Глава 42. Все возьмет огонь
27 августа 2017 г., 13:12
Он наблюдал за ней из-под полуприкрытых век - так, словно происходящее в целом и ее поведение в частности совершенно его не занимало. Тень укрывала его, начинаясь где-то за спиной, и казалась южной змеей, нависшей над ним и угрожающе раскрывшей капюшон – то ли для того, чтобы напасть, то ли для того, чтобы защитить. На полумрак, будто сгущенный у стен, Дайрен тоже не обращал никакого внимания: значение имел лишь этот миг «здесь и сейчас» – и то, как проявляли себя в нем люди.
Например, Трисс в какой-то степени нравился ему – ровно настолько, насколько мог нравиться циничный и жесткий эльф-полукровка. Он был достаточно умен, раз постоянно ожидал удара со стороны – и достаточно осторожен, что внушало Дайрену некоторое уважение, хоть и сам Дайрен предпочитал работать прямо и быстро. Трисс в этом плане действовал не слишком решительно на его взгляд, однако скоморохи, встреченные им, легко признавали в полукровке лидера, а потому Лис довольно легко принял его как предводителя и сохранил за ним полномочия, которыми его негласно наделили. Трисс знал, что именно Дайрен организовывал все сопротивление ведунов в Эллоине - и к счастью, на этом фоне у них не возникло никаких споров; все же Дайрен так или иначе поднимал всех скоморохов, не особо оглядываясь на границы государств – и деятельность свою начал довольно давно. Полукровка, пускай и был амбициозным, не пытался это оспорить, а потому друг другу они не мешали и действовали заодно. Таким положением дел Лис был вполне доволен – и все остальные, судя по всему, тоже; во всяком случае, он никогда не пытался в жесткой форме контролировать поступки каких-либо группировок – они всего лишь координировали с ним свою деятельность и двигались в нужном направлении, а в остальном скоморохи могли творить все, что им вздумается. Поэтому никто не оспаривал его первенство и не пытался драться за власть: сложно драться за нечто призрачное, что в руки не возьмешь. Да и скоморохам нынче было не до междоусобиц – угроза со стороны Собора, здесь называемого Храмом, стала совсем ощутимой, и сопротивление сплотилось еще больше. Это, конечно же, было на руку Лису. Он не сомневался в том, что главы подразделений сделают все, чтобы как можно скорее обезопасить своих людей – и себя. Трисс, к его чести, вел себя именно так: приятным открытием стали его подробные отчеты, мысли, которые эльф-полукровка не боялся высказывать, и его чувство ответственности перед остальными: он не бросал своих людей и не жертвовал ими бездумно, держась за каждого и осознавая ценность каждого.
Трисс неплохо организовал свое подразделение – во всяком случае, спасение из монастыря служителей Светлого доказывало, что эти люди способны работать слажено. Эльф-полукровка акцентировал внимание на особых талантах каждого и распределял их энергетические ресурсы максимально правильно. Условно говоря, каждый в его отряде занимался тем, что у него лучше всего и получалось. Это Лис вычислил, пообщавшись с ним самим и с его ведунами; Трисс ни о чем не говорил прямо – за него говорило само его подразделение, своими поступками и задачами, отведенными тому или иному человеку. Даже нынешний вечер был тому подтверждением: с Триссом пришла женщина, рисунок чьих Врат было крайне сложно считать – Дайрен с удивлением отметил, что часть потоков в ее плетении была хаотичной. Понятно, зачем это было нужно – чтобы след их не нашли, а если и нашли – то хотя бы не сразу. К тому же, по брошенным вскользь фразам Лис понял и то, что в доме убитой женщины скоморохи тоже распределили работу, которую им, возможно, придется делать, когда храмовники явятся. Хороший показатель.
