протянул он руку, оторвал один такой с куста — да так и застыл, чудо это разглядывая. Ногтем длинным ковырнул, и вскрылся тугой плод, показав мелкие белые семена... Постоял немного Дарко, брови схмурив — ведь сколько об том мечтал, и вот сбылось.
Скоро дорога расходилась надвое — та тропинка, что поуже, сбегала с холма вниз, в долину, и виднелись там грязно-серые отары пасущихся овец.
- Я бы... по траве хотел. Босиком, - пересохшими губами Дарий вымолвил. - Не убегу никуда от вас, Господом Богом клянусь. Только вот... босиком пройду малость.
Посмотрел на него Абдул-Хамид, вздохнул, бороду пропустил в кулак.
- А и сбежишь — в два счёта тебя найдут, - так упредил. - Кятиб Гасан-ага шутить не любит! Ты же ныне со всеми потрохами главе писарей принадлежишь. Иди, Дарий — обождём мы с Али тут. Есть время у нас — для того к полудню и пришёл до вас Якуб-эфенди.
Снял тогда Дарко замаранные, в извести застывшей, чоботы. И как ступил ногами на пышную, мягкую траву — так наполнились глаза его горячими слезами. Как два с лишним года мог он, словно зверь в клетке, жить? Ничего живого ведь не росло на утоптанной тысячами ног почве за высоким забором. А с одного места на другое гнали рабов ночью, сковав железными кайданами...
Опустился Хилчевский наземь, обеими руками траву эту сгрёб. Рванул, выдернув растрёпанные пучки в бурых комьях. После поднёс руки к лицу — и так свежо и терпко запахла трава, о вольной воле напоминая, что забулькало в горле, ровно клёкот соколиный.
Повалился Дарко тут навзничь, в синеву бескрайнюю очи вперил. Ветви иудиного дерева над ним склонялись с усохшими стручками плодов. Овевал лоб прохладный ветер, по пальцам щекотно ползали букашки. Тонко прожужжала пчела возле самого уха и прочь улетела. Долго Дарий так лежал — а о том, что ждёт старый человек его, лишь время спустя вспомнил.
На ноги тогда поднялся, чумазое лицо утёр рукавом. Про то, что по силам крест даётся, татовы слова про себя проговорил. До сей-то поры было так, хоть через множество испытаний козаку довелось пройти. Он уж давно и не мыслил себя лихим запорожцем, по правде сказать — жизнь в неволе всё тое выбила... А как вышел к месту, где под усыпанном белыми цветами олеандром хаджа со слугой своим сидели — тот лишь головой покачал.
- Вижу, тяжко приходится тебе. Однако ж, есть средство верное, чтобы в чувство любого привести. Ничего не бойся, ни о чём не спрашивай — в хаммаме, что рядом с рынком Капалы Чарши, сами за тебя люди всё сделают. Мне же велено сопроводить да позаботиться, дабы тело у тебя не страдало больше. После уж потолкуем обо всём.
Пошли они в город вместе — и Дарий только теперь заметил, сколь неопрятен его вид. Люди на улицах, завидя угрюмого, с колтуном на голове гяура, в сторону отходили, носы морща. Ведь они-то пахли маслами благоуханными. Зубы, небось, щоденно тёрли веточками аракового дерева, что «мисвак» в Истанбуле называлось. Заповедано правоверному строго чистоту тела блюсти — об том слышал не раз Хилчевский. И даже в самом бедном доме клеть для омовений была, гусульхане. Дарий же смердел застарелым потом, мочой и сладкой гнилью, бо горячей воды и щёлока не видал козак со времён рынка в Бакче-сарае. И так сейчас себя соромился, что и глаз ни на кого не смел поднимать.
И лишь когда приблизились они к каменному хаммаму с высоким куполом, вспомнил Дарко. Не попасть ему теперь в Гяур Измир. Не послать уж весточку пану Стасю. Ускользнула надежда из рук, словно рыбина вёрткая да тяжёлая. Канула в затон.
***
Узнал Дарий, что в хаммамах и мужской пол, и жинки моются — токмо в разные дни, чтоб непотребства никакого не сталось. За тем следил человек от духовенства особый, мухтесиб, что також за порядок на пазарах и улицах отвечал. Ныне же день был им подходящий. Да привёл его хаджа в место такое, куда и гяурам дозволено входить — Чемберлиташ, або лазни султана Мурата Третьего. А в священный месяц Рамазан никого, окромя неверных, тут и не было — запрещал Пророк потеть в бане в светлое время суток.
В первой зале хаммама людно очень было — помогали рабы одёжу со своих хозяев совлечь, после, не отходя никуда, сторожили её, посложив на каменных, циновками застеленных лавах. Також пищу гяуры Истанбула тут вкушали — бо правоверным людям нынче снидать и пить можно было лишь после захода солнца.
Серебряные подносы на низких столиках все были мелкими плошками уставлены. В каждой — своё блюдо прихотливое. У Дария аж слюна во рту собралась — он-то всё время, что на будивництве был, с голой чечевицы на горох перебивался.
Распаренные краснолицые греки, дородные армяне на вышитых подушках сидели, лакомились всем, до чего рука дотянется. Проворные мальчики обносили шербетом всех, кто пожелает. Да только пялиться долго на это всё не позволил Абдул-Хамид, за запястье ухватив:
- Э, погоди! Всему своё время, Дарий. Нынче отмыть тебя надо, в вид подобающий привести — после наешься досыта, даю слово. Вернёмся снова сюда, в джамекан. Тогда больше прохладу этих стен оценишь.
Вздохнул Дарко, вожделенно на варёный бараний язык в пупырышках посмотрел, отвёл снова взгляд. Что же полон турецкий с ним сделал — уж как псина голодная, на еду готов кидаться.
Подманил жестом хаджа рослого, в сером, неприметном халате банщика. Что-то, к уху склонившись, ему нашептал, на Дарка указывая. А после Али мешочек с монетами в протянутую руку тому вложил. Распустил банщик шнурок, на ладони мешочек встряхивая, пересыпал в горсть зазвеневшие цехины. После поклонился с почтением и спешно внутрь хаммама ушёл.
Размотал дед, не торопясь, свою чалму, снял бархатную шапочку, что прикрывала темя. Под неё на лысой голове лишь клок седых волос торчал — но то все турчины так ходили. Словно бы оселедец, да куцый, нелепый.
Разделся Дарко донага и Али тут же всё в холщовый мешок посложил. Отож — и старьёвщику-эскиджи, небось, не сгодятся теперь вонючие тряпки. Сжечь разве только.
- Припасено у меня с собою всё, что шакирду положено носить, - молвил Абдул-Хамид, пытанье его упредив. - Об том заране позаботился Якуб. Он-то, Дарий, тебя из дыры этой и вытащил — да будет доволен им Аллах.
Нахмурился Хилчевский — на кой же ляд это янычару из орта бостанджи понадобилось? Може, поступок дурной совершил Якуб Темрен — и таким было покаяние? Говорил ведь как-то Венцемил — коли отступит правоверный от поста в Рамазан, должен накормить бедняков, або грошей им раздать.
Но не знал Дарко даже, стоит ли радоваться — душа его за долгие месяцы скукожилась, как цветы на жаре, усохла. Добре ещё, что он, а не пан Стась в полоне басурманском очутился. Станислав-то, как пить дать, жизни такой бы долго не вынес. Кругом только ожесточившиеся, злые люди, чужой язык... Чужое дышащее зноем небо.
Вздохнул Хилчевский тяжело, голову повесил. Ежели вплавь — пролив Босфор, неоглядное Чёрное море и соляные озера Крыма; по суше — горные хребты Балкан, глубокие ущелья и речные долины отделяли его теперь от родины. Правду сказать, и ждать избавления не стоило. Это токмо в народных думках, что бандуристы спивали, нет-нет да и вернётся козак в родную хату, обнимет домочадцев. Да и то многие их тех думок скверно кончались — помирал козачина в басурманском плену, так воли не дочекавшись.
***
В тёплом предбаннике, сохуклыке, встретили его двое дюжих банщиков. Только зажмуриться Дарко успел, как набросились хлопцы на него вдвох, да горячей водой из лоханей стали окатывать. Вертели его, крутили то так, то наоборот — Дарко же только глотнуть воздуха успевал, прежде чем обрушивались на него сызнова потоки воды.
После подвели Дарка к купели серого с прожилками мрамора. Погрузиться велели, на плечи надавив. Всё без слов — ить когда вокруг звучно плещется вода, шлёпает множество босых ног, разговоры-то тяжко вести. Утопился Дарий с головою в той купели, как на макушку ему рука банщика легла. После вынырнул, продышался. Тот же повернул одну из двух латунных ручек сбоку, и ещё обжигающей шкуру воды подбавил — еле терпел Дарко. А уж куда подевался хаджа Абдул-Хамид, и вовсе не уследил. Как в сплошной стене пара можно было что-то различить? Он и руку свою протянутую уже не видел.
От воды да пара кожа у него размягчилась, и серые клочки да катышки стали облезать с неё. Облепили лицо и плечи отросшие волосы, сошла траурная кайма из-под ногтей — человеком Дарий теперь почувался. Да только на том всё не кончилось.
Выволокли его банщики из купели — так, что мурашками Хилчевский сразу покрылся. Потащили в главный зал хаммама, что посерёдке был. Голову он задрал — а там высоченный, как в соборе, купол. Вспомнил тут Дарко, как пан Столяж ему говорил: неспроста турки лазни свои такими строят. А чтобы в самом жарком, адовом зале вода со стели не лилась — так-то стекала она вольно по бокам купола.
Если в первых залах двух только малые окошки были, решётками забраны — тут, в харарете, не так. Пронизывали всё пространство купола, словно решето, потоки света. Выпуклыми окна в нём делались, из толстенного стекла — чтобы мрачную, огромную залу всю осветить. Это и много чего ещё выдал ему товарищ верный, лях — за семь лет в столице чего только не довелось Венцемилу строить. Подтрунивал, бывало, над ним Дарий — мол, в Речи Посполитой каменщиком вольным сможешь ты теперь заделаться. И нет нужды возвращаться с опасному ремеслу, что королевские указы норовило обойти. Куда там — головой упрямо мотал пан Езус, не желая отступиться от грошей поддельных.
Но взяли его под локти, не дали вволю налюбоваться — повели к осьмиугольной каменной альтанке, что посреди зала стояла. Слыхал про неё Дарко — самое лучшее в хаммаме то было. Внутри, как зашёл он, увидел белый квадратный камень гёбек-таши, необъятно широкий да низкий. С четырёх кутков его был камень словно обрублен — форму такую басурмане любили шибко. На мокром мраморе, вытянувшись во весь рост, люди лежали — а теллаки-банщики растирали их грубой рукавицей из шерсти.
Уложили тут и Дария мордой вниз, и зажмурился он — в первый раз в хаммаме ить оказался. А здоровый хлопец как почнёт своей рукавицей тереть — так словно слой с бревна стругом снимает! Никакой жалости не знал турчин — как ни мычал Хилчевский, как ни охал — знай, продолжал дело своё. И сперва на животе лёжа, потом на спине терпел Дарий. Даже когда до малинового колеру, до рачьей красноты растёр его теллак — так, что шкура ледь целиком вся не сошла. Потом понежнее будто стал — и, скосив глаза, понял Дарко: не рукавицей-кесе банщик всё то время его тёр. Другой, жёсткой, из пальмового лыка сплетённой — она рядом и валялась теперь.
От обращения такого все кости будто у Дария в теле размягчились. Тело, как глина вязкая, сделалось, дремота сковывала очи. Банщики и теперь в покое не оставляли его. Развёл один в тазу мыла, взбил пышную пену. Напустил её внутрь мешка из белого полотна, да как примется Дария охаживать! Стегает его, растирает, тело мнёт — а Дарко уж свидомость готов втратить. Николи не приходилось ему обращения такого встречать — в козацкой бане-то самое большее веником отхлещут.
Слабого, с закрывающимися глазами подняли его на ноги. Вытерли, в тёплые да сухие пештемалы обернули — так повязки балвеняные на чресла назывались. Увели Дария обратным путём в сохуклык, усадили на нагретую каменную лаву. Тут уж разом трудиться над ним стали теллаки — один ногти на руках стрижёт, другой с загнутыми, жёлтыми на ногах управляется. Волосы с головы все ему срезали, обкромсали бороду. Там подошёл и цирюльник — сухонький старик с ножом для голения в руке, и скоро бошку всю Дарку так выскоблил, что, как в зеркало, глядеться в неё можно было.
Дальше стало и вовсе странно. Намотал цирюльник себе на пальцы толстую нить хитрым манером. Встал над Дарком, голову ему назад запрокинув. И как примется ловко да швыдко волоски по одному выдёргивать — только очи таращил Дарий, силясь не ойкать. Теллаки ж тем временем чем-то густым и пахучим грудь и ноги до самых срамных мест ему намазывали. Ужто в самом деле турчины кожну седмицу такое с собой делают? Вот уж не поверил бы никто в курене, реши он рассказать.
Напоследок дали ему разжевать конец изогнутой веточки мисвака, дабы волокна разлохматились. Каждый зуб в отдельности вычистили, отчего заполнила рот горьковато-терпкая слюна. Не хужей, чем с солью, вышло — он языком ощупал. Аж задумался Дарко, как к чужим порядкам помалу привыкнуть можно.
***
- Ну, Дарий — не легче ли тебе стало? - хаджа Абдул-Хамид его спросил, чашу с шербетом протянув.
Выпил залпом Дарко, кивнул — бо в точности так оно и было. Грудь его теперь стала гладкой, волоса лишённой — как и все те места, что кашицей «хызырма» теллаки намазали. Чистотой и свежестью удивляла розовая кожа и трогал её Хилчевский, сам себе не веря. На обличии же короткую бородку ему оставили. Подрезали усы, как в столице носили. Как в медный отшлифованный диск это показали, аж отпрянул Дарий. Бо смотрел на него не козак Кылыч-бей — но турчин природный, житель Константинийе.
Молча ел он, не жадничать стараясь. Знал, что невоздержанность после житья впроголодь чревата может быть — подведёт кишки, скрутит тебя так, что хоть вой. Потому выбрал себе Дарий малую мису. Из неё и брал пальцами, скатывая в комочки, рассыпчатый пилав. Потом уж, как насытился — посмаковал чуток, свёртки из виноградных листьев с варёной бараниной раскусывая. Пил мясной сок, что был внутри, губами причмокивая.
За всё то время, что трапезничал, ни словом, ни взглядом не попрекнул его Абдул-Хамид. Сидел рядом с Али своим на лаве, бороду мелким гребнем расчёсывал.
Вышли за ворота хаммама Чемберлиташ — на яркое солнце, и тогда заметил Дарко, что смотрит на его шею Абдул-Хамид. Немного спустя понял — белая она была у затылка и ушей, где отросшие волосы кожу прикрывали. Ныне же всё заголил цирюльник.
***
Шёл Дарий по широкой главной улице Диван Йолу. Глядел на огромные голубые купола джамии, кою семь лет строил падишах Ахмед. Напротив возносилась в небо гордая Айя-София, красно-розовая в предвечернем свете. Там, за ними, где-то был султанский дворец Топкапы. Самое сердце города Истанбула, разделённого морем, заливом и проливом на три части...
Вокруг бурлила столичная жизнь — зазывали прохожих горластые бабы, что продавали каймак, мальчишки со скрученными в трубки мясными пирожками «бёрек». Готовился к сегодняшнему представлению с фигурками «карагёз» смуглый египтянин. На каждый день месяца Рамазана новая занятная история была у людей его ремесла.
Сияющее солнце зависло над водами залива Золотой Рог, освещая кучно собравшиеся лодчонки на пристани и высокие мачты султанских галер вдалечине. Тут раздался, как всегда в это время, призыв к вечерней трёхкратной молитве. Полез Али в свою торбу, расстелил перед хаджой тонкой работы красный кылым на каменном полу бедестена. Опустился тот на колени, да абы куда глядя — а на юго-восток, в направлении Мекки и Медины. Сел на пятки, согнулся, земли коснулся лбом — и стал совершать намаз, положенный мусульманам. И множество людей вокруг то ж самое делали. За время, что жил в Истанбуле, так Хилчевский молитв тех наслушался, что без запинки мог бы слова повторить. Каждый божий день одно и то ж — и дурень запомнит.
Сейчас же Дарий будто бы помер и над телом своим грешным парил — до того диким ему всё было. Ведь обут он был нынче в остроносые башмаки без задника — папуши. Одет же в муслиновую рубаху до колен, шёлковые широкие шаровары. Також длинный кафтан с широкими рукавами, что кушаком был перепоясан. Колеру всё синего, серенького або чёрного, бо кто такой шакирд? Самой низкой ступени писарский помощник. Голову же, дева-Богородица, Дарку чалма обвивала — так уж полагалось по должности. Схож он был на турчина, что говорить — даже дед Абдул-Хамид после бани поглядел да довольно сощурился.
Вот совершили правоверные всё, что для молитвы Акшам полагается. Скатал Али проворно кылым, отряхнул подол дедова халата от пыли.
- Жизнь, Дарий, ты станешь вести затворническую, - хаджа сказал. - Много нудной работы у шакирда. Но всё лучше это — коли припомнишь, где ещё вчера ты был.
- Ценю премного ваши заботы, Абдул-Хамид бей-эфенди — прижал Дарко руку к груди. - И Якубу Темрену щиро вдячен.
Кивнул на это дед. Повёл его к прездоровым каменным воротам, у которых несколько десятков янычар стражу несли. Вооружённые копьями и секирами, арбалетами и луками, грозно и надменно взирали они на всякого, кто приближался. Вот куда, волею Господа, занесло Дарка Хилчевского — ворота те вели к первому двору султанского дворца Топкапы... Алай Мейданы звалось само место — инакше, Двор Янычар.
***
Комнатка в конце короткой галереи, в коей поселили Дария, была мабуть самой простецкой, невзрачной во всём Алай Мейданы. Да только ему-то королевским покоем показалась. Ведь были стены там выложены дорогой цветной плиткой, окна — забраны тонкими резными решётками. А слева и справа ниши заглублённые имелись — в них горели в кованых подставках толстые, ярого воску, свечи. Не при свете подслеповатой лучины надлежало каламом водить Дарку — яркое пламя тех свечей озаряло полкомнаты. Каждый изгиб и крапку малую можно было так различить — хиба не роскошь?
Спать он мог теперь не на кошме и сыром глинистом полу — плотно набитый, гарный соломенный тюфяк, застланный холстиной, тут был. Да с шёлковыми подушками-миндерами, без коих басурмане вовсе не обходились... В дальнем углу был даже камин за кованой решёткой в виде виноградной лозы. Под островерхим медным, начищенным куполом — чтобы согреваться стылыми зимами. Рядом стоял ларь с тонко наколотыми поленьями и щепой. Також другой, с хорошо просушенными войлочными ковдрами.
На мраморную чашу для омовений долго дивился Дарко — николи не приходилось видеть такого власными очами. Ведь вся жидкость из неё утекала неведомо куда. А коли захочешь в кувшин снова налить — стоило повернуть неподатливую латунную ручку в стене, и била струя чистой воды в подставленное узкое горло.
С вечера оставил его там хаджа, вверив заботам служки, белого евнуха в нарочито уродующем его долгополом халате. Брюзглив тот был, ворчал непрестанно — а всё Хилчевскому обсказал, как жизнь его протекать теперь будет. По всему выходило, что заживёт он славно — для бывшего-то ясыря. Одёжу грязную станут служницы дворцовые полоскать, рабыни-джарийе. Приносить и уносить всё, что Дарку занадобиться может, должны також белые евнухи — бо так заведено. Белые скопцы заведовали внешним двором султанского дворца — где стража была, где просителей и послов принимал властитель османов. Внутренняя ж, заповедная часть чёрным евнухам принадлежала.
Его ж, Дарка справа покамест вот в чём будет: класть перед собою на крестообразную складную подставку ведомость-дефтер, по которой будущим янычарам деньги на содержание выдавали. Рядом же — новую, уж приготовленную перед выплатой. Сличать надлежало ему то и другое, помылки искать, чтобы знал о них писарь в корпусе аджеми-огланов... Через посыльного уведомлять кятиба вечером каждого дня.
Подставка же та турчинами «рахль» называлась. Пользовали её, бо так прошиты были коренцы у их книг — плоско не покладёшь. А в рахле наполовину раскрытым дефтер лежал. Помнил ещё Дарий, как некогда воевода Стилинский перед подставкой такой на полу сиживал. И будто витал его с того света пан Ян — мол, и ты ныне писарь у нас учёный.
Над дверью же, выведенное красным чорнилом по белому полотну, висело изречение:
«Красивый почерк усиливает ясность правды».
Четвёртый халиф Али.
