ID работы: 5210239

Однажды в Амстердаме

Джен
R
Завершён
43
автор
Размер:
59 страниц, 11 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
43 Нравится 39 Отзывы 14 В сборник Скачать

Часть 9

Настройки текста
      Абрахам опустил бокал на стол резче, чем хотел бы, со стуком, самого заставившим вздрогнуть, но чудом не разбил. Нетронутый чай, который Магда всегда заваривала слишком крепко, будто пыталась добиться цвета более привычного ей кофе, остыл и подёрнулся плёнкой. Жар и духота прошибали лихорадкой: то ли от волнения, то ли от непривычной натопленности, на которую ради гостя расщедрилась скуповатая обычно хозяйка. А «гостю» очевидно ни жарко, ни холодно. Хотя интересно, конечно, как вампиры воспринимают жар и холод. Холод, замораживающие температуры ниже нуля точно должны представлять проблему для тела, которое не вырабатывает собственного тепла, не согреется никакими мехами..Выдернув себя из несвоевременной задумчивости, Абрахам расстегнул воротничок рубашки и взялся за графин с вином, чтобы налить себе ещё немного, когда Алукард вкрадчиво попросил:       — Налейте и мне вина, доктор.       Озарение, воспоминание нагнало Абрахама уже после того, как он без возражений плеснул в идеально чистый, без пятнышка крови бокал и вернулся к собственному. Рука застыла, держа увесистый хрустальный графин на весу.       — Ты ведь вина не пьёшь.       Ненавязчиво пытается поддержать компанию. Втереться в доверие, увлечь беседой и споить, забилась бдительная мысль.       — Я? Не пью вина? С чего вы?.. — Алукард прервался, осенённый, видимо, догадкой, и, откинувшись в кресле, бесцеремонно сипло захохотал: — Невероятно! Наш общий знакомый Харкер принял моё любительское актёрство за чистую монету! — он взял себя в руки. Оживлённые только что резкие черты сложились в картинно-надменное выражение. — Я никогда не пью. Вина, — с мрачной торжественностью произнесённая фраза, дословно приведённая в дневнике Джонатана, встала у Абрахама перед глазами, будто подсмотренное чужое воспоминание. Но Алукард тут же сбросил маску и расхохотался снова. — А всё же впечатляет, правда? О доктор, видели бы вы лицо этого недоумка. Вы бы и сами посмеялись.       С подчёркнутым скепсисом и строгостью Абрахам благоразумно наполнил свой бокал только на треть.       — Посмеялись, посмеялись бы, — с уверенной лёгкостью добавил Алукард.       — Что уж говорить тогда о тебе. Если Джонатан Харкер смешон, то как смешон должен быть тот, кто был им побеждён. Не с меня, не со стойкой мадам Мины даже началось твоё поражение, а с того дня, когда ты посмеялся над этим невзрачным, недалёким, как тебе показалось, стряпчим, над незатейливыми заметками в его дневнике, над простыми впечатлениями. С того дня, когда ты бросил его на погибель без малейшей на то необходимости, — в голосе зарокотали гнев и обида за друга, Абрахам с удовольствием дал им волю. — Ведь Джонатан так и вернулся бы в Лондон, не заподозрив ничего из ряда вон выходящего. Подумаешь, жутковатые странности эксцентричного захолустного аристократа... Вернулся бы, женился на своей невесте, забрал бы её из дома миссис Вестенра — и мы никогда не обнаружили бы связи между гибелью мисс Люси и приезжим румынским графом. Но нет! Тебе втемяшилось потешить свою жестокость, жестокость тех несчастных женщин, которых ты пытался превратить в своё подобие. И нет бы вы просто убили злосчастного англичанина из сиюминутного голода — вы заперли его в замке, изгалялись над ним, играли, как кошка с мышью, тут-то и просчитались. Этот смешной дотошный клерк достаточно крепко стоял на земле не только для того, чтобы сохранить рассудок, не только чтобы успешно осуществить побег, — он ещё и продолжал вести свои записи, будто деловая поездка не превратилась в кошмарную фантасмагорию. Именно Джонатан предоставил нам недостающее звено для разгадки смерти Люси Вестенра. И именно он, этот безропотный серенький служащий, каких в Сити, казалось бы, тысячи, десятки тысяч, взялся за оружие, когда ты надругался над его супругой, и нанёс тебе решающий удар. Не я победил тебя, а Харкер, которого ты в своём неисправимом высокомерии по-прежнему считаешь достойным осмеяния.       — Не преувеличивайте достоинств Харкера, доктор ван Хельсинг. Хотя вам, должно быть, приятнее думать, что ваша мадам Мина предпочла вместо вас хоть сколько-нибудь выдающуюся личность.       Целью бесстыдной провокации, без сомнения, было задеть Абрахама за живое и снова вывести из себя. Но вместо того, чтобы разозлиться и выгнать, в конце концов, вампира на место или даже опуститься до рукоприкладства, Абрахам, вскинув голову, рассмеялся, будто сам вкусил патологического удовольствия, причиняемого острой болью.       — Ты не способен и представить себе, как я благодарен ему. Джонатану Харкеру. Ведь если бы не он, я не устоял бы перед искушением. Наверняка не устоял бы. Да. Если бы мадам Мина была свободна, я бы... — речь Абрахама снова пресёк смешок. Три месяца он не раскрывал душу даже самым близким амстердамским друзьям. Даже в исповедальне отца Хейндрика он был откровенен в том, что казалось столкновения со сверхъестественным, богохульным, но умалчивал несостоявшуюся, но всё равно гнетущую личную измену. И вот второй раз за вечер уже откровенничает в вампирском обществе! Абрахам тяжело опёрся на сервант, мелко задребезжавший посудой и стёклами дверец, и продолжил странную исповедь, льющуюся помимо его воли вязко, но неудержимо. — Я не устоял бы. Пренебрёг бы тем, что сам несвободен, погубил бы, возможно, её. Но узы брака помогали нам обоим, сдерживали там и тогда, где человеческая мораль могла бы дать слабину. Её брак — крепкая молодая лоза там, где мой виноградник засох, подрубленный на корню. Ухмыляйся вволю, вампир, мне нечего стыдиться. Добрые и злые одинаково подвергаются бедствиям. Но под одним и тем же орудием пытки добродетель и порок не делаются одним и тем же, в одной и той же молотилке стебли изламываются, а зерна — очищаются. Важно не то, каково искушение, а только то, каков искушаемый.       — Блаженный Августин, что и говорить, знал толк в искушениях.       Абрахам приподнял бокал, невольно отдавая должное эрудиции собеседника. Его окружение с медицинского факультета досадно пренебрегало литературой, выходящей за рамки медицинских и естественнонаучных изысканий.       — Должно быть, это ваша супруга, там? — кивком Алукард указал в сторону парных фотографий, оживлявших одну из стен. Абрахам с удивительной яркостью вспомнил, как сначала ждал, а потом с опаской разочарования открывал плоскую картонную коробку: вдруг фотографические портреты получатся неудачно? Как впервые разглядывал свежие, блестящие, казавшиеся влажными ещё снимки, отдававшие запахом химических реактивов. А наконец увидев, некоторое время ещё не мог принять коричнево-белого господина, производившего куда более солидное впечатление, чем оригинал, с тёмной на снимке окладистой бородой и тщательно уложенными волосами. С его волосами Хильда возиться любила и сохранила эту тягу после всего, что случилось. Часами она могла одержимо укладывать не поддающуюся гребню волну волос на другую сторону. А он терпеливо сидел перед Хильдой и из часов её сосредоточенного спокойствия пытался соткать для себя иллюзию нормальности, восполнить утраченную прежнюю близость, явственно ощущая, как гребень вычёсывает из шевелюры задорную рыжину, оставляя наполненный гулким воздухом пустой седой волос…       — Что с ней случилось? — расспрашивал Алукард дальше, приняв затянувшееся молчание Абрахама в качестве ответа на предыдущий вопрос. Расспрашивал мягко, без следа насмешки или заготавливаемого коварства. Прямо по-человечески. Абрахам напомнил себе лишний раз об опасной лёгкости, с которой можно было забыться в обществе чудовища. Следовало ответить коротко про душевную болезнь, как ответил бы любому неприятному собеседнику, который ненароком задел бы грубо личную трагедию. Но то ли вино, то ли снова накатившее изнеможение подточили дамбу скрытности, рассказ неумолимо просочился и полился, обнажая то, что в глубине души Абрахам считал истоком выпавших на долю его семьи невзгод.       — Хильду, мою Хильду я встретил, будучи ещё совсем юнцом, — как понимаю сейчас. Тогда же я, разумеется, казался себе не по годам зрелым молодым человеком исключительного таланта. Я отклонил сиюминутные выгодные предложения помогать братьям или податься на службу к одному из родственников, чтобы со временем, при должной удаче и старании, стать младшим партнёром. Нет, я выбрал учёбу, ясно осознавая, что помощь, которую отец сможет мне выделить, будет мизерной и все университетской годы мне придётся бедствовать. Зато по окончании учёбы, я был уверен, меня ждало блестящее будущее.       Избранную профессию врача я любил, не лукавя, но немного цинично; цинизм этот, как и любой другой, происходил от незрелости и непонимания сути. Нет, я высоко ценил то, что моя профессия наделит меня умением облегчить страдания ближних, но умение это представлялось лишь побочным следствием, благородным долгом обществу, не более того. Несравнимо сильнее влекли меня затейливость и гармония человеческой анатомии, коварные головоломки патологических процессов, вечная война против возбудителей болезней, о которых мы узнавали всё больше; симфония Творца, который создал болезни, дабы напомнить нам о бренности, равно как наделил нас разумом и любознательностью, чтобы предоставить человечеству возможность болезни эти преодолеть. Я мечтал отправиться судовым врачом в дальнюю экспедицию, собрать материал по неведомым прежде заболеваниям, а при удаче и ознакомиться с дикими, но чудодейственными практиками туземцев. Мечтания и амбиции мои не были совсем уж воздушными замками, в первые же полгода в университете я успел зарекомендовать себя как в высшей степени способный, добросовестный, горячо интересующийся последними открытиями и достижениями студент. А затем я встретил Хильду.       Абрахам умолк на минуту, видя Хильду перед внутренним взором такой, как почти тридцать лет назад, моложе, чем даже на фотографии. Какой увидел, зайдя к её дяде внести месячную плату за комнату, которую делил с двумя сотоварищами, и по возвращении поймал вдруг себя на том, что размышляет уже не о загадочной функции locus cauruleus, голубого пятна в мозгу, а что ответил мейнхеер Роос на вопрос «Кто это был?», который задала ему, когда Абрахам вышел, пригожая родственница. Он утратил ощущение, как долго грезил в дурмане улыбки этих приоткрытых выразительных губ с блеском кромки ровных зубов в глубине, пока не одёрнул себя, с какой стати он решил, что зажиточная красивая юфроу вообще стала бы интересоваться съёмщиками из доходного дома её родственника.       Абрахама немного смущало, что всё чаще он вспоминал Хильду такой, будто списывая нынешнюю, изнеможенную болезнью. С другой стороны, Хильду, глядишь, ещё и порадовало бы, что есть кому вспомнить её прежней…       — Любовь обрушилась как болезнь. Как лихорадка, искажающая сознание и память, поразила нас обоих. Добродетель, недопустимость — само собой разумеющиеся ранее понятия в бреду этой лихорадки утратили былой смысл. Да и существование окружающего мира в целом мы легко позабыли бы, не нагони он нас со всей неумолимостью. Слухи в узком кругу наших знакомых пресечь было невозможно. Старший мейнхеер Роос, отец Хильды, был вне себя от ярости. Он угрожал добиться моего отчисления, он запер Хильду в доме и собирался отослать её из города, если не из страны — и тут выяснилось, что угроза его спокойствию и репутации его дочери таится не снаружи, за стенами и запорами его дома, а в чреве Хильды.       «Позволит себе хоть малейшую вольность — убью», — зрела ощетинившаяся решимость, но Алукард лишь молча кивнул, давая знать, что внимает и ожидает продолжения рассказа.       — В моём возрасте, в моём положении студента, перебивающегося на скромные средства, которые только мог выкроить мой отец и изредка кто-нибудь из братьев, ни о каком браке я ранее, разумеется, и не помышлял. Но когда нагрянула необходимость о таковом задуматься, к чести меня тогдашнего, колебаться я не стал. Вернее было бы сказать, продолжал как не колебаться, так и не задумываться вовсе, а только слепо следовал единственно возможному по велению сердца. Но против нашего брака был настроен мейнхеер Роос. Боюсь, он вынудил бы Хильду тайно родить где-либо в отдалении и отдать ребёнка или хуже, вынудил бы её пойти на смертный грех, не будь мы с Хильдой полны решимости отстоять свой союз. Он вынужден был пойти на мировую, выставив, правда, несколько категорических условий и не соглашаясь ни на какие уступки и компромиссы.       Мейнхеер Роос был известным в Утрехте адвокатом, из семьи, несколько поколений уже занимающейся правом. Хильда была единственным его ребёнком, и выдать её замуж отец был твёрдо намерен только за человека своей профессии, чтобы передать ему со временем свою юридическую практику. Муж Хильды должен быть абсольвентом факультета права — ровно так настоял Роос. Для меня иное решение, кроме как принять его ультиматум, было невообразимо. Как мог я сделать выбор в пользу медицины, если первым последствием такого выбора было бы навредить? Да ещё самому драгоценному для меня человеку, даже двум уже? Ради руки Хильды я покорно оставил дело, о котором мечтал с отрочества и, спешно обвенчавшись, приступил к изучению права, не дожидаясь даже нового семестра, вольным слушателем.        Юриспруденция никогда меня не влекла, тем более из-под палки; однако, ознакомившись с ней изнутри, со временем я стал смотреть на эту дисциплину совсем другими глазами. Во многом она напоминала по-прежнему близкую моему сердцу медицину: зная законы, на которых зиждется устройство человеческого общества, попытаться устранить разлад так, чтобы избежать болезненной хирургии. Тем не менее, закончив университет и проработав к тому времени не один год помощником своего тестя, я решился на поступок, который сочли безрассудным незрелым упрямством в лучшем случае, а в худшем намекали и на помешательство. Я возобновил учёбу на медицинском факультете. Роосу я напомнил, что уговор между нами дословно был сформулирован как зять его «должен быть абсольвентом факультета права», и я не только сдержал своё слово, но и более чем наглядно продемонстрировал умение применять приобретённые навыки, риторические уловки в частности, на практике. Разумеется, Роос был в бешенстве, но силой разделить нашу с Хильдой семью он уже был не властен. Наш брак, в отличие от многих, как я сейчас понимаю, ранних и поспешных, был счастливым, нашего сына Тео любили все родные, у меня были некоторые сбережения и даже собственный независимый от Рооса скромный доход; я рассчитывал, что средств как-нибудь достанет, пока я не начну зарабатывать по новой профессии. Я был безмерно доволен и, о, я был горд, чувствуя себя почти сказочным героем, который с помощью хитроумной уловки обвёл вокруг пальца злокозненное чудовище. И по этой гордыне Господь нанёс мне удар, ударил метко и сокрушительно, как один Он способен.       Жара — от щедро растопленного камина, от выпитого вина, а может, и от нервного жара — стала совсем нестерпимой, не хватало воздуха и голова шла кругом. Абрахам сбросил пиджак и перевёл дух, будто готовясь «ласточкой», вниз головой нырнуть в самую мрачную глубину воспоминаний, которые запрятал подальше от повседневности вместе сделанной в тот же день, что и их с Хильдой портреты, фотографией, запечатлевшей троих.       — Тео заболел. Инфлюэнца; хлопотно, но при должном уходе тревожиться не о чем, определил я. А на третий день болезни его, нашего с Хильдой дорогого мальчика не стало. То был как гром с ясного неба. Когда я попадался Хильде на глаза, она скорбно смотрела и лишь повторяла: «Ты обещал, что всё обойдётся. Что тревожиться не о чем». Я же ушёл в учёбу ещё неистовее, чем прежде, уверив себя, что смерть Тео — наказание, ниспосланное мне свыше за то, что оставил свои занятия. Будь я к этому времени практикующим врачом, мнилось мне, я бы сумел поставить верный диагноз и спасти Тео. И лишь месяцы спустя, когда я обсудил при случае историю болезни Тео с одним из профессоров, мы пришли к заключению, что у Тео была острая и быстротечная форма воспаления головного мозга, который приводит нередко к летальному исходу. Поставь я даже верный диагноз, ничего лучше того ухода, который прописал, сделать было бы невозможно.       Тем временем, пока я топил горе в учёбе и предавался самобичеванию, я не заметил вовремя другого больного. Скорбь Хильды въедалась всё глубже. Я не придавал особого значения её замкнутости, думая, что матери тем более положено скорбеть, раз уж я не нахожу себе места. А когда спохватился, было слишком поздно. Душевная болезнь Хильды приняла неизлечимый характер.       Абрахам замолчал и тут же ухватился за эту обретённую заново способность молчать. Мёд откровенности был сладок, да не толкнуло бы хмельное головокружение на опасный шаг, не обернулось бы горечью похмелье. Он вцепился в молчание, как в спасительный трос на ветру прочих воспоминаний. Как болезнь Хильды всё усугублялась. Как вместе с больной супругой Абрахам перебрался в Амстердам; в Утрехте к окончанию учёбы он заработал имя талантливого врача и многообещающего исследователя, выделяющегося широкой эрудицией и смелой неортодоксальностью подходов, однако и репутацию ненадёжной личности со странностями. Как росла его слава и его отчаяние: одну за другой он распутывал загадки недугов тела, но перед недугом души Хильды оставался бессилен. Уход за ней он почитал своим долгом, и слышать не желая о лечебнице для душевнобольных. Измученный всё ухудшающимся её состоянием, однажды на вскрытии умершего от неясной инфекции матроса Абрахам случайно полоснул себя тем же скальпелем, которым только что делал надрез, и равнодушно глядел на рассечённую перчатку и собственную плоть, пока приглашённый на вскрытие расторопный студент-англичанин не бросился оказывать ему первую помощь. Лишь после этого происшествия Абрахаму пришлось уступить в своём упорстве и передать Хильду на попечение в рекомендованную лечебницу; взамен зато он обрёл друга…       — Терзаясь, я искал хоть какой-то смысл в произошедшем со мной, падая до глубин отчаяния где не видел смысла нигде и не в чём. И нашёл одно лишь объяснение. Бог наказывает тебя, если отступаешься от своего предназначения.       Алукард звучно пренебрежительно фыркнул.       — Кто мы такие, чтобы судить о божественном смысле? О предназначении? Быть может, доктор ван Хельсинг, причина ваших несчастий в том, что суждено вам было сделаться великим адвокатом. И истинное своё предназначение вы раз за разом отвергали, увлечённый анатомическими головоломками.       — Думаешь, подобные сомнения меня не снедали? Да всю жизнь. Знаешь, что вселило в меня уверенность в правильности давнего выбора? Я спас немало жизней и помог многим страждущим — не сочти за тщеславное бахвальство, умаление неприлично, когда человек служит орудием для благих дел. И всё же раз за разом я задавался вопросом: смирись я с волей тестя, не спас бы я на поприще юриста не меньше жизней, не уладил бы не меньше судеб? Самонадеянно ведь полагать, что помимо меня в наши дни не нашлось бы хорошего врача для моих больных, хорошего преподавателя для моих студентов. Но вот чтобы разгадать тайну болезни мисс Люси, чтобы исцелить мадам Мину и вырвать её из твоих когтей, — дух недавней схватки заставил Абрахама податься вперёд, и вперёд же, навстречу ему метнулась едва заметная в рассеянном свете тень неподвижного вампира; как язык пламени метнулась и рассеялась, свернулась на прежнем месте, — для всего этого нужен был именно я. Я, мой опыт, мои изыскания и интересы, мои странности и ошибки, моя готовность выделить зерно истины из бедной руды и вековых наслоений псевдонаучных мистификаций.       «Ты, твоё присутствие здесь и состояние — самое наглядное свидетельство того, что мой выбор был верен», — не стал договаривать Абрахам, но «наглядное свидетельство» расправило плечи, вскинуло подбородок, без труда просматривая оказанную честь.       — Как знать, доктор ван Хельсинг, как знать. Точно так же можно предположить, что будь у вас пара десятков лет практики судебных прений, вы уболтали бы и самого дьявола без нужды в алхимических трюках. И наверняка уж убедили бы ту безмозглую девицу, которая поплатилась сегодня вечером за свою вздорность и глупость.       Усыпил таки бдительность. Выждал и ударил по свежей ране, которую ни капли, оказывается, не обезболил алкоголь.       — Если за что она и поплатилась, так только за мою поспешность и самонадеянность. Не могла она в своей юности и невежественности нагрешить достаточно, чтобы заслужить…       — Бросьте, доктор! Когда приходит время испытаний, ни юность, ни невежественность никому оправданием не служат! Ты остаёшься самим собой — или ожесточаешься, вымещаешь злобу. Высшие помыслы или низшие, как сами вы тут только что разъясняли.       В голосе Алукарда клокотала злость — первая неподдельная яркая эмоция, не ирония и не насмешка. Абрахам не сводил с него пристального взгляда, вспыхнувшее торжество заслонило собой все прочие чувства, кроме разве что пытливого интереса. Похоже, ему, в свою очередь, случайно удалось задеть собеседника за живое, на сей раз не в переносном, а в более чем прямом смысле, за нечто чудом сохранившееся живое, человеческое. Считает ли он себя жертвой обстоятельств, этот могучий деятель давней эпохи? Изливал ли он на Абрахама разочарование в собственном предназначении, отвернувшийся от Бога защитник христианства, несостоявшийся предводитель крестового похода?       — Сейчас тебе не пятнадцатый век на дворе, — вызывающе бросил Абрахам. Неестественно бледное лицо передёрнулось и перекосилось под наплывом пробуждённых человеческих эмоций, парадоксально сильнее выдавая не вполне человеческую природу.       — А в операционной у вас какой век, доктор ван Хельсинг? Просвещённый респектабельный девятнадцатый?       — Боюсь, что именно девятнадцатый с худшими недостатками его. Искренне надеюсь, что не двадцатый, — Абрахам глянул невольно вверх, в направлении обсуждаемого помещения.       — Если вы только не собираетесь держать там этот труп до двадцатого века.       Не труп ещё, строго говоря, напомнил себе Абрахам. Чтобы считать останки Хильды трупом, требуется ещё отделить ей голову, о Господи… Тянуло принять на грудь перед осуществлением этой задачи, но Абрахам, сердясь, что и так позволил себе лишнего, удержался.       — Не так уж долго до двадцатого осталось, конечно. Но нет, не собираюсь. Её, к тому же, начнут разыскивать, эта мерзкая женщина, к примеру. Если не саму… Хильду, то её платье. Она требовала вернуть платье. Не удивлюсь, если ей достанет бесстыдства явиться завтра самой или прислать кого-нибудь уже завтра за платьем. А платье-то мы ведь и порвали.       Тут Абрахама разобрал душащий смех в коротком порыве запоздалой нервной истерики, оставившей его обессиленно развалившимся на стуле и вытирающим слёзы рукавом испачканной в крови рубашки.       — Ты порвал, вернее, — добавил Абрахам с заключительным смешком. — Но, думаю, не стоит приплетать ещё и тебя.       — Ну да, отяготить обвинение в убийстве ещё и похищением иностранного подданного.       «Не смей!» — захотелось тут же приказать. Припечатать волей, подчинить. И не сможет не подчиниться ведь. Вот только будет знать наверняка, что угрозу его Абрахам принял всерьёз. А отчего бы и не всерьёз? Абрахам окинул вампира оценивающим взглядом. Жутковато выглядит, конечно, но жутковато выглядеть человеку не запрещено. Измученный иностранный подданный, которого сумасшедший профессор несколько месяцев продержал в заточении в обычном доме на Принсенграхт? Если и всерьёз, то с какой стати он уведомил о своём плане Абрахама? Не в обиду великому вампиру, тело Хильды в операционной представляло собой пока что более насущную проблему.       — Показать её тело в таком виде я не могу. Тем более, без головы. Да и проломленную грудную клетку я как объясню? Для прямого массажа сердца чересчур. Стало быть, от тела придётся просто избавиться. Скажу, что отпустил Хильду. Что отсюда она ушла, а если что случилось с ней потом — прискорбно, но я ничем помочь не могу.       — Попробуйте, — Алукард вальяжно пожал плечом. — Но даже румынская полиция клюнула бы на вашу версию только после хорошей мзды. Живой Хильду в последний раз видели в вашем обществе и в этом доме. Как она выходила, не видела даже ваша глазастая квартирная хозяйка. Зато, если следователь проявит настойчивость, она может припомнить, что шуму и криков в ваших комнатах сегодня было, пожалуй, больше обычного. Вспомнит ваше странное поведение. Странного же незнакомого гостя.       — Натяжки и передёргивания.       — Полиции не привыкать. Сомневаюсь, что преступники часто утруждают себя ясностью и чёткостью следов. Одно за другим, мало помалу, подозрение там, несоответствие тут. Доктор ван Хельсинг, вы тут любопытствовали, зачем я спас вам жизнь. А зачем предоставлять вам роскошь умереть быстро и бесславно, когда гораздо занимательнее наблюдать, как вы гоните себя к скандальной гибели сами?       Замолчи, хотелось приказать Абрахаму, и он поймал себя на навязчивости желания приказать. Натянуть цепь и ощутить неохотное, но беспрекословное подчинение на другом конце. Иметь возможность приказать противнику, противнику, вдобавок, несравнимо опаснее себя, и быть уверенным, что тот подчинится. Искушение, дурманящее не хуже вина и уводящее от сути нынешних проблем Абрахама. Например, что вне зависимости от того, нравятся ему слова Алукарда или выводят из себя, отворачиваться от очевидной опасности было ребячеством. Может, попытаться сказать полиции частичную правду? Что убийство было самозащитой? Но тогда к чему такой изуверский способ?       — Время смерти, — ухватился он, как за соломинку. — Коронеру не может не броситься в глаза, что труп не вчерашний.       — И как это сыграет в вашу пользу? Думаете, формальное несоответствие кого-нибудь смутит, когда многие свидетели видели Хильду живой?       — Навряд ли, — неохотно согласился Абрахам. — Припишут ещё какой-либо хитроумный трюк, чтобы сбить следствие с толку.       Доктор ван Хельсинг и его чрезмерная фиксация на изучении крови. Доктор ван Хельсинг и его зловещие опыты. Раздутая сенсация в бульварных газетёнках. Мевроу ван дер Вильдерс охотно рассыпется в грязных заведениях, дескать, мотивы «мейнхеера доктора» сразу вызвали у неё подозрения. Коллеги чем больше будут судачить, тем охотнее признают, что последнее время профессор ван Хельсинг действительно вёл себя странно. Добрая Магда и та, всплакивая и ужасаясь, будет горевать, что всегда предчувствовала: причуды её постояльца до добра не доведут. И тело несчастной Хильды, которое и правда попробуй ещё вывези незаметно...       Запаниковать в нынешних обстоятельствах было немудрено, однако осознанная наконец опасность подействовала на Абрахама наоборот, как порыв свежего ветра. Собраться и покинуть Амстердам возможно было в течении часа, к рассвету быть уже в Роттердаме, а там отчалить, если не прямо в Англию, то куда угодно, в английские порты можно попасть откуда угодно. Разве что недостаточно средств на руках, чтобы оставить Магде с просьбой оплатить вперёд содержание Хильды в клинике. Но со временем можно будет придумать какой-нибудь способ перевести нужную сумму…       Доброго имени и того было менее жалко, чем следовало бы. А вот что не давало покоя, так не подлежащее сомнению злорадное торжество ван дер Вильдерс, перерождавшееся в воображении Абрахама в торжество всех ей подобных, убеждённых в неисправимой порочности рода человеческого ввиду собственной порочности. Бежать значило признать поражение, а горечь поражения Абрахама и так переполняла, поражения перед неведомым вампиром, который даже не Дракула, но от которого Абрахам оказался не в силах спасти юную Хильду.       — Бежать — значит, сдаться. А сдаваться — это не выход, — подытожил Абрахам, составляя чайный сервиз и бокалы на краю стола, с внешним порядком приводя в порядок и собственные мысли. — То есть, какой-никакой выход, но что я, не найду выхода получше, чем какой-никакой?       — Как скажете, доктор, — скептически отозвался Алукард, передавая ему свой бокал с тёмно-красным зрачком остатка вина на дне. У Абрахама перед глазами встала идеальная сияющая чистота того же бокала после крови, зрелище самой крови, послушно собирающейся со стенок по мановению пальцев. Мурашки пробежали от мысли что кровь, вообще-то, была его.       — Ты обладаешь властью над кровью, не только над своей?       — Верно.       Неуместное воображение слишком ярко нарисовало вспучивающиеся под кожей, фонтаном крови выстреливающие артерии. Да нет же, если бы Дракула был способен убивать вот так, силой своеобразного магнетизма…       — Но не над кровью живого человека?       — Зависит от обстоятельств. От его согласия, в частности. Вы уже придумываете мне какое-то практическое применение?       Остановить внутреннее кровоизлияние. Перенаправить ток крови во время операции… Да, но не рискованно ли давать вампиру власть над кровью живого человека, пускай даже на время. Разрешить, потом запретить? А если вопрос жизни и смерти? Кровь мертвеца-то точно никому уже не принадлежит…       И тут Абрахама осенило.       — А над кровью мертвеца?       — Можно. Но, — Алукард скривился, — мерзко и непитательно.       — Нет-нет, я вовсе не в этом плане. У меня есть труп. Не вполне труп, но оставим пока это. Труп, который не похож на типичный свежий труп, у которого самым зверским образом пробита грудная клетка, — а с другой стороны ты, обладающий властью над кровью.       — И вы, обладающий властью надо мной.       — И вот скажи на милость, а с какой стати мне волноваться из-за трупа в собственной операционной? Операционная врача — это в принципе такое место, где трупы, к прискорбию, нет-нет да возникают.       Хотя бы одной маленькой победы Абрахам добился: озадаченный, с ответом или замечанием Алукард не нашёлся.       — Идём, хочу проверить одну идею. Мне понадобится твоя помощь, а особенно понадобится завтра, если всё получится как надо.       В дверях Абрахам спохватился, что некоторое время уже расхаживает в окровавленной рубашке и вернулся за пиджаком.       — Напомните, — вкрадчиво поинтересоваться Алукард, следуя за ним по пятам, — с какой стати мне вам помогать, доктор ван Хельсинг?       Развернувшись, Абрахам благодаря лестнице впервые оказался выше вампира и позволил себе молча посмаковать это мелочное удовольствие.       — Можешь помочь по своей воле. А можешь — по моей.       — Такова, стало быть, ваша хвалёная свобода воли?       — Получается, такова. Смириться с поражением, с достоинством подчиниться воле сильнейшего — тоже выбор, и требующий порой немалого мужества.       — Сильнейшего, говорите?       — Да.       Торчащая из слишком короткого рукава плаща рука словно удлинилась ещё, стиснула перила так, что будто еле слышно загудело жалобно готовое вот-вот дать трещину дерево. Абрахам стоял недвижно. Сильнейший; он не мог позволить себе усомниться. Сомнения были бессмысленны: если он ошибался насчёт своей власти над Алукардом, судьба его была всё равно предрешена. В сущности, рамки его свободы воли были не шире, чем навязываемые Алукарду; двое на разных концах одной цепи. Но в своём осознании, в принятии Абрахам открыл вдруг надёжное основание для покоя и уверенности в себе.       — Принуждать тебя удовольствия мне не доставляет, — признался он откровенно; малейшая фальшь была бы слабиной. — Но если придётся, я свою власть применю, не сомневайся.       Сверкнули зубы. В слабом свете ночника на лестнице и за упавшими на склонённое лицо Алукарда волосами было не разобрать, оскал ли это злости, вызов, насмешка или, кто его знает, более яркое проявление того почти удовольствия, которое Алукард получал от удавшихся провокаций и даже, казалось, от самой боли.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.