Конечно, были и свои минусы. Дайрен достаточно наблюдал за мужчиной, а потому не заметить некоторых моментов попросту не мог. Трисс очень болезненно воспринимал собственную человечность – и во всем старался походить на эльфов, с их заносчивым поведением, с их извечным презрением к тем, кто к их роду не принадлежал. Лис предполагал, что работа делалась с малых лет – и что полукровка сознательно воспитал себя таким, со временем утвердившись в мысли, что люди, видящие в нем точно такого же человека – всего лишь глупые ничтожества. Его раздражало все, что касалось людей; вместе с тем его подсознание, кажется, сыграло с ним шутку, выделив ведунов в отдельную касту, которая удостоилась практически нормального отношения. Над всеми выдуманными кастами стояла его жена: пожалуй, ее единственную во всем мире Трисс любил, остальных же – терпел, прилагая к тому неимоверные усилия. Дайрен мог бы поставить золотую монету на то, что себя он мнил едва ли не самым обиженным на свете – и при этом упорно показывал окружающим, что их сочувствие ему не нужно. Вообще ничего не нужно, если уж по чести. По-своему это забавляло Лиса: он всегда с затаенным любопытством ожидал, когда люди, подобные Триссу, поймут, что все их напускное величие, все их страдание, вся их тонкая душевная организация – не что иное как обыкновенная игра разума, явившаяся из какой-нибудь очередной бестолковой и совершенно глупой обиды. Впрочем, чаще всего чуда не происходило, и ожидания Дайрена не оправдывались.
И это, в общем-то, не имело для него никакого значения, если бы не ответственность, которую Трисс на себя взял. Дайрен принимал всех окружающих такими, какими они себя взрастили – какими мир их взрастил. И он прекрасно знал, что некоторым людям порой просто необходимо ощущать себя обиженными – это неимоверно подстегивало их, и без этого ощущения они размякали. Однако в случае Трисса презрение к роду человеческому мешалось с презрением к человеку в себе самом, а еще – с долгом, который Трисс в связи со своим особым мироощущением нес особенно героически, высоко подняв голову и вынося удары судьбы самостоятельно. Конечно же, так казалось ему самому – на деле была и помощь, и поддержка, и единое стремление, и окружающие видели в нем совершенно не то, что он сам из себя строил. А полукровка упрямо не замечал этого, с видом оскорбленного достоинства сражаясь за свою судьбу – или что уж там он делал… Дайрен полагал, что человек сам выбирает и свой долг, и цену, которую он платит за тот или иной выбор, и в этом ему не нужно мешать. Каждый волен быть тем, кем ему быть хочется – если это не несет угрозы окружающим. Настоящей угрозы, физической и ощутимой, а не каких-либо моральных травм, вызванных отсутствием достаточных знаний, устаревшими принципами и прочей ерундой, которая калечила человеческое восприятие мира изнутри. Трисс мог сколько угодно корчить из себя непонятого героя, покуда это не мешало общему делу. Уроки, преподносимые миром, обычно способствовали пониманию того, что если ты уж связываешь себя с неким долгом – то все личное необходимо оставлять в стороне. Однако в случае с полукровкой могли быть проблемы, поэтому Дайрен решил, что за ним будет приглядывать внимательнее. В конце концов, всегда можно было несколько подправить какие-то острые углы и сгладить их, сместив внимание человека на другие задачи. Гораздо более интересное создание сейчас сидело напротив них, и в медовых глазах этого создания отражался золотистый свет. И Лис думал, что уж в ее случае подправлять он ничего бы не стал, даже если мог бы.
Он понимал, почему на эту женщину ополчилась половина Совета Тиннереда. Подумать только, какое неслыханное нахальство – явиться из ниоткуда, прибрать к рукам трон, начать свое правление с войны со смертью и полной реформации всех возможных управленческих систем! Естественно, что люди, долгое время стоящие у власти и имеющие определенные амбиции, не обрадуются такому повороту. И – естественно – захотят убрать виновника их беспокойства, переполошившего весь дворец. На разных этапах своего пути нынешней королеве пришлось отстаивать свои права и свою жизнь – и сейчас наступал новый. Была закономерность в том, что каждый такой этап был сложнее предыдущего – но и ставка росла: если сейчас она выиграет, за ней пойдет Тиннеред. Жители признают ее, возможно – окрестят звонким именем, позволят ей защищать их и вести их на войну, и это тоже будет скоморохам на руку. Если же Атеа проиграет, ее предадут огню – а Дайрену придется спешно уводить всех ведунов из Тиннереда, потому как Храм наверняка ужесточит меры против скоморохов, и вот тогда начнется бойня. Поэтому Лиса не обрадовал бы такой расклад – ему вполне хватало забот.
