Дикая охота. Перекрестки миров

NC-17
Завершён
196
11
автор
Фэндом:
Размер:
618 страниц, 311 739 слов, 61 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
196 Нравится 483 Отзывы 75 В сборник

Глава 11. Опускаясь на дно

Настройки
Когда-то давным-давно на месте, где они устроили себе ночлег, был дом хеледов – здесь с утесов, отколовшихся от Гряды Эльги сотни лет назад, сбегали ручьи, соединяясь и превращаясь в шумливые водопады. Каждому известно: где уж бегущая вода, там и хеледы, можно даже в том не сомневаться. Однако порой духи уходили дальше в чащобы - искать иной дом там, где едва ли однажды пройдет заплутавший путник. Теперь даже во время летних гроз, когда водопады разливались широко на приволье, напоенные щедрыми ливнями, утесы пустовали. Порой сюда на водопой приходило зверье, порой караваны дриад, идущие в Аларис, останавливались у подножий скал на берегах свободных потоков – но то было в другое время, поздней весной или солнечным, спелым летом, или пряной и сладкой осенью… Сейчас же зимняя бархатная ночь обнимала крутые склоны, укутанные в меховые тяжелые накидки, а шапки заснеженных сосен казались облаками, в которых вместо молний трещинами расползались черные ветви. В замерзших каскадах воды отражался тусклый лунный свет, а еще – золотой блик разведенного костра, достаточно большого для того, чтоб ближе к полуночи нагрести из него угольев и соорудить лежанку из ветвей да жара. За поляной ночь сгущалась, темнела, наливаясь чернотой, и казалось, будто за кругом света кто-то бродит, перешептываясь и разглядывая забредших странников. Мара знала – то просто ветер. А может, живая память леса еще хранила воспоминания о том, как давным-давно здесь пели свои странные песни духи вод, прозрачные и легкие, больше походившие на речной поток в человекоподобной оболочке. Впрочем, было странное ощущение присутствия куда более глубокого, чем могла бы оставить тень былого. Они совсем недавно вошли в леса Гарварны, такие родные ей, и вот уже третий день ее не оставляло это чувство присутствия, чьего-то внимания, обращенного к ней, на нее. Такое бывало раньше, лишь когда поблизости находились дети Бессмертного, а ведьма знала, что до весны они не проснутся – по всем законам существующего мира им должно было спать у корней гигантского древа в сердце Гарварнского леса, покуда Ярис не начнет клониться к горизонту. А она и не думала – высоко поднималась по шелку ночного неба, взбираясь выше облаков и дрейфующих по ветру человеческих снов, мерцала холодной искрой, серебряным угольком, который и не думал тлеть и меркнуть. Стало быть, духам еще не пришло время выбираться из Изначальной Пустоты… Но все же покоя ей не было. Что-то настойчиво шептало в самое ухо – раскрой глаза пошире, присмотрись… Мара искала знаки во всем, что окружало их в пути: в цепочках птичьих следов на снегу, в лишайниках на грубой коре, в звуке и ощущении - и ведь готова была поклясться хоть собою, хоть чем угодно, что происходило что-то странное. Исподволь лес вокруг нее просыпался, мучительно медленно и вопреки всему, что она знала и помнила. Ведьма слышала, как от корней к ветвям поднимаются соки, напитывая жизнью и заполняя целиком заиндевевшие ветви, она чуяла, как в недрах болот в десятках верст отсюда пробуждается безымянное что-то, открывает лунные свои глаза и глядит на нее сквозь пространство. Оно звало ее по имени, перекатывая звук в волнах ветра, смешивая потоки, волокущие над миром звезды, со своими чудными песнями – и Мара беспокоилась. Даэн давно ушла – но о том ведьма не тревожилась: пару часов назад они нашли местечко, где побеги молодых диких яблонь были обглоданы, а снег вокруг пестрел заячьими следами. Коршун решила попытать счастья, и, отправив Мару вперед, некоторое время возилась с силками, прятала их где-то, заметая собственные следы. Когда они остановились на привал, Даэн помогла ей натащить хвороста побольше, приволокла валежник – для костра и чтоб лежанку сделать, а затем отправилась обратно, проверять ловушки. Ведьма сомневалась в том, что удача окажется на их стороне – все же в лесу зимой зверье было осторожным и уж наверняка услышало да почуяло их двоих еще издали, но попробовать все же стоило. Сейчас ведьма подбрасывала в огонь поленья, которые успели подсохнуть под теплым боком пламени: они старались не тратить ее силы попусту – Мара все чаще исследовала свой дар, концентрируясь на нем целиком и проверяя его границы и собственные возможности, и теперь почему-то привычная ворожба отнимала много сил. Как и прежде, она могла видеть мир ворохом цветных вспышек, волнами потоков, которые то соединялись, сливаясь в один, то рассыпались на сотни нитей, как и прежде, могла защитить их с Даэн от холода, могла призвать нужную ей энергию на помощь, но… Что-то изменилось. Что-то безвозвратно ушло после того, как они покинули Аларис, к порогу которого пришла буря, и Мара все никак не могла взять в толк, что именно. Женщина ощущала это странной горечью, которая вдруг появляется в родниковой воде, если в поток проливается кровь, или если где-то по течению выше что-то гниет у самых корней. Она старалась отследить это изменение, понять его суть, однако оно каждый раз ускользало, не даваясь ей в руки и не показываясь на глаза. Она даже не могла сказать, означало ли это что-то плохое. Странная инаковость собственного мироощущения настораживала – но вместе с тем пришло и что-то новое, чего раньше не было. Теперь Мара как никогда остро чувствовала единение с миром: она все больше молчала, слушая зов – по-другому назвать это было невозможно. Словно все вдруг обернулось одной нотой птичьей трели, вытянулось, как лоза вдоль засохшего ствола и карабкалось вверх, направленное лишь в одну сторону. А ее, ведьму, оно буквально волоком волокло следом, заставляя ее слушать и сплетаться с миром еще теснее и сильнее, не оставляя ей выбора и не давая возможности поступить иначе. Иногда Мара чувствовала себя спящей в замерзшем русле рекой, скованной зимней стужей до самого мягкого дна, и тогда она начинала молиться – молитва была странной, и слова приходили сами, больше похожие на песнопения древних северных шаманов… Ступни мои есть ил, и речной песок, и глина, и обращенные течением в пыль обломки ракушек. Голова моя и волосы – гребни волн, кружево пены, подхваченное ветром, вздымаемое и пронизанное солнцем и светом, задевающее прибрежные травы самой макушкой. Мое тело – поток, он теплый и мягкий, подвижный и живой, сквозь него проходит свет. Пускай он пройдет от самой макушки до дна, от легкой ряби на поверхности до глубин, где покоится смерть... Это даже не походило на молитву – скорее на приговор, с помощью которого иные ведуны входили в транс и мир видений. Мара раньше никогда того не делала, она не привыкла к подобным опытам, но они, как ни странно, давали свои результаты даже несмотря на то, что никакой подготовки у нее не было. Они меняли ее собственное тело: ведьма чувствовала, как постепенно становится более восприимчивой, более чуткой, более пластичной, как выходит из собственного тела, обращаясь чем-то большим, чем всегда считала себя. Раньше для того, чтоб войти в это состояние, ей требовался покой, но спустя несколько дней она сумела погрузиться в него, покуда они были в пути, и Мара работала практически весь день. Да, это вполне можно было назвать работой: погруженность – то ли в себя, то ли в мир, женщина не видела особой разницы и не понимала, где кончалось одно и начиналось другое – требовала высокой концентрации и такой сосредоточенности, что со стороны она наверняка казалась отчужденной. Мара уставала к концу дня и засыпала сразу же, хоть и в моменты, когда на короткое время странное ощущение потребности находиться в этом состоянии отступало, ей очень хотелось побыть с Даэн, поговорить с ней о чем-то, просто послушать ее голос. Но Птица, кажется, понимала все – а если и нет, то не показывала того. Ее забота, мягкая и такая деликатная, неизменно оберегала Мару: нежность Коршуна проявлялась даже в самых крохотных мелочах, и ведьме очень хотелось отблагодарить ее тем же, но она попросту не могла того сделать. Тело, такое восприимчивое к миру, иногда ее не слушалось – порой она забывала, как нужно дышать или двигаться, и лишь каким-то чудом продолжала это делать; порой у нее не было никаких человеческих сил, и ни ногой, ни рукой она двинуть не могла. Поначалу это пугало их обеих, но вскоре Мара привыкла – а может, и смирилась, позволив этому беспрепятственно