Алёнкина тетрадка: 10
8 июня 2018 г., 20:14
Примечания:
Блять. Блять. Блять.
2 ноября.
08:56
До каникул осталось два с половиной дня. Линда сегодня не пришла — ко мне, на удивление, присела Карина. Сначала мы молчали, но я чувствовала, что ей немного неловко.
Не знаю, винит ли она себя за то, что не просто пересела к другому человеку, а ещё и своровала у меня подругу. Ладно, шучу, не своровала. Просто так вышло. И вообще — я сама была инициатором того, что девчонки общаться начали. В общем, мы сидим, скоро начнётся биология, и я вдруг спрашиваю:
— А почему Линда не пришла?
— А она тебе не сказала?
— Ну, вы же теперь — близкие подружки.
— Она на курсы рванула. Короче говоря, забрала у меня мечту. Хочет доучиться в десятом и потом поступить в техникум, как я и хотела.
— Это ты её надоумила?
— Я даже не помню. Мы много раз болтали об этом… Может быть.
И я смотрю на Карину, а она смотрит на меня. Я киваю, она пожимает плечами, но мне всё равно неловко, как и ей.
Потом Косаревой что-то от Рубцова понадобилось, в это же время Каширин пристал к сидящему впереди от нас Никольскому — заговорил своим важным голосом, и мне стало абсолютно не слышно, что там происходит у Павла и Ульяны.
Косарева смеяться начинает. Рубцов ей говорит — мол, перестань привлекать внимание. В это время Широкалов подползает к их парте. Пашка пару раз кидает моментальный взгляд на дверь — наверное, в ожидании своего друга. А я встаю со своего места и тоже приближаюсь к ним, потому что мне становится интересно. Прибегает Феликс, врезается в широкую спину дылды Широкалова, запрыгивает на него, тот начинает блеять как баран, бодаться как бык, ржёт опять по-тюленьи. Феликс сидит на его спине, выглядывает оттуда, следит за действиями Косаревой, которая треплет коробку на парте Одуванчикова.
Рубцов злится, негодует, поправляет галстук, а Ульяна, как хитрая обезьяна, лезет, куда ей лезть, видимо, нельзя. Они достают из коробки записку, Косарева готовится её прочитать, но тут Андреев спрыгивает со спины Широкалова, выхватывает листок, забирается на парту и громко читает:
«Кирилл, спасибо тебе большое за помощь, мне очень понравился отзыв! Скорее всего, он принесёт мне дополнительный балл на конкурсе, на который я сейчас собираюсь отправиться. Желаю тебе успехов в учёбе! Ещё увидимся!»
Широкалов вновь хохочет, Ульяна закрывает рот ладонью, пытаясь успокоить себя, но всё равно смеётся, Феликс спрыгивает вниз, посмеивается, говорит «хм-хм», когда смотрит в лицо Рубцова, тот отворачивается от ребят — мол, он вообще ни при делах.
Меня зовёт Карина. Потом мы вместе выходим из кабинета, идём к туалетам.
Всегда знала, что Тетрадкина по Кириллу тащится. И это, блин, нелепо. Но это, возможно, мило. Я трясу мокрыми руками, капли попадают в лицо Карины. Мы идём по коридору.
— Ревнуешь? — говорит Карина, замечая, что я задумалась.
— Кого?
— Ну, Одуванчикова.
— Нет, — развожу руками.
— И правильно. Тетрадкина страшненькая.
— Тетрадкина не в твоём вкусе?
— Ты смеёшься?
— Почему?
— Зачем тогда спрашиваешь, если точно знаешь, что не в моём? — Карина улыбается.
— Ну, просто так.
— Сомневаешься в её непривлекательности?
— Почему?
— Ну, раз позволяешь себе ревновать Одуванчикова к ней.
— Наверное, — отвечаю.
Вообще не знаю, почему именно так ответила. Хотела, чