ID работы: 5211691

Color me lavender

Слэш
R
В процессе
72
автор
Размер:
планируется Макси, написано 98 страниц, 14 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
72 Нравится 17 Отзывы 1 В сборник Скачать

1938 - 1

Настройки текста
Примечания:
Именно тот год стал первым. Возможно, стоит коснуться ещё более ранней даты и описать все слагающие личности и положения обстоятельства, но к этому можно будет возвращаться в дальнейшем, вскользь, при надобности. Самое главное случилось именно в тридцать восьмом. Как мне не помнить этот тёплый летний день? Когда он рассказывал сам себя в первый раз и понятия не имел, чем закончится и какое влияние будет иметь на дальнейшую жизнь, он не казался мне особенным. День как день, такие в долгой памяти не держишь. Поэтому надо признать, что заключённую в несколько минут одного часа суть этого дня я больше выдумал впоследствии, чем действительно сохранил. Может и не было ничего из того, что я помню, но какая разница? Этот день, с его датой и отданным ему временным отрезком, безнадежно затерялся в пепельной дымке прошлого. Того дня нет уже много лет и никто им не живёт на фотографиях, значит я могу его выдумать, наполнив воображаемыми подробностями, которые человеческая память просто не могла бы сохранить. В смысле, «сохранить просто так», без веской причины, в течение тех долгих десяти и, страшно подумать, ещё десяти лет, на протяжении которых Кристофера я ещё не любил. Однако тот тридцать восьмой год всё же был, что подтверждается тем, что не я один его помню. В отличие от меня, Кристофер все десять и ещё десять лет тот день не выпускал из памяти и только и делал, что берёг. Может быть, тоже приукрашивал, но всё же сохранял в его околдовывающей первозданности, в том самом виде, в котором этот день, не зная своего продолжения, снова сам себя рассказывал в первый раз. Короче говоря, я был на празднике. Часть бедной театральной труппы, в рядах которой я в тот год скромно обретался, снова отмечала чью-то уже как месяц сыгранную свадьбу. Мы гуляли в небольшом ресторане и я был в числе необязательных приглашённых, чьего отсутствия не заметили бы. Вообще тот день был для меня светлым и печальным. Эта «печаль» это чистая выдумка, я не помню, был ли в самом деле печален, но об этом состоянии может говорить концентрация всего того года в одном дне. Весь тридцать восьмой был для меня тревожным, мучительным и тяжёлым, но вместе с тем правильным и желанным, потому что как раз тогда я наконец окончательно вырвался из рамок «нормального достойного человека», в которые родители меня запихнули и успешно продержали несколько лет. Они уже давно смирились с тем, что я бестолковый и пропащий, однако до сих пор я был хотя бы послушным и полностью осознавал перед ними свою никчёмность и ни на что негодность. Строгое воспитание, которое они мне дали, да и вообще их характеры, особенно мамин, обязывали меня и брата всецело соответствовать их ожиданиям и ни в чём не перечить. В этом и крылась главная ошибка: авторитет, который мог бы быть непререкаемым, оказался подавлен суровостью и требовательностью, поэтому я всё детство и всю юность, да и вообще всю жизнь, скорее боялся и безответно обижался, чем уважал и подобострастно любил. Я конечно не скажу о них ничего плохого теперь, но в тридцать восьмом я, если не говорил, то носил в голове очень многое. Это был как раз тот возраст, когда, как бы мама этому ни противилась, я захотел наконец вырваться на свободу и заниматься только тем, что мне нравится, а не тем, что по её мнению нужно. Конечно она имела полное право не одобрять моего желания стать актёром. Предрассудки были свойственны всем приличным англичанам, и бедным, и богатым, и знатным, и самым простым. Хуже артистов только воры и иностранцы, и не такая уж большая между ними разница. Это я должен был знать с самого детства, и я знал, но всё равно хотел стать актёром. Мной был пройден большой путь, в начале которого я, словно страшную болезнь, скрывал и подавлял в себе это желание, и в конце поставил родителей перед фактом. Я стал уже достаточно взрослым, чтобы физическая расправа не была ко мне применима, и достаточно смелым, чтобы не возвращаться каждый вечер домой, а на всё остальное мне было наплевать. Вернее, я делал вид, что наплевать, но на самом деле я переживал даже сильнее родителей. Мне действительно трудно было им прекословить, потому что из этого вытекала грубость и взаимная неприязнь, а этого я очень не хотел. Но и оставаться дальше в их плену и, в особенности, сидеть за одним тягостным столом и ходить на работу, которую отец для меня подобрал бы и которая отнимала бы всё время, я больше не мог. Я потихоньку бунтовал, но при этом на каждом шагу пугался и отчаянно страшился по-настоящему оскорбить родителей. То есть так, чтобы они по-настоящему меня не простили бы. Поэтому я в тот год снова и снова пытался говорить с ними на разорванном общем языке и пытался что-то объяснить, пытался играть роль сына, который их устраивает, но который при этом отстаивает свою свободу… Одним словом, это была долгая нервотрёпка, в которой я был один не только против родителей, но и против брата и его жены, которая меня отчего-то ненавидела и больше всех подливала масла в огонь. Что самое забавное, именно она, объясняя моё пристрастие к сцене, обвиняла меня в гомосексуализме. То есть сначала было это нелепое, ничем не обоснованное, оскорбительное и перепугавшее и возмутившее родителей обвинение, а уж потом я осознал, что, как ни крути и как ни кляни предвзятость, актёрское искусство и это дело и впрямь тесно связаны, и, занимаясь первым, второго не избежать. Пытаясь бунтовать в мелочах, я поддался на первое же ласковое предложение, поступившее мне от другого актёра, куда более успешного и талантливого, чем я тогда, и оказался им только лишь восхищён. Может быть мне просто повезло, но после первого хорошего примера, раз и навсегда сложившего моё мнение, я стал с пониманием и доброжелательностью (отчасти ещё и потому, что это противоречило семейным взглядам) относиться к такой любви. С пониманием, доброжелательностью и ещё, пожалуй, с сочувствующим сожалением, поскольку я всё-таки, хоть и соглашался и давал собой воспользоваться (если это несло мне выгоду), сам никогда не чувствовал такой потребности и влюблялся только в девушек. А это со мной происходило часто, поскольку прекрасных и раскованных девушек вокруг крутилось немерено, а я, стараясь быть с каждой вежливым и обворожительным, невольно зарабатывал их благосклонность и в ответ на это не мог не влюбиться, хотя бы из той же вежливости и благодарности. Такие отношения каждый раз были очаровательны и каждый раз заканчивались быстро. Девушки убегали к другим кавалерам, а я — к другим девушкам, мельком положившим на меня глаз. Ничего не поделаешь, но это было «сплошное беспутство», как раз то, которое так осуждала моя мама. Вот и получалось, что родители были правы, очерняя профессию актёра и приписывая ей все возможные грехопадения. Я вынужденно принимал их правоту, но всё равно упорствовал. Конфликт стоял на месте и грозил никогда не разрешиться. Я боролся за свою свободу и медленно её завоёвывал, но всё же пока я оставался с родителями в одном городе (даже если этот город был огромным Лондоном), я не мог считать свою совесть чистой, а себя самого самостоятельным. Всё это я говорю к тому, чтобы объяснить, каким я был в тот день. То есть я был печальным и растревоженным, но в то же время довольным собой, упрямым и готовым отстаивать свою независимость хотя бы таким дурацким способом, как противодействие: родители накануне твердили мне, что актёрская карьера — удел распутников, вот я и стремился, им назло, а значит в подтверждение их несправедливых слов, сделать всё от меня зависящее, чтобы нарваться на неприятности. Однако при всём этом я смутно различал, что хорошо, а что плохо, и неизвестной черты не переступил бы. Я стыдился и сердце моё было не на месте. Но вместе с тем сердце это, одной частью сжимаясь от угрызений совести, другой частью сияло, потому что я находился в постоянном состоянии влюблённости в какую-нибудь знакомую актрису. В тот день тоже. Я как всегда не думал о «ней», но чувствовал её незримое волшебное присутствие внутри. Это была не столько разбуженная очередной девушкой любовь, сколько любовь моя собственная, неизменная, чистая и одинаково большая вне зависимости от объекта, к которому она направлена. Я искусственно подкармливал эту любовь новыми милыми лицами и был этим обманом вполне доволен, поскольку он согревал меня, делал мою жизнь прекрасной и меня самого делал добрым, весёлым, сияющим, беззаботным и лёгким, а как раз таким я нравился девушкам ещё сильнее, поскольку пока эти девушки, такие же молодые и бестолковые, как и я, ничего не хотели, кроме сиюминутной радости и поцелуев. Всё монументальное, долгое, с тяжёлыми словами «брак», «ответственность» и «благопристойность», относилось к той сфере жизни, из которой я вырвался и к которой, как и большинство семей, относилась моя семья. От всего этого я пытался откреститься и потому только сильнее впадал в невыносимую лёгкость с быстрой любовью, верностью лишь на вечер и непринадлежностью никому и ничему. Со всем этим за плечами, я стоял на улице, возле входа в дешёвенький ресторан, вместе с другими молодыми людьми. Мы вышли, чтобы подышать воздухом, покурить и, даже немного делая вид, что мы приличные люди, обсудить некоторые вещи, которые в присутствии дам не обсуждаются (хотя бы потому, что за женским смехом и визгом ничего не слышно и не важно). Я нарочно не помню названия той улицы и точного местоположения перекрёстка, который в тот августовский день был залит золотом заходящего солнца. Помню только, что народу было немного и машин почти не было. Может быть даже было тихо. Может на окраине Лондона? На рабочей, но всё же предназначенной для прогулок и дорогого жилья. Может быть все городские звуки нарочно стихли, слившись в стрекочущий и позвякивающий фон, не способный перекрыть слова. Был август и вечер долгого хорошего дня. День был жарким и солнечным, а потому к вечеру всё погрузилось в усталую отстучавшую пыль, напитавшуюся солнцем и всюду пульсирующую, как под содранной кожей. Из ресторана я вышел в одной рубашке и через минуту ощутил, что от свалившегося в распадок улицы солнца веет теплом, ощутимым потому, что остальной воздух на глазах остывает и из красновато-жёлтого становится синим. Тени растягивались и прохлада спускалась с опустевших и потерявших краски небес. Солнце больше не слепило, но оно всему придавало пшеничный оттенок. Я стоял, курил и беседовал и вполне мог бы не заметить прошедшей мимо фигуры. Если бы не заметил, я бы точно так же, как если бы заметил, нисколько не обратил на неё внимания, не повернул бы головы и не присмотрел, да и зачем? Однако моё периферийное зрение само по себе сработало и я, нисколько не придавая этому значения, увидел, что прошедший мимо парень сбавил шаг. Именно так. Он не обернулся сразу и рук из карманов не вытащил, но после того как мы разминулись шёл с каждой секундой всё медленнее. А потом остановился. Это уже могло значить странность, стоящую брошенного вскользь взгляда. Таким я и увидел его впервые — тонкую чёрную птицу, которой бегло можно было приписать лишь чёрные волосы и рыжую куртку. Для меня он стоял на фоне солнца (хоть на самом деле солнце в зареве висело намного выше и правее). Солнце распространяло сети своего липкого и раскалённого зыбучего света и накидывало их на всё и вся. На него тоже. Когда он обернулся, он остался тёмным силуэтом. Подумаешь. Я вернулся вниманием к моим товарищам и мог бы не заметить, как этот парень медленно вернулся и снова прошёл мимо нас. А потом снова, но на этот раз напротив меня остановился и стал делать вид, что сосредоточено роется в карманах. Будет наивным сказать, что я воспринял это как нечто ничего не значащее. Увы, или к счастью, в тридцать восьмом я был максимально (насколько это для меня возможно) испорчен и в любом косо брошенном на меня взгляде готов был увидеть вызов. Либо драться, либо любить. Второе конечно же предпочтительнее. Разумеется я понимал, что другие люди, в отличие от меня, не страдают ни любвеобильностью, ни озабоченностью, ни излишней открытостью, готовой всеми силами броситься в первом взаимно открывшемся направлении. Это я понимал, а потому мою звериную игривость, в которой я каждого человека воспринимал как кусок мяса, я держал при себе и не проявлял. Ну да, я бы умер от стыда, если бы позволил себе первому проявить к кому-либо недвусмысленный интерес, да я бы и не проявил его никогда, потому как гордость у меня всё-таки была, по крайней мере внешняя. Это только в голове, всё бунтуя и бунтуя, споря с любым позорным благоразумием и отрекаясь от благородства, я готов был с высоты своей свободы злорадно и весело судить всех подряд: с этим я переспал бы, а с этим нет, с этой мог бы строить недолгие отношения, а эту мог бы любить вечно — целое звёздное лето. Мне было двадцать пять, но вёл я себя как ребёнок (я пока не знал, что именно люди, разменявшие третий десяток, ведут себя запальчиво и по-детски неразумно в любви, в отличие от настоящих детей по возрасту, которым свойственно куда больше степенности, осторожности и обдуманности). Кроме того, во мне постоянно бурлило недовольство, что мои настоящие юные годы я провёл в строгой школе, под родительским гнётом и на скучной работе, а значит, вроде как, не растратил их до времени. Одним словом, о чём я только ни думал. Поэтому посматривающего на меня парня я воспринял единственно верным образом: я решил, что ему понравился. Это могло бы быть глупо, заносчиво, самонадеянно и бессмысленно, но в глубине души, я всё равно решил бы именно так, даже если бы попытался себя образумить. В пользу моей отчаянности говорило ещё и то, что я всеми силами старался всем нравиться и всеми быть любимым. Конфликты с родителями и их недовольство мной привели меня к тому, что я невольно пытался добрать одобрения и преклонения в других местах. Поэтому я со всеми был добр и ласков, со всеми пытался дружить и держал за собой репутацию человека, с которым невозможно поссориться. Из-за этого я и путался со всеми подряд девушками, умудряясь, с помощью манер и улыбок, ни одну из них не оставить обиженной, и из-за этого же я, не умея и не желая никому отказать, спал с мужчинами, которым нравился. Никто из них не претендовал на меня во второй раз, но сложившиеся хорошие отношения оставались. Может быть даже, некая, конечно не дружба, но что-то ещё более уместное… Кроме того, я прекрасно знал о себе, что я красив и красив настолько, что «грех не стать актёром», чтобы именно своей внешностью, как природным даром, зарабатывать, ну или, по крайней мере, этот природный дар не прятать от широкой публики и не губить его в безвестности. Если в повседневной жизни красота могла не иметь особого значения, то в актёрской среде она без стеснения всеми замечалась и получала должные похвалы. Родители боялись и этого тоже: я стал в некотором роде рабом собственной внешности, и, превознося её, заносчиво считал её куда более идеальной, чем она была на самом деле. Я был беден и ничего не имел за душой, а потому хотя бы этот бесплатный талант, которого никто не мог у меня отнять, я нарочно ценил и бесстрашно выставлял на показ, в первую очередь им руководствуясь. А раз у меня красота на первом месте, то как я могу обижаться, если люди замечают именно её, а уж потом меня самого? Я должен ей пользоваться и выполнять то, к чему она меня обязывает, то есть не стесняться её и не удивляться, когда другие оказываются ею пойманы. …Этот уличный парень актёром не был, кроме того, был слишком молодым, чтобы оказаться полезным, но мне было всё равно. О возрасте я не думал в принципе. Да и, честно сказать, выглядел он старше своих настоящих недавних, как позже выяснилось, шестнадцати. Он был с меня ростом и этого было достаточно, чтобы не посчитать его ребёнком, хоть лицо у него было ещё бы немного и детское. Такое не вполне сформировавшееся, беззащитно чистое, не избавившееся от инфантильной пухлости и не успевшее ещё приобрести характерные черты, а потому какое-то размытое и производящее впечатление наивности и попросту недалёкости. Однако посмотри на это с другой стороны и детская непосредственная простота превратится в невинную очаровательность, прелестную тем самым, что не догадывается о своей привлекательной силе. Всё это мне понравилось, вернее, ничем не оттолкнуло, — этого было достаточно. Все привитые мамой предрассудки были во мне сильны, но я осознанно с ними боролся. Поэтому я сперва высокомерно обвинил этого мальчика в том, что он иностранец, а уж потом снисходительно простил его за это и превратил национальный недостаток в достоинство. Он был действительно похож на итальянца. Потом, с возрастом, это в нём стёрлось, но в детстве это было настолько явно, что не оставляло сомнений в том, что он никто иной, как маленький гангстер. Однако в нём не наблюдалось присущей южным народам яркой выразительности, по причине которой даже у маленьких детей агатовые глаза сверкают как таинственные и колдовские драгоценные камни в окружении густой и ласковой черноты ресниц. Ночь его глаз была не такой уж по-итальянски пленительной и гибельная прелесть рта гибелью никому не грозила. Не в силу возраста, а просто в силу того, что он был далеко не настоящий итальянец, а прирученный, покорённый и упрощённый безликой холодной кровью взамен пылающей. Я бы не сказал тогда, что он был красив. И не сказал бы, что он особенный. Но рыжее солнце светило ему в лицо, из-за чего мутно-карие, несмотря на его детство, блёклые глаза, даже с расстояния нескольких метров, при правильном (божественно случайном) угле падения яркого, но приглушённо-мягкого света, зажглись жёлтым огнём, как только карие глаза могут. Встрёпанные чёрные волосы тоже были опалены догорающим закатом, как и всё остальное: одежда, казалось, чуть-чуть дымится, и благородно смуглого оттенка кожа плавится золотом. Он напомнил мне тигрёнка. Для меня этого было достаточно. Я улыбнулся ему и хитро повернул лицо из стороны в сторону, сам не задумываясь о том, что имею в виду. Почему-то я нисколько не чувствовал себя неловко или странно. Мне казалось, что всё прекрасно и что я царствую во всей Англии. А этот дурачок более чем умилительно смутился и, увидев мой жест, тут же до смешного быстро отвернулся и наверняка немного покраснел. Стал и копаться в карманах активнее и будто бы даже сделал шаг, желая уйти. А потом и правда сдвинулся с места и пошёл. Правда как-то неуверенно, на каждом шагу рискуя запутаться в длинных ногах и упасть. Моя гордость была чуточку уязвлена, поэтому я мигом дал себе погубившее меня обещание: если этот парень вернётся, то пожалеет. Он уходил, и ещё через несколько секунд я уже без сожаления смотрел ему вслед. Мои товарищи стали заходить обратно в ресторан, где шумиха после небольшого перерыва нарастала по новой. Я зачем-то мешкал дольше всех и зачем-то ещё несколько раз бросал испытующие взгляды на фигуру, удаляющуюся неправдоподобно медленно. Наверное, ошибкой будет сказать, что я впервые заинтересовался мужчиной. В тот момент для меня вообще разницы не было. Просто я подарил ему свою улыбку (по мнению дам, вещь великой красоты), а этот щенок взял, да и уплёлся, даже не отплатив мне обожающей улыбкой в ответ. Несправедливо. Всё равно это его вина. Если бы он в последний момент не обернулся, я бы не пошёл за ним. (Однако, если бы я так пристально в него не вглядывался, то и не увидел бы, как он оборачивается). Однако это произошло. Он оглянулся через плечо и, заметив, что я всё ещё его вижу, повернулся всем корпусом и прошёл несколько шагов спиной вперёд. Это уже ни в какие ворота не лезло. Мигом забыв про всё на свете (я в тот год часто «забывал про всё на свете», особенно когда третий раз за месяц влюблялся), я, выкинув из головы, что в ресторане остались мои вещи и девушка, которую я уже второй час как приобнимал, пошёл следом. Это направление, движение навстречу солнцу, бросающему одни из последних своих слепящих лучей, мне нравилось куда больше, чем перспектива вернуться в духоту. Я вдруг ощутил окрыляющую свободу. Это потому что ветер вдруг усилился и окружил меня холодом, уже явным, но пока не приносящим дискомфорта, а просящим сорваться на бег. Но конечно же нет. Я шёл быстро, но достойно. И бесконечно веселился, наблюдая за тем, как маленький итальянец всё чаще и со всё возрастающей тревогой на меня оглядывается, при этом немного пошатываясь. Но потом, когда я почти догнал его, он оглядываться перестал. Так мы и шли на расстоянии нескольких шагов, и я, убеждая себя, что влюбился, рассматривал его стройную спинку и иногда нарочно подставляющийся под взгляд мягкий профиль. Честно сказать, минут через пятнадцать я понял, что мне надоело, однако бросить его, просто повернуться и пойти обратно значило бы обидеть этого мальчика, кроме того, себе самому признаться в глупости и бессмысленности своей погони. Раздумывая, как бы так сделать, чтобы исчезнуть незаметно, я провёл ещё минут десять и вдруг оказался перед дверью. Итальянец зашёл в довольно-таки приличный дом, случайно оставив дверь приоткрытой. Успокоенно вздохнув, я поскорее развернулся и пошёл в обратную сторону, сказав себе, что сделал всё, что мог, и что нет ничего плохого в том, чтобы просто так идти за кем-то, от скуки играя в преследователя. Все так делают, покуда дороги не разойдутся.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.