происходить, несмотря на страх, каждый раз все же колющий иголочкой сердце. Даэн по-прежнему встревожено вскидывалась всякий раз, когда ведьма замедлялась, или когда глаза ее переставали фокусироваться на чем-либо конкретном. Но она тоже ничего не могла изменить, а коли так… К чувству страха, смешанного с восторгом, примешивалось еще одно – странное сопротивление, порой спадавшее совсем, а порой растущее где-то внутри нее подобно сорной траве, как бы она ни пыталась избавиться от него. Что-то, бывшее, как ей казалось, самой ее сутью, отчаянно упиралось всякий раз, когда на ведьму нисходило очередное необычное состояние. Последний раз это произошло сегодня, незадолго до заката, и пожалуй, сильнее всего она уставала от постоянной борьбы с самой собой. В такие моменты чей-то голос нашептывал ей на ухо, что все-то у нее, Мары, отняли – и теперь отнимают последние крупицы души, сознания и тела. И ведь что-то в ней соглашалось с этим. Иногда становилось совсем нестерпимо – как сегодня. Дома твоего больше нет – вот здесь ты, на земле, которая тебя взрастила, но к крыльцу своему не придешь, ибо теперь на тебе долг, прежде которого нет ничего и ничего не будет. Раньше ты пила жизнь, словно воду, раньше ощущала мир так тонко и прозрачно, раньше танцевала на рассвете и ходила босая по утренним росам – а сейчас больше себе ты не принадлежишь, и никогда принадлежать не будешь, так как нет тебя. Есть лишь воля, которая подчинила тебя и твою жизнь себе. И она отдаляет тебя от всего, чем раньше дорожила ты. Даже от женщины, чье имя ты готова была до самых звезд славить. Раз за разом, каждый день она слышала назойливый шепот. К нему никакого отношения не имела женщина с глазами змеи, которая раньше приходила к Маре в сон – ведьма со странным ужасом понимала, что голос этот принадлежит ей самой. Иногда он звучал интенсивнее, не смолкая ни на миг, и в такие моменты голова у нее раскалывалась, и ничего сделать она не могла – только закрывала глаза и гнала прочь эти мысли. Иногда голос затихал, и Мара чувствовала, как все вокруг светлеет, и происходившее с ней больше не казалось ей изощренной пыткой, растянувшейся во времени. Ей становилось легко, она улыбалась Даэн, и Птица смотрела на нее с нежностью, стирающей все смурное и злое, смывающей с Мары всю боль и печаль. Даже тревоги исчезали, гонимые прочь трепетной мягкостью ее взгляда. Ведьме очень хотелось, чтоб женщина знала и чувствовала все, чего Мара ей не говорила – все слова будто бы кто-то с языка снимал, и она могла лишь беспомощно смотреть на Даэн, изредка касаясь ее руки, или жаться вечерами к ее плечу. Порой ей хотелось опуститься перед Коршуном на колени и поклясться ей хоть миром всем, что никогда ведьма не оставит ее и всегда будет рядом, беречь и хранить ее столько, сколько для них Бессмертный отмерил. Или рассказать той, как же сильно она ее любит, и весь мир ей поднести, со всеми его чудесами и красками, со всей той красотой, что дремала в каждом бутоне и каждой тени под бархатным листком горечавки… Но выходило, что Бессмертный хотел – нет, требовал – от нее исполнить то, что было начертано. И она сама согласилась на это, сама шаг сделала, а значит, некого в том винить. Да и разве не ради ли Даэн ведьма это делала? Не ради ли того, чтоб эта женщина жила и здравствовала долгие годы еще, не ради ли собственной любви? И вместо того, чтобы молча идти, ты, глупая ведьма, жалеешь себя и твердишь лишь о том, как несправедливо с тобой обошелся мир? И после этого смеешь еще говорить, что любишь ее? Разве же любовь это – страшиться за себя, когда опасность угрожает тому, за кого жизнь отдать не жалко? Мара вздохнула, подтягивая колени к груди и устраивая на них подбородок. Иногда внутри нее разгоралась ненависть к собственной слабости и человечности – в самом дурном смысле того слова. Она ведь сама столько лет позволяла себе снисходительно относиться к робким селянам, больше всего на свете пекущимся о своем хозяйстве и не способным дать отпор тому, кто решится их обидеть. Она не раз и не два скалилась на тех, кто трусливо шел в драку лишь в том случае, когда рядом было чье-то плечо – так в далеком детстве травили ее, словно зверя, деревенские ребятишки. А вон как оказалось: все вернулось и к ней, и теперь презирать ей, кроме самой себя, было некого. С другой стороны, было ли что-то постыдное в страхе – или же в том, что она была рождена человеком, пускай и особенным? Ведьмы и ведуны не шибко-то отличались от людей: они и были людьми, разве что способными к общению с тонкими мирами и более чуткими. Но и в них тоже жили низменные качества, не чуждые людям: трусость, зависть, гордыня, гнев, злоба… Мара тоже боролась со своими бесами – раньше, в юности, она задирала нос, считая себя первой лесной ведьмой Гарварны, властительницей духов, хозяйкой чащоб и долин. А потом спесь с нее сбил Бессмертный, и с тех самых пор она зареклась допускать подобные мысли. Вот теперь явилась трусость – скулящая, прилипчивая, льнущая к рукам и ногам, как вороватый нищий с жалобными глазами и лживым сердцем. Ведьма казалась себе грязной, испачканной, и больше всего на свете ей хотелось избавиться от собственных пороков. Но все чаще ей казалось, что порок изначально был заложен где-то в самых недрах ее души – а может, тела – и это означало, что вставала необходимость избавиться от собственного Я, которое она привыкла считать собой. Мара поворошила угли в костре – пламя было высоким, трескучим. Задумчиво глядя в огонь, женщина размышляла о том, что, в таком случае, может и верно складывалось все именно таким образом, чтоб ей казалось, будто бы все у нее отобрали и никакого выбора не оставили. Отсутствие выбора превращалось в мощную причину, но ей не хотелось, чтобы основой ее пути стал лишь долг. Ведьма не привыкла жить в этой категории и мыслить в ней: долг был слишком жестким, слишком сжатым понятием, а она привыкла к свободе. Возможно, это урок Твой, Бессмертный. И я принимаю его – только помоги мне понять, что он обозначает. Мне тяжело, Отец мой. Слишком долго я училась свободе, слишком долго в ней жила – и теперь мне кажется, что на мне ярмо, и я тяну его нехотя, а мне не хочется так… Научи меня, молю Тебя лишь об этом – а о большем не прошу. Маре всегда казалось, что она принадлежит лишь себе и своему богу, и ей нравилось это. У нее был весь мир и все его время для того, чтоб научиться понимать каждую ноту в звучащем многоголосии жизни. Она могла обернуться духом, воплотившись в форму, которая нравилась ей – и долгими ночами наслаждаться этим ощущением глубокой слитости с тем, что окружало ее. В доме ее сквозь половицы едва ли не прорастала трава, как в старой-старой песенке, на крыльцо в часы заката приходило солнце, и ведьма думала, что так будет всегда. И ничто ее не тревожило, ничто не беспокоило, и сердце ее не болело – разве что изредка тянуло странной тоской, непонятной жаждой, которая теперь исчезла, сменившись стремлением иного толка. Нужно было сделать что-то, чтобы путь ее перестал быть непосильной ношей, камнем на шее, тянущим вниз – именно так она воспринимала любое «должна». Он должен был стать подношением на раскрытых ладонях, отданным с любовью. Как-то ведь я жила раньше, поднося собственную свободу Тебе. Я растворялась в Великой Пустоте, и мир весь был мне колыбелью и купелью, и я любила каждый день, дарованный мне Тобою. И готова была поднести Тебе все, и делала это с радостью, и звала – гляди, Бессмертный, все во славу Твою делаю. Почему же сейчас мне так больно, если все вершится по Твоей воле? Что это – нежелание мое следовать этой тропой, страх того, что все исчезнет потом, или что-то иное? И как бороться с этим, если порой сил никаких на то нет? Сотни вопросов крутились в ее голове, и Мара тщетно пыталась отыскать ответ хотя бы на один из них – и покуда еще не могла. Единственное, в чем она была уверена – так это в том, что больше всего на свете ей хочется избавиться от сомнений и глупых вопросов и наконец вернуться к самой себе. Стать прежней – чистой. Во всяком случае, ей казалось, что раньше она таковой была. А для этого, наверное, стоило опуститься вниз – внутри самой себя. Подобно тому, как свет опускался от волн сквозь течение вниз, на дно, где под камнем дремала змеей смерть. Во всех сказках смерть пряталась под камнем – так и сама Мара, как и всякий человек под солнцем, носила под сердцем собственную гибель, заложенную в нее от рождения, потому что так было испокон веков и тянулось от самого первого человека, заплетенное в память крови, до нее. Мара не хотела помнить о смерти, но ее тело помнило; она не хотела гнева в себе, не хотела страха – но они злыми зверьми скитались в подземельях ее собственной души, скалясь из глубины и сверкая глазами, огрызаясь всякий раз, стоило ей только заглянуть в колодец на донышке собственного сердца. Но ведьма твердо знала: там, за этой вековечной темнотой, за тоннелями и червоточинами, где прятались эти пороки – призраки былых воплощений и тени, оплетающие все, что отбрасывало свет – там и пряталась искорка Бессмертного. И Мара, привыкшая считать себя дочерью своего Бога, начала осознавать, что теперь уже не ей говорить о чистоте, не ей… Слишком много всего было в ней, что нужно было высветлить, очистить, прогнать. Она не была той искрой – хоть и привыкла так думать. Пока еще – не была, ведь помимо нее в душе ее жили сомнения, а в теле ютилась смерть, и до тех пор, покуда все эти древние звери не будут переловлены, она не имела права считать работу завершенной и прекращать ее. Опустись на самое дно, сквозь тень, стекая по корням древ, что связуют тебя с прошлым, и не страшась самого себя и самого темного в себе – и вернись чистым. Полуприкрыв глаза, она наблюдала, как плавится скованный ледовой коркой снег подле костра, и ей казалось, что сейчас во всем мире ей нет приюта и места, однако в том не было ничего дурного или болезненного. Мара просто вдруг очутилась где-то на другой стороне зримого мира, на иной его грани, более тонкой и хрупкой, и все привычное оказалось здесь чужим и ненужным. Золотой свет огня потускнел, ночь потеряла глубину красок, и все вокруг словно стало плоским – осталась лишь Мара, растворенная в этом полусне, подхваченная потоком, прозрачная и легкая, словно сухой лист. Это состояние тоже напоминало транс: лишенное четких и осознанных мыслей, оно полнилось недвижимостью и каким-то текучим покоем. Ведьма не могла отследить образы, которые порой мелькали перед глазами, не могла понять, что именно чувствует здесь и сейчас. Она просто была, то ли погруженная в мир, то ли отрезанная от него и стремящаяся к нему всей собой. А быть может, существовал какой-то третий вариант, просто человеческих слов не хватало для того, чтобы как-либо выразить состояние, в котором она находилась. В нем по-другому текло время, по-другому виделись краски. В нем все существовало одновременно – Мара не видела того, но откуда-то совершенно точно знала. Сфокусировавшись на окружающей ее реальности, пускай и странно необъемной, она могла различить в огне куст брусники с тяжелыми алыми ягодами, крупными и налитыми почти что дочерна, а чуть правее самой себя – разбивающиеся о гладкий, разогретый солнцем, камень звонкие брызги воды, что разлетались во все стороны от водопада. Таким было это место в какое-то иное время – возможно, единожды, а возможно, всегда; Мара видела, как мимо нее, полупрозрачный и тонконогий, проходит олень, изредка наклоняя голову вниз и выгибая красивую изящную шею, чтоб дотянуться до зеленой травы. Однажды это произошло в мире – ведь изначально оно было заложено во все живое: в семени лежала жизнь и смерть травинки, примятой копытцем оленя, под костровым пеплом жил брусничный куст, замерзший водопад помнил, как это – быть льдом и вновь оживать. Случившись когда-то, все развертывалось теперь перед ней еще раз, потому как существовало в былом, нынешнем и будущем. Мара не слишком-то понимала это, а вместе с тем – осознавала так же ясно, как можно было бы осознать что-то до невозможности простое. А стоило сместить фокус и попытаться сосредоточиться на себе – и мир сразу же обращался плоской картинкой, незначительной и не несущей в себе никакого смысла. Зато смысл обретало ее дыхание, течение крови вдоль ее жил, ритм ее сердцебиения и поток ее мыслей. Он оказался стремительным, хаотичным, не скованным ничем, и можно было бы счесть его истинной свободой – однако Мара вдруг осознала его зацикленность и замкнутость. Мысли, наполненные страхом, напоминали щелчок кнута – стоило им мелькнуть в голове, как все в ней начинало повиноваться тому же направлению, а внутри бесновались те самые звери, вторя им: они отчаянно сопротивлялись воле Бессмертного, подталкивающей ее к чему-то истинному и верному, и Мара становилась полем боя. Оттого и приходила усталость, оттого и была в ней беспокойность, оттого она и не могла поверить в то, что долг ее – это на самом деле не долг, а дар. Ее собственные страхи и сомнения превращались в жесткие базальтовые стены, направляющие поток мыслей лишь туда, куда было угодно им, а не самой ведьме, и ей очень хотелось отделить от себя все мешающее и ненужное. Быть может, для того нам и не оставляют выбора – чтоб мы сами с собой дрались и понимали, почему та битва нужна. Кажется, то была первая осознанная мысль с того момента, как она погрузилась в себя. Еще Маре казалось, что тело ее вдруг перестало существовать как нечто настоящее – оно вдруг раздалось, расширилось, сбросив с себя оболочку, и превратилось в весь мир. А то, что ведьма мнила собственной своей волей и стремлением, то, что она называла собой, стало крохотной песчинкой в этом огромном теле мира и медленно стремилось вниз, к самому сердцу той земли. И Мара почти видела, как эта искорка тихо опускается, минуя далекие звезды, минуя облака, укрывшие тонкой пуховой накидкой кожу мира – опускается еще ниже. Она знала, что покуда еще до сердца далеко, но так же четко знала, что скоро чудеса закончатся и позади останутся папоротниковые спирали с росой на гребнях, и бутоны ночных цветов, и кора, по которой вниз стекает золотая смола, а после этого сначала будет путь через черную землю, рыхлую и наполненную жизнью, способную рождать всходы и хоронить в себе останки увядших колосьев, а потом начнутся мглистые подземелья с бешеными зверьми и спящей под каждым камнем смертью. И если она не испугается и пройдет эти подземелья, если сумеет спуститься еще ниже, проведя по ниточке солнечный свет сквозь них – то под ними, еще глубже, она увидит золотые разливы свободных рек, воды которых будут полниться солнцем. И тогда где-то внутри тела мира – внутри тела Мары – свет этот сольется воедино с нитью, протянутой от неба и до нее, и случится чудо. Случится что-то бесконечно красивое, и тогда больше не будет страха, не будет смерти, и успокоенные звери обернутся вдруг к ней и исчезнут, потому что мир больше не будет нуждаться в них. И она стремилась. Прямо в эту секунду, привалившись спиной к шершавому стволу и глядя невидящим взором сквозь костер, Мара была нитью, сотканной из света во тьме, которая медленно, мучительно медленно тянулась вниз, от самого солнца, спящего где-то на западе от луны, до недр собственной души, до глубин собственной сущности. Это было самой сложной и одновременно с тем самой благословенной работой на свете. Едва ли ведьма могла бы укротить собственный страх или смирить его – она просто не глядела на него, ведь стоило обернуться, как он набрасывался, голодный, и начинал терзать, и чем больше она отбивалась от него, тем сильнее он впивался клыками в самое сердце. Значит, стоило просто идти мимо, ведь покуда ты не поверишь в реальность того или иного, оно не будет реальным для тебя самого. А ее страх был вымыслом, тенью былого, протянувшейся из минувшего в нынешнее. Но Мара знала откуда-то, что в него же изначально щедрые и добрые руки Бессмертного заронили и ключ, который мог разомкнуть оковы этого кромешного ужаса. Значит, она могла выбраться – все уже было в ее руках, и нужно было лишь поверить в это. Ведьма не знала, сколько времени просидела так, отстраненная от всего и отделенная, предоставленная самой себе – вот только очнулась она лишь тогда, когда костерок, успевший почти полностью погаснуть, вновь весело заплясал на ветках. Мара сонно моргнула, чувствуя, как ее сознание возвращается в тело, как медленно она пробуждается от странного сна, как сходят с нее прозрачные волны покоя, обретая яркость и осязаемость, становясь частью того мира, в котором она существовала. Напротив нее неподалеку от костра, вытянув ноги к огню, сидела Даэн и спокойно выстругивала колышек, а рядом с ней на снегу лежала небольшая тушка зайца, уже освежеванная и выпотрошенная. Коршун подняла на нее глаза, и Мара почти физически ощутила ее тревогу – и вместе с тем нежность, и еще столько чувств, что едва ли можно было поверить, что человеческое сердце могло столько вместить. Птица ничего не сказала ей, вернувшись к своему занятию, и в этом ведьма тоже чувствовала деликатную заботу: Даэн знала, что Маре теперь часто требовалась тишина, хоть и наверняка тосковала по их долгим беседам, по звуку родного голоса. И Мара вдруг так остро почувствовала ту же тоску – и поняла, почему стремилась отделиться от Даэн. Вовсе не потому что уставала – причина крылась в другом и была до смешного проста и нелепа: ей не хотелось причинять им обеим боль, привязывая их друг к другу сильнее. А если уж говорить совсем по чести, ведьма не хотела бередить собственное сердце мыслями о том, что совсем скоро у нее не станет того счастья, такого тихого и священного счастья – возможности просто беседовать так вечерами со своей Птицей, возможности приникать к ее надежным родным рукам и просто быть земной счастливой женщиной. Страх этот тоже был рожден сомнениями, с которыми она доселе боролась, когда нужно было всего-то продолжать оставаться собой и не глядеть ни на что вокруг и никаких шепотов не слушать. Да, порой у нее и впрямь не оставалось никаких человеческих сил, однако чаще всего причина крылась в другом. Дурная, дурная ведьма… Маре стало до того обидно за собственную глупость, что в глазах вдруг защипало, и некоторое время она просто сидела, ругая себя на чем свет стоит, и наблюдала, как Коршун мастерит над костром высокие подпорки для вертела, как разгребает угли, равномерно раскладывая их, чтоб жар ложился ровно. А когда тавранка наконец все сделала, Мара поднялась со своего места и подошла к ней, присаживаясь рядышком и прижимаясь к ее боку. Она успела поймать удивленный взгляд Даэн – та за это время привыкла к тому, что ведьма отстранена и погружена в себя, и Мара вновь отругала себя за малодушие и дурость, опуская голову на плечо Птицы. - А все же ты была права, - негромко проговорила ведьма, тихонько улыбнувшись и прикрывая глаза. Даэн пахла домом, и Мара поняла, что очень давно этого не ощущала так полно и глубоко. - Ты о чем? – не поняла Коршун. Свободной рукой она приобняла Мару – так легко и естественно, так свободно, что Мара едва не задохнулась от накрывшей ее с головой нежности. Ей совершенно точно было чему поучиться у Даэн: для нее существовала лишь истина, и ни одно препятствие не могло помешать ей держаться того верного и настоящего, к чему она стремилась. - Твоя охота оказалась удачной, - пояснила Мара, дивясь, как же хорошо было не думать. Не мыслить, не сомневаться – а просто говорить, потому что это было естественно и так поразительно просто, - Я-то думала, что зверь нас услышит, не пойдет никуда… - Ну, я до последнего сомневалась – считай, нам с тобой жуть как повезло, - усмехнувшись, пожала плечами Даэн. Подправив длинным прутом угольки, женщина мягко спросила, - Ты в порядке? Все хорошо? - Все хорошо, Даэн. Все хорошо… - помолчав, она негромко добавила, - Я соскучилась по тебе. Коршун прижала ее к себе сильнее, и от того внутри разлилось от сердца тепло. - Я же ненадолго уходила… - Да это я уходила, Даэн. И слишком долго меня не было. Некоторое время они просидели в молчании, а затем Птица тихо молвила: - Я тоже очень скучала, Мара. Некоторое время тишина еще кутала их обеих – а потом слова заплелись сами собой в речь, в поток, идущий от сердца к сердцу, к чуткому слуху, для которого слаще всего – звук любимого голоса. Маре было хорошо и спокойно, тихо впервые за долгое время, и дикие звери заползли в свои норы, осознав, что нынче никто не накормит их ни страхом, ни яростью, не напоит собственной кровью. И ведьме очень хотелось верить в то, что хотя бы один урок из сотни она усвоила. Впереди был еще долгий путь – но за спиной она оставляла собственную глупость и невежество, собственное малодушие, а это было правильно и хорошо. Точно так же хорошо, как лучистые глаза Даэн с солнышком на донышке и родная ее улыбка, и бледные веснушки на щеках и кончике точеного носа. Мара, слушая ее, только головой качала: и когда она успела вдруг забыть, как же прекрасна эта женщина? Благо, мир давал тысячи возможностей для того, чтоб вспомнить – и за это чудо ведьма благодарила его всем сердцем. Наверное, все на самом деле было чудом – просто нужно было научиться понимать это и поверить в такую простую истину.
196 Нравится 483 Отзывы 75 В сборник
Отзывы (2)