В случае успеха Атеа его задача тоже стала бы проще. Сбросить власть Собора – или Храма, названия не играли особой роли – было бы легче с помощью королевы Тиннереда. Если народ примет ее волю, ситуация изменится на корню: в немилости людей окажутся храмовники, и приюта им не будет нигде. Им свяжут руки, и либо они вынуждены будут бороться – что повлечет за собой и смерти, и разрушения, и прочие не слишком приятные вещи, либо уйдут в подполье – что даст некоторое время армии, но потом обернется против них; за это время служители Светлого успеют сплотиться, и будут те же самые смерти и разрушения. Но даже если так, суть не менялась: если Тиннеред освободится от власти храмовников, их оплотом останется Эллоин, сейчас разорванный на части и пропитанный страхом насквозь. О, там грядущая буря уже ощущалась сполна, совершенно не так, как в этом кружевном городе – где за кружевами прятались сети, капканы, ловушки. Если королева обойдет все эти ловушки, задушить Эллоин будет гораздо проще – ведуны смогут действовать официально, опираясь на поддержку престола. Дайрен понимал, что за эту поддержку Атеа могла потребовать присягу – мол, скоморохи будут служить трону, и Лис считал это приемлемым условием. Но он совершенно не любил быть чьим-либо должником, да и из этой ситуации ему хотелось выжать как можно больше полезных вещей – потому стоило, пожалуй, предложить свою бескорыстную помощь раньше, чем об этом зайдет речь. Так или иначе, королева поведет войско на запад, и сопротивление Собора будет сломлено – а кроме того, ее величество будет вынуждена благодарить тех, кто помог ей. Она тоже не любила быть чьей-либо должницей, и Дайрен видел это ясно.
С другой стороны, именно это качество несколько мешало взять ее за горло – в абстрактном смысле; Лис совершенно не интересовался женщинами – но зато интересовался людьми. Атеа пока что оставалась для него загадкой: она умела вести эту игру, знала себе цену и хорошо владела собой. Дайрен знал – у каждого есть свое слабое место, но свои королева защищала более чем хорошо. Во всяком случае, создавалось такое впечатление. Он не брал в расчет тонкостей вроде подосланных убийц – речь шла именно о самой королеве, о ее личности. Дайрена завораживали люди – во всех своих проявлениях. Он знал убийц и воров, знал жестоких насильников, знал кротких служек и чванливых господ, знал самых низких и подлых скотов – и самых благодетельных святош, и все они в той или иной степени привлекали его чем-то. Каждый из них был любопытен, каждому отводилась особая роль, и каждый наделялся тем, что, пожалуй, можно было назвать душой. Какая она, эта самая душа? Что она испытывает, что ощущает? Можно ли разжечь в ней огонь, вложить зерно стремления, которое прорастет вдоль позвоночника – чтобы распятая на этом ростке душа вдруг ощутила великое наслаждение от того, что теперь она причастна к чему-то великому? Дайрен относил стремление к категории единого и великого, а потому для него такое распятие было высшей формой милости – и, единовременно с тем, самой тонкой игрой на свете. В Атеа тоже было это стремление, толкающее ее вперед и давящее ее в самой жесткой из всех темниц, и это заставляло ее расти. Божественная игра, в которой прорастала через людей истина, и люди росли в ней. Лис, не признающий никаких авторитетов, готов был поклониться тому, кто эту игру придумал.
Он любил преодоление – и Атеа, кажется, тоже его любила. В некоей своей форме, но – любила, и жить без него не могла. Это не могло не броситься в глаза: в том, как она поднимала подбородок, острый и упрямый, в том, как глядела внимательно и с вызовом – была несгибаемость. Так странно: в ней, довольно красивой женщине, самое женское из всех искусств – гибкость – трансформировалось в нечто совершенно иное, и Дайрен при всем своем любопытстве не мог понять, что же это такое и как оно ощущается. Как проходила эта трансформация? Она наверняка длилась до сих пор, и было сложно предсказать, какой королева будет через день, месяц, год – работа шла и была непрерывной, и в самом сердце этого яростного горнила, раскаленного и дышащего жаром творящихся миров, находилась женщина, из которой выковывали нечто невообразимое. Лис видел трансформацию именно таким образом: пламенное жерло, в котором переплавлялось старое, трескалось и кололось, чтоб сквозь нагар и сходящую слоями жесткую оболочку родилась новая форма, в которой уже все будет иначе. Дайрен всегда любил огонь, а потому с радостью швырял себя в это самое жерло, позволяя миру делать все, что ему вздумается. Если это вело лишь к лучшему – то почему бы и нет?
Возможно, именно поэтому он ощущал внутреннее родство с Атеа и питал к ней что-то, что за неимением более подходящего слова можно было бы назвать симпатией. Она тоже была из огня – и в огне. Та же ведьма Мара, чей путь самым счастливым образом пересекся с дорогой Лиса, была иной, и трансформация ее тоже была иной. В ней не было ни надлома, ни надрыва – лишь внутренняя гармония, в которой она оставалась целостной и полной. Лишь течение мудрых рек, укутанных в туманы, лишь вся громада леса – не конкретного, а такого, в котором бы вместо деревьев росли миры, пробиваясь сквозь почву пустоты. Она была всем, поглощала в себя все, будучи этим лесом, моховым и дремучим, скрипящим, сосновым, влажным и брусничным, и в этом заключалась тайна, красота которой завораживала своей простотой и искренностью. Ее слитость с миром была так неподдельна и ощущалась так полно и остро, что Лис испытывал некоторое подобие почтения. Опять-таки, ведьма не производила впечатления существа высшего – она была самой обыкновенной ведьмой, но в ней пел и звенел на все голоса поток, и только глупец мог того не заметить. Она была создана из мира всего, отдана миру всему, и эта связь, пожалуй, была самой интимной на свете – и самой правильной.
А сидевшая напротив него королева знала, как это – быть надломанной. Она знала и острую жажду, и бег, и извечный поиск внутренней пустоты, которой так щедро была одарена ведьма Мара, росшая в своем лесу под присмотром лунноглазых духов и напоенная милостью своего бога. Атеа не умела сдаваться на милость того, что творилось, она упрямо предпочитала бороться – и Лис, который со временем научился сдаваться в руки творца, видел в ней то же самое яростное, отчаянное стремление, что некоторое время назад изнутри сжигало и подтачивало его. Дайрен считал, что ради трансформации нужно разрушать собственную личность – ту личность, которой человек себя мнил. Поэтому ему интересно было сейчас наблюдать за тем, как королева разрушала себя прежнюю, и на месте ее возникала иная. Та же самая – но иная. Она сейчас была подобна вколотой в мягкий бархат игле, упрятанной в золотое шитье и случайно забытой швеей, и игла эта колола, мешала, была острой… И все по мнению Лиса происходило правильно.
- Уведи из дома скоморохов, - ее голос вырвал Дайрена из пелены задумчивости, и он со слабым интересом взглянул на королеву. Свет падал на ее лицо, озаряя ивовый лист подбородка – так ему казалось сейчас, до того остро тени очертили ее лицо. Она была собрана и серьезна, решительна – и погружена в это горнило, в котором прямо сейчас с нее срывали весь ее привычный мир с его законами, порядками и установками, весь быт, что она знала раньше. Девочка-Птица, всего лишь женщина, надломанное дитя и воин – все осыпалось, переплавлялось, перемалывалось, и огонь забирал все.
- Я… - начал было Трисс, но Атеа не стала дослушивать его.