С Дахилем часто беседы ведя, знал уж Дарко, кто такой этот халиф. Чуть не первым сподвижником Пророка Мухаммеда он был — в те далёкие времена, когда басурманская вера только зародилась. Заколотый отравленным кинжалом, почитался тот, как святой разом с Аллахом и Пророком. Таково было учение ордена Бекташи — только его янычары и признавали...
Велено было новому шакирду исполнять свои обязанности спозаранку. А потому поел он брынзы в кунжуте со сладкими ломтиками дыни, обмылся да и лёг почивать. Прозевать наступление утра не боялся — ведь заместо когута кричал тут с каждого минарета муэззин. Оглашал время молитвы Сабах, кою до восхода солнца совершать треба.
***
Сперва тревожился Дарко, что помылок в дефтере не сыщет — осрамится да с позором будет изгнан на будивництво. Вышло же не так — терпелив был Хилчевский, каждую строчку сличал с другой такой же, указку-яд жидовскую пользуя. Отчего у османов она в ходу была, не разумел Дарий — но зручная оказалась вещь. На конце тонкой палочки была отлита маленькая рука с указующим перстом — им-то и водил козак по страницам расходной книги, дабы ничего не упустить.
И воздалось ему за терпение — каждый день непременно несколько расхождений в цифрах и записях Дарко находил. Искушение для чиновника-скарбничего это было — написать поболе, подопечным же выдать помене. Остаток за труды себе взять. Но для того и были под рукой кятиба-эфенди шакирды — а чтобы за руку татей ловить, не дозволять присваивать казённое добро. И без того находили те немало способов, как запустить руку в казну оджака.
На третий день, как вздумалось к фонтану во внешнем дворе ему подойти, тотчас скрестили перед самою мордой секиры молчаливые стражники. Тут-то и понял Дарий: кенар он нынче в золочёной османской клетке. Как ни бейся — всё одно вольного воздуха не почуешь под крылом, ввысь не воспаришь.
***
На осьмой день, как отзвучали эзаны и прошло время полуденного намаза, раздался стук в дверь его комнатки. Да не так, как евнухи, коротко — знать, был к Дарку нежданный гость. Вытер он о тряпицу свой калам, в средину дефтера раскрытого вложил. Поднялся и, спешно к дверям подойдя, распахнул обе створки.
За порогом стоял хаджа Абдул-Хамид. Улыбался, показывая старческие изжелтевшие зубы.
- Что, небось наскучило тут сидеть? - Дария он спросил. - Не желаешь ли пройтись? На рынок в квартале Йеникапы сегодня еду я. Дочке подарок хочу сделать.
Переминался только с ноги на ног Хилчевский, ус кусал — разве треба тут спрашивать? Да кто ж его, раба подневольного, отпустит? Чи изгаляется над ним хаджа?
- Мыслю, молчание твое согласие означает, - с прищуром посмотрел на него Абдул-Хамид. - Собирайся, обожду я во дворе. За справы свои не тревожься — всё одно остатние книги сегодня ты сверял. Жалованье янычарское лишь четыре раза в год выдаётся, начиная от месяца мухаррама — видел ты числа и сам. Третье по счёту нынешнее было, «решен» — ну да названия их ты скоро запомнишь.
К полудню закончил Дарко сличать те два дефтера, что принесли утром. После уж сам по себе упражнялся — бо все писчие принадлежности тут были много лучше, нежели чем у Дахиля. Да и тишина какая стояла вокруг — только порой на заре слышал он, как выводили своры вразнобой тявкающих собак. Поговаривали евнухи, султан Мехмед уже десяти лет страстный охотник. И три орта янычар отвечали за ловчих птиц и псов падишаха.
Спешно оделся он, как шакирду подобает — сложенным полотном колючую, обрастающую голову теперь привычно обвивал. Делать это можно было десятком разных способов — тому ворчливый Джафер-ага, евнух из Каира, его учил.
***
Выйдя во двор, увидал Хилчевский знакомую, чёрную, аки сажа, физию слуги Али. Перед господином своим тот голову склонил — без слов. Простёр руку к повозке.
Безмолвие окружало Топкапы — здесь, ближе ко второму двору, где проходили заседания Дивана. Сидевшие на козлах слуги не смели ни заговорить, ни кашлянуть; даже кони ждали смирно, не всхрапывали. Только говорливо журчал фонтан в центре двора, орошая мраморный бортик брызгами.
Не пешком и не верхом на базар с дедом они отправились — в экипаже конном, в коих николи Дарий не ездил. Хрупкой, как игрушка, была османская карета, изнутри шелками обита да бархатными подушками выложена. Но оно понятно — по старости хаджа с клюкой своей недалеко бы уковылял. Да ещё спина беспокоила его — наследие полона венецианского в городе Отранто.
Пока ехали вдоль южного побережья моря Мармара, беседа у них с дедом завязалась. Людям в летах завсегда поговорить с кем-то хочется... Може, потому Дарка тот с собой и взял. Али же словно вовсе немым был — да глядел всё в одну точку, выражения не меняя. После отодвинул полупрозрачную фиранку. Стал дивиться через решётку на море с берегами сплошь из гранитных валунов.
Выявилось, что и хаджа полоняником два года был — да пушки лил, кои враги Порты против султанского флота и выставляли. Там спину и надорвал в своё время, тяжеленные части лафетов и ядра таская. Так-то был отураком Абдул-Хамид — высший это чин в османской армии, когда всю жизнь воевал ты и на заслуженный покой уходишь. Таким казна половинное жалованье до самой смерти выплачивала. Десять лет назад покинул оджак старый янычар — тогда, чин по чину, и женился. Ныне трое детей у Абдул-Хамида подрастало — два сына-наследника и меньшая, любимая донька.
Многое прошёл хаджа — в юности под Цецорой воевал. Через год — в разгромном для османов сражении Хотинском. Задумался ажно Дарий — кто знает, чья стрела тогда пану Яну в грудь угодила? Може, деда этого увечного — а тогда ретивого аджеми-оглана?
Как слушал он хаджу, всё хотелось Дарку спросить — а что на батькивщине моей деется? По всему видать, хорошо осведомлён был дед обо всём, что творится в свете. Звязков с иноземными купцами, чиновниками, бывшими товарищами по корпусу имел великое множество. Да всё не мог решиться Хилчевский слово вымолвить. Предчувствие на редкость поганое было у него — после Зборовского договора ништо ведь не поменялось для простого холопства. Шляхта же о возвращении прежнего уклада мрияла, хоть и обещался новый круль три воеводства козацких облишить в спокою.
Да только недолго так Дарко продержался. Недослушал, как хаджа ему про окрестности Бейоглу, где жил он, толкует.
- Абдул-Хамид бей-эфенди, - хрипло взмолился. - А нельзя ли також... о Лехистане да Рутении потолковать? Есть ли и ныне там война, большие сражения...?
Глянул на него тут хаджа из-под седых бровей, вздохнул. Губами пожевал.
- В такое место мы едем, Дарий, что и сам без труда ты всё поймёшь. Вот сейчас дорога на север повернёт — и вскорости покажется рынок Эсир Пазары. За нине для моей Гюльнуш я туда еду. Уж прислал жид-перекупщик до меня весточку, что нашёл нужный товар.
Как услышал эти слова Хилчевский — так заморгал часто. Эсир Пазары, самый известный невольничий рынок во всём Истанбуле! Что же увидеть там доведётся? Глядел на него молча дед, испытующе, ни слова сверх того не прибавляя. Не к добру это было... ох, не к добру!
***
Площадь перед каменной громадой Нового Бедестена гладким булыжником была сплошь вымощена. Так и зацокали по нему копыта коней, как карета в ворота въехала. Огляделся Дарко, как наземь они сошли — и увидел, что весь Эсир Пазары полон народу. Шатались тут в пышных своих воротниках люди венецианского бальú. Ожидали, пока почтенный мусульманин, добрый приятель их сеньора, купит вожделенных рабынь. Сам-то Джованни Соранцо уж восьмой год был пленником в собственном доме. Бо меж Портой и Венецией, вечными заклятыми врагами, шла очередная война.
Задумчиво перебирали аспры на ладони седовласые купцы, уж верно, имевшие трёх стареющих в гареме жён, но мечтающие о непознанной никем пугливой красавице.
Взял его цепко за руку дед, за собою куда-то ведя — Али же долговязый за спиной маячил. Легко было отличить в толпе его тёмный лик и пёстрый, жёлто-лиловый тюрбан со свисающей на плечо тканью.
По правую руку, рассматривая закованных в железа невольников под навесами, толкались чиновники-распорядители портов. Одним треба было крепких хлопаков для работы на верфи — на той стороне залива, где вдоль побережья тянулся нескончаемый арсенал Касыма-паши. Другие искали команду на каботажное судно, ходящее по морю Мармара. Пронырливые, готовые переспорить любого греки всеми путями старались сбить цену на рабов, годных им для галер. И такой шум, свист, крик и ругань там стояли, что неможно было слушать.
В стороне, лбы сдвинув, совещались приметные в толпе бояре-откупщики московского царя Олексия. Бо новый, посошный сбор установил для своих подданых государь по прозвищу Тишайший. За каждого дворянина по двадцати рублёв с каждых ста четвертей его поместной земли выплачивали. Да только не всегда согласны были жиды за такую цену с русинами-полоняниками расставаться. А из своей кишени додавать кто ж будет?
Однако, коли найдутся удальцы, кто сам из полона турецкого вырвется и до московских земель возвернётся — велено было царским указом полоняничные деньги тем отдать.
***
Слева, на жиночей половине, окружало площадь кольцо глиняных халуп — с проёмами, занавешенными от любопытных взоров пёстрой персиянской тканью. Перед ними же была галерея под соломенным навесом, где поплоше рабынь выставляли. Как ступили они в тенистую галерею — так и обмер Дарко. Везде, докуда хватало глаз, стояли и сидели меж столбов в страшной скученности украинские девчата. Бледные до синевы, заплаканные, были закутаны они в длинные покрывала.
Знал Дарко, что румянить и белить, глаза подводить сурьмою запрещал свод правил невольничьего рынка. Но были тут и такие бесстыжие торгаши, что самого мухтесиба не страшились. Стояли у них на помосте едва прикрытые полупрозрачной розовой тканью жинки — с наведённой красотой, браслетами, звенящими на запястьях. А что следы от впившейся верёвки те браслеты прикрывали — так что ж. После хозяин уже дознается — сам решит, как разобраться ему со строптивой наложницей, непокорную взнуздать.
Были выставлены на торг тут девушки всех возрастов, всех, какие бывают, народностей. Только знай, нахваливали их не жалеющие гарных слов перекупщики. Черкешенок с гор Бештау, самый ходовой товар, держали отдельно.
Продавались в галереях высокие ростом, с полной грудью дивчины из окрестностей Эривани. Большеокие грекини из Ретимнона, непостижимо тонкие в талии персиянки из Тебриза. Красно-коричневые, словно обожжённый сосуд, египтянки из Александрии. А всё слышал Дарко кругом только родную речь — шёпоты и стоны, молитвы и проклятия так и заполняли уши, жалили осиным роем. Украинками так наводнён был Эсир Пазары, что, верно, по пятидесяти акче они стоили — цена двух откормленных баранов для окончания поста....
И всякий, развязав мешочек с монетами, мог отвести понравившуюся рабыню во внутренний покой. И там уж совлечь с полонянки всё, вплоть до нижней сорочки. Рассмотреть, как сложена, в рот девке заглянуть. А то и пощупать — будущему хозяину и это дозволялось. Так половинку сливы тебе на рынке протягивает торговец — попробуй же, ну?
Завёл его, ошеломлённого всем увиденным, дед в одну из камор. Там сразу кланяться ему стал подобострастно жидовский купец, простёр руку в широком рукаве с виднеющимся ремнём талита:
- Не желает ли досточтимый хаджа взглянуть на новое приобретение? Из королевского народа ваша джарийе — ровно той масти, что вы желали. А родом будет из города Киюва — Олена на имя.
Вытолкали тут жидовские подручные из дальнего угла одну дивчину. И как сняли с головы её покрывало — только охнул Дарко. Совсем же ребёнком была та Олеся — сорочка её на груди даже не приподымалась. Запуганная, дрожащая, толстую чёрную косу она стискивала в кулаке. А как подняла глаза — так увидел Дарий: синющие они, словно васильки на покосе. Верно, такой масти желала няньку-нине пятилетняя Гюльнуш. Такую ляльку занятную у отца выпрашивала.
Кивнул жиду Абдул-Хамид, цепким взглядом девчушку окинув. Подманил Али — и тот вынул из-за пазухи мешочек, туго набитый монетами, в протянутую руку вложил.
- Куда обычно, доставить прикажете? - торговец спросил, дукаты не пересчитывая — знать, давно имел дело с хаджой. Приподнял кипу и утёр платом мокрую лысую макушку.
- Так, Яхья-эфенди. Примет её с рук на руки мой кетхюда — его я утром упредил. Гюльнуш, егоза, заждалась уже.
Вышли они со хаджой из коморы — и тут услышал Дарко песню-плач на родном языке. Жинка, что её спивала, сидела на корточках возле стены эва. Была она с растрёпанными косами, чумаза, неприбрана. И с ужасом примечал Дарий, что сосцы её промокли, влагой сочились сквозь две рубашки. Знать, отняли татары немовлю от матери, да тут же о камень головой и треснули...
Запрокинув голову, пела-выпевала потерявшая рассудок мать:
На горе верба, под вербой вода.
Черпала ми ей девча молода.
Девча од воды, козак до воды:
Зачекай мя, кречна панно,
Дай коням воды!
Ой не дам, не дам,
Бо часу не мам.
Заказала мы старая маты,
Щоб за козаком не стояты,
Бо я молода...
Но тут схватил его за локоть, прочь поволок жилистый дед. Торопливо заговорил, к уху его склонясь:
- Вижу, свет тебе сейчас, Дарий, не мил. Да только всё одно бы ты дознался. Теперь уж, коли захочешь выслушать, могу я докладно обсказать, что в вашей стороне нынче творится. Осведомителей в избытке имеет оджак, много шпигунов и среди неверных.
Слышал он слова Абдул-Хамида, понимал — но даже и кивнуть сил не было. Потому как доносило до них ветром песню той козачки:
Ты ся мя не бой,
Седай на мой конь,
Понесу тя, повезу тя
На мои дворы...
Как упихал его в карету дед, Дарко и сам не понял. И уж когда затрясло их по ухабам и рытвинам скверной дороги, уткнулся он лицом в сложенные ладони. Затрясся весь, и рыдание прорвалось наружу бесконечно долгим всхлипом.
***
Не хотел сперва и знаться с подлым дедом Дарко — после того, как на его глазах украинскую дивчину тот, словно дрибничку, купил. А тот и молчал, с разговорами к нему не вязался — так тишком и сидели в тесноте кареты в жёлтых шелках, думали каждый о своём. Но после-то замыслился Хилчевский: кто ж ещё о доле Украины ему расскажет? Не приходилось тут выбирать. А потому вздохнул он и спросил жалобно:
- Что же сталось после Зборовского сражения? После него меня и взяли в полон.
- А! - поднял палец хаджа. - Говоришь со мной опять. Зело мудрое решение. Что ж — попробую розповесть. Ежели упущу какие подробности — ты уж не серчай, Дарий.
***
Сидя у зарешеченного окна, смотрел Дарко, как ослепительно сияет закатное солнце на двукупольной базилике Святой Ирины. Некогда византийская церква, была та нынче только складом оружейным, где старовинные шлемы и кольчуги, арбалеты и луки хранили. Один Бог знает, почему не переделали её до сей поры турчины в мечеть, как некогда сталось со Святой Софией.
То, что поведал ему хаджа, едва мог в голове уместить Дарко.
Знамо дело, после позора у Збаража ляхи вновь в наступление двинулись. И года не прошло, как совершили они напад на село Красное, где Данило Нечай был со своим полком. Гетьман польный, Мартин Калиновский руки потирал, как донесли жолнежи с розвидки вести. Три тысячи холопов праздновали приход Масленицы — веселы, хмельны, беспечны. Чего тут ещё желать?
Кровь, как потом передавали из уст в уста, струилась-журчала наподобие весенних ручьёв. А когда отвердела от холода — сделались на первозданной снежной белизне ступенчатые алые наплывы. Лякали те летевших с юга перелётных птиц.
Ничего-то не знал Дарко, будучи так далеко от родной земли. А ведь червнем 1651 возле Берестечка на Волыни, сошлись, схлестнулись две стотысячных армии — ведомая королём польская и возглавляемая гетьманом украинская с малой допомогой от татар. И, коли склались бы все обставины, мог бы Батька Богдан праздновать викторию. Но нет, не довелось...
Убит был калга хана Ислям-Гирея, его меньшой брат. Нашёлся зрадник в одном курене, что разомкнул ряды сцепленных возов и дал прорваться внутрь гусарии — за то к гербу шляхетскому его приписать обещались. Езуиты, посланцы короля, весть хану донесли: лайдак Хмель зло против Крыма замышляет, и уж не в первый раз шлёт посольство к кацапам. Наостанок же умыкнул хан гетьмана с поля боя, полонил во злобе. Оставшись без предводителя, войско козацкое не сумело отразить бешеный напор возрадовавшихся такой беде поляков. И только люди Иванко Богуна сумели спастись, перебравшись на слегах через трясину.
Что же было после того? А всё, как поляки хотели. Только двадцать тыщ был теперь реестр — не сорок, как до повстания. Один Чигирин зубами выгрыз себе холопский гетьман — паны же до владений своих по всей Украине и в Запорожье возвернулись.
В новой битве под Лоевом семь тыщ войска полегло, а Януш Радзивилл таки дошёл до Киева. Разорил всё, что можно, сбурил, пожёг. Колокола городских соборов и церквушек велел снять — и в оружейных мастерских себе на потребу переплавить.
Вот всё, что с деда он вытянул — но уже очень много это было.
- Благодарствую, хаджа Абдул-Хамид, - с тяжёлым сердцем Дарий ему сказал. - Без вас как бы я узнал такие гарные новины?
Сморщился дед, ровно сок цитрины в рот попал. Смолчал. На прощание руку ему на плечо положил:
- Заходить буду ещё. Ты знай: не ворог я тебе, Дарий.
...И не товарищ — так про себя он вырешил, припомнив растерянные глаза Олеси. Каким басурманским именем наречёт её маленькая Гюльнуш?
Notes:
Ещли вейджешь мендзы вроны, мусишь каркачь так, як оне — С волками жить, по волчьи выть. (Буквально: «Если живешь среди ворон, должен каркать, как они»).
Устабаши — прораб.
Думал раньше Дарко, что не замерзают южные моря — автор тоже так думал, пока не выяснил, что в зимы 1621—1669 годов пролив Босфор покрывался льдом. Это происходило ввиду глобального похолодания на Земле, называемого Малый ледниковый период.
Гяур/каффир/зимми — немусульманин, иноверец. В османской империи их права были существенно урезаны: так, гяуры не могли носить одежду и обувь таких же цветов, как правоверные мусульмане. Не могли сами покупать рабов, хотя имели право ими владеть. Им запрещалось ездить верхом на лошади, свидетельствовать против мусульман в суде (даже если с ними обошлись несправедливо), носить оружие и строить здания выше, чем у мусульман. В присутствии стоящего мусульманина гяур не мог сидеть даже в собственном доме.
Высокая порта — принятое в истории дипломатии наименование Османской империи. Является французской или итальянской калькой с турецкого Bâb-ı Âli — «высокие ворота» (ведущие во двор великого визиря).
Хасеки — главная наложница султана.
Дуа — мольба к Аллаху.
Тугра — персональный знак правителя, содержащий его имя и титул.
Матрак — подвижная игра, что была изобретена в XVI веке известным османским учёным Насухом-эфенди, получившим прозвище Матракчи. Является синтезом древних восточных боевых искусств. Для нее требовался деревянный меч и круглая подушка в качестве щита.
Палевые — бледно-жёлтые.
Каймак — молочный продукт, свёрнутый рулетом блин из сливочных пенок.
Аджеми-оглан — средняя ступень обучения янычара. К этому вресени мальчики уже были обращены в ислам и знали турецкий язык, т. к. в течение нескольких лет жили в семьях турецких крестьян. В корпусе аджеми-огланов они проходили серьёзную физподготовку в течение нескольких лет, по окончанию чего происходил суровый отбор. Годных зачисляли в янычарский корпус.
Оджак — название янычарского корпуса. Буквально это слово означает «очаг» (поскольку корпус был единственной семьёй и домом янычара).
Ага — старший (над кем-то). Например: ага чёрных евнухов, ага янычар.
Кетхюда — управляющий.
Акче, аспр — турецкая серебряная монета. «Акче» по-турецки означает «беленькая». «Аспр» — то же самое на греческом.
Хункар — один из титулов турецкого падишаха, буквально означающий «убийца».
Драгоман — переводчик при посольстве.