- Прямо сейчас уводи – в подполье. На некоторое время вам нужно будет спрятаться, но в пределах города. Думаю, что все решится быстро, и опомниться мы не успеем, так всегда бывает… - она усмехнулась каким-то своим мыслям, стала еще острее, будто в черты ее вплавили металл, - В любом случае, мне нужна ваша поддержка, и ты это знаешь, но если вас сейчас поймают, ситуация может осложниться. Посему – будь добр, сделай, как я велю. Вы поддерживаете связь с Дайреном, поэтому я так или иначе найду вас, но нужно, чтоб храмовники не нашли.
Трисс скривил красивое лицо – будто изломалась алебастровая маска из тех, какими порой шуты закрывают свои лица; вот идет трещина, поднимая крохотное марево белой пыли вдоль разлома тоньше волоса, и контур безвозвратно корежится, сдвигаясь, раскалываясь на мелкие кусочки. Ему явно пришелся не по нраву тон королевы, ее категоричный приказ – именно приказ, которых Трисс не признавал от тех, кто не входил в его личную касту. Однако на этот раз он сумел совладать с собой и поставить общие интересы выше собственной гордости, потому ведун лишь коротко кивнул, как-то резко и дергано, а затем обратился к Лису, держась подчеркнуто спокойно.
- Мне нужна твоя помощь, - молвил он, и Дайрен, поднявшись из кресла, принялся формировать основные потоки Врат Сторон. Трисс сам выправит их, обозначив точку выхода – сейчас Лис всего лишь страховал его, а потому ему не требовались какие-либо координаты. Много времени это не заняло, и вскоре в комнате остались они вдвоем, и Дайрен, вновь вернувшись на свое место и откинувшись на спинку, со спокойным ожиданием взглянул на нее. Ему было любопытно, чем закончится нынешний вечер.
Королева выглядела усталой, хоть это и не слишком бросалось в глаза. Лис ощущал это пламя, запертое в ней самой и ее саму же меняющее прямо сейчас, прямо в эту секунду – и изменение это было столь незначительным, что Дайрену хотелось благословить время: в каждой его секунде пряталось таинство перехода. Как мгновение для гусеницы – оно короче взмаха ресниц, но в нем, в этом мгновении, тело ее изменяется, перестраивается, устремляясь к превращению в бабочку – и внешне увидеть проявление этого чуда не мог ни один мудрец, ни один ведун. Ты не рассмотришь его, как бы ни старался…
Атеа метнула ему в лицо быстрый взгляд – словно море, швырнувшее волну на грудь скал.
- Ты чего-то ждешь, Дайрен-Лис?
Она не гнала его – но видела, что он наблюдает за ней. Не просто смотрит – а именно наблюдает.
- Мне интересно твое отношение к этому всему. Твои намерения. Ты можешь делиться ими со мной, Атеа-Птица, а можешь и не делать того. К тому же – не стану скрывать – я любуюсь тобой.
- Твоя искренность топит мое ледяное сердце, - она усмехнулась уголком рта, но взгляд ее стал холоднее, а плечи напряглись. Дайрен пожал плечами:
- Я считаю, что людям необходимо говорить, как они красивы. Я не о внешности – женщины меня не интересуют - а о том, как ты играешь. Разве плохо – знать, что тобой и тем, что ты делаешь, любуются?
- Предпочитаю неведение, - лаконично отозвалась королева, не сводя глаз с его лица. В этом тоже была та самая упрямая сила, которая одновременно была и свободой, и хомутом, и сила эта давила, однако Дайрен позволял потоку пройти насквозь, пропуская эту волну через себя, а потому ничего не испытывал.
- Как пожелаешь, - он снова пожал плечами, - А что насчет намерений? И твоих мыслей?
- Я уже все озвучила, - в словах ее не было агрессии, но он ощущал, как подводит она черту, не позволяя ему заступить за эту черту. Атеа не хотела, чтоб ею манипулировали – а поскольку она уже наверняка успела понять, что Дайрен вполне мог бы попытаться это сделать, ей было выгодно обезопасить себя. Лис, конечно, не собирался предпринимать таких попыток – но ему в какой-то степени льстило то, что она того ожидала.
- Да будет так, - легко согласился Дайрен, небрежным жестом забрасывая ногу на ногу и как бы между прочим замечая, - Прежде чем я уйду, мне хотелось бы сказать тебе одну вещь: я даю тебе обещание.
- Обещания всегда чего-то стоят – вернее, то, что за ними стоит. Какую цену попросишь ты?
Не обращая внимания на заданный вопрос, Лис улыбнулся ей:
- Мы платим друг другу, и цена всегда одинакова для участников сделки, правда же? Условия нравятся и тебе, и мне – иначе сделка не может состояться. Цена устраивает и тебя, и меня, иначе сделка опять-таки не состоится. Так что не думай, будто бы я желаю обмануть тебя. В конце концов, мы заплатим оба. Но речь вот о чем, королева-Птица: как бы ты отнеслась, если бы ведуны присягнули тебе? Скажем, в качестве тех, кто будет защищать твои интересы и поддерживать твою политику?
- Ты предлагаешь заместить Храм вами? – уточнила Атеа, и Лис задумчиво качнул головой.
- Конечно, нет. Народ вряд ли тебе простит, если ты отнимешь у него все – им понадобится время, чтобы осознать, что Храм упразднен. И еще время понадобится для того, чтобы они признали нас – вспомни, сколько лет мы были гонимы, невидимы и неслышны. Если ты попытаешься провернуть все вот так, вряд ли тебя активно поддержат. Именно поэтому мне любопытно, как ты собираешься решить этот вопрос – с учетом того, что наверняка уже завтра он поднимется и выйдет за пределы Зала Совета.
- Это мое дело, - снова напомнила ему Атеа, чуть склоняя голову. Теперь она смотрела исподлобья, и сталь была втоплена в смолу ее глаз, - Ты так или иначе увидишь, во что это выльется.
- Не сомневаюсь, королева-Птица. Так или иначе – я уже сказал тебе, и ты меня услышала; ты можешь придумать себе тайные замыслы, которые я прикрыл своим предложением, можешь остерегаться меня и сторониться – но у нас одна дорога, и я думаю, на этом пути порой стоит протягивать друг другу руки.
- Можно еще что-нибудь развеселое напевать при этом. Тогда идти станет совсем хорошо. «Весело, весело катимся в бездну мы» - как тебе такой вариант?
О, жестокое пламя, пожирающее агонизирующий старый мир – оно забирало и ее, и огненный зверь, рожденный из страдания перерождения, сдирал с нее когтями ее прошлое. В этот момент времени она осталась бездомной и обнаженной до кости, и скелет ее глодали все страхи и ужасы мира, и трещала ее броня, и в этом была правда. Дайрен втянул носом воздух, словно пытался вдохнуть этот жар – словно пытался хоть одним из чувств зафиксировать эту трансформацию мира в одной женщине и мира, объявшего все пространства и небесные шири. Все происходило одновременно, и сердце его упрямо дробило слова внутри него самого. Все. Происходит. Сейчас.
- Из бездны мы приходим и в бездну возвращаемся. Нас взращивает пламя хаоса – и смерть отдает нас этому хаосу обратно, - заговорил Дайрен, поднимаясь из кресла и глядя на нее сверху вниз. Атеа замерла, настороженно глядя на него, пока Лис говорил – он не владел даром предсказаний, но сейчас слово шло само сквозь него, и слово это ему не принадлежало, - Ты, рожденная в пламени и пламени отданная, станешь иной, когда все возьмет огонь. На рассвете нового дня – ты станешь иной, и в каждый момент времени мир будет требовать твоего сожжения, потому что время идет быстрее тебя – и ты должна догнать его. Время не терпит тех, кто костенеет и застывает, и чтобы догнать его, ты постоянно должна будешь возжигать себя, разгораться пламенем всех миров, чтобы сбросить с себя бремя смертности. Ты – поле битвы, и за тебя борются смерть и огонь, в котором – сама жизнь. Так что гори, королева-Птица. Кажется, в легендах птицы из пламени бессмертны.
С этими словами он развернулся, неторопливо шагая к двери и ощущая ее взгляд спиной. Она молчала, и в молчании том был и трепет, и удивление, и первородный страх – и столько всего, что чувства, волнами приходившие от королевы, он едва ли мог считать. Дайрен покинул Атеа, ощущая всеобъемлющий, глубокий покой. Ей нужно было все обдумать, совершенно точно – ей нужно было пережить эту ночь, пережить пожар, разрушающий ее саму, а завтра она уже станет новой, как та самая птица, рожденная в пламени. И тогда все будет так, как быть должно. Негромко напевая себе под нос, Лис направился к своим покоям, с улыбкой глядя за окна, где в густой, словно деготь, ночи умирал прошлый мир.
Я не знаю, что тебе сказать.
Мне страшно.
Ты, растреклятая, ты – как ты борешься со страхом? Как ты сражаешься с ним, когда кажется, что все беспросветно, когда не остается сил? Сколько нужно времени для того, чтоб выковать из себя существо, которое не страшится, не сомневается, не знает, что такое – растерянность и безысходность?
Как ты делаешь так, чтоб воля твоя изменяла мир? Ты поднимаешь руку – и все: мир подчиняется тебе, он пригибает непокорную голову к земле, как твоя химера, послушная и почти ручная, и становится таким, каким ты хочешь его видеть. Твоя воля подчиняет, и мир не может сопротивляться ей, он не может сопротивляться тебе – и я тоже не могу сопротивляться тебе, королева Шедавар.
Ты знаешь, мне теперь кажется, что я больше ничему не могу сопротивляться. Не хватает ни сил, ни… я не знаю, чего не хватает. Я хочу сдаться на милость судьбы – и на твою милость. Я хочу тебе сдаться, проклятущая, что же ты со мной сделала, что ты натворила.
Ты назвала своей, ты дала мне обещание, которое хуже удавки на шее – я теперь в твоей власти, я теперь хочу доверять тебе, знать, что ты не обманешь меня, что заберешь от всего дурного и темного, что укроешь своими руками от всех бед. Я хочу в твои проклятые руки, я хочу быть укрыта твоими руками, я хочу быть обнажена с тобой до самого сердца – как ни с кем. Я в твоей власти, и – владей, раз уж осмелилась, раз сказала. Делай что хочешь: ты теперь вольна. Я хочу тебя. Я хочу быть твоей. Я тебя люблю.
Ты думаешь, я изломана? Все верно думаешь – я и впрямь изломана; все, что я знала – раскололось, оно больше не существует. Как твой Лореотт. Тебе знакомо это, правда же? О, королева, мы с тобой делим одну боль – мы обе знаем, как это: отдавать все, что есть… Оставаться пустой, быть в беспредельном одиночестве, когда весь мир бесприютен, когда все, что остается тебе – это жажда, острая, как самые злые скалы в самых далеких долинах земель зимы. И это гложет, это заставляет страдать и испытывать боль такую страшную, с какой не сравнится ни одна рана. И все, чего хочется – это утешения, тепла исцеляющего, рук – которые обнимут и уберегут.
Это - знаешь, на что похоже? Будто было у меня поле – дикое, заросшее повиликой, все в бурьяне – но такое живое... С жаворонками и осиными земляными гнездами, и со змеиной сброшенной кожей, и с сухой землей. И год от года трава на этом поле росла, и жизнь казалась полной – вот лес у кромки, вот вешние дожди и росы, омывающие это поле, вот задумчивые осенние туманы, разлитые молоком над долиной… А потом ты пришла и обронила огонь из своих рук – прямо в сухие травы. Ты сожгла все на нем дотла, а потом взяла плуг и оставила борозды в этой земле, никогда не знавшей таких ран. Резала по живому, до самых недр моих, против моей воли. Несколькими словами ты сломала все то, что когда-то было мной, создавая новое. И мне страшно, мне так неистово страшно, что хочется кричать, сбежать, спрятаться от тебя…
Вот что ты сделала со мной. И все именно так. Знай – из-за тебя я пережила такую муку, какой не испытывала никогда. И переживаю ее прямо сейчас, прямо в эту секунду. Я полюбила тебя, бесова ты дочь, всеми богами проклятая и ими же благословленная. Все, чем я себя защищала, все, что моим было – теперь в твоих руках. Ты пришла – и взяла без спросу, и мне нечем ответить на такую наглость. И я была бы рада ударить тебя, но мне нечем бить. Я бы вырвала из твоих рук свое сердце – но мне нечего вырывать, потому что теперь оно с тобой. Потому что оно тебе поверило, и что, в таком случае, я могу сделать?
Я поверила тебе. И поверила в нас – которых, конечно же, не будет. Слишком много стоит между нами, и тебе на это, конечно же, плевать; ты вообще не обращаешь внимания на правила, на границы, считая их недостаточной причиной, чтобы оно по-настоящему мешало тебе, такой устремленной, такой прямой… Вот только есть то, что сильнее нас с тобой – время идет, и оно вырвет меня из твоих рук, в которых мне бы хотелось быть всегда. Меня заберет смерть – или старость, которая еще хуже смерти: смерть все отнимает мгновенно, а старость – мучительно медленно. А я не могу причинять тебе такую боль. Я хочу защитить тебя от всей боли мира, и потому – не обреку тебя на это. Пусть будет так: пусть найдется тот, с кем ты разделишь эту дорогу полнее. Я – всего лишь мгновение в твоей жизни, слишком быстротечное, чтобы позволить ему принести столько страдания.
Ты не получишь этого письма – потому что я его не отправлю. Я не знаю, для чего пишу все это сейчас. Может быть, мне слишком страшно – и я больше не могу выносить всего того, что беснуется во мне. Это больно. О, королева, как же это больно – сердце в груди. И как же больно – то же самое сердце, возвращенное обратно из твоих ладоней. Ему не хочется быть во мне. Ему хочется быть твоим. Растреклятое сердце, растреклятая ты, что же ты наделала, Шедавар, что же ты наделала, любовь моя…
Уткнувшись лбом в свои колени, Атеа бездумно покачивалась из стороны в сторону, сидя на полу у разожженного камина и держа самыми кончиками пальцев пергаментный лист. Ей было больно. Эта боль не походила ни на что в мире, она пережимала все внутри нее, душила ее каменными руками, и не было ничего, кроме боли. Жар в груди казался нестерпимым – а в висках неумолимо грохотали сказанные слова. Я тебя люблю. И ничто не имело значения – даже то, что слова эти не будут сказаны никогда. Мир уже вытравил их на ее беззащитном, лишенном всей брони сердце, и у Атеа теперь не осталось ничего, кроме этого самого сердца. Кроме того, что уже впечаталось в память всех сотворенных пространств, заплелось в узор времен…
Она никогда не говорила этих слов.
Она хотела сказать это вслух.
Подняв голову, Атеа бездумно мазнула взглядом по письму, а затем, протянув вдруг ослабшую руку, бросила лист в пламя, танцующее на поленьях в зеве камина. Все возьмет огонь. Все возьмет огонь – и Атеа смотрела, как сжимается и чернеет пергамент, ощущала, как сильнее слова выжигаются на ее сердце. Она не знала, что будет дальше; завтра ее могли убить – и тогда никогда ей не поднести этих слов в дар этой проклятой женщине. Дар, горше которого не было, наверное…
Но с другой стороны, глупое сердце почему-то поверило в эту наивную сказку из тех, что она презирала всю жизнь – с тех самых пор, как впервые ее предали. Глупое сердце почему-то доверилось, и умная, рассудительная Атеа совершенно не знала, что делать с этим. И сейчас – в час на пороге беды, в час, когда малейшая ошибка будет стоить ей всего – она просто сидела и смотрела, как огонь забирает все. И за пеленой боли, туманом застилавшей все, она видела рыжий свет – то ли пламени, то ли ее невозможных золотых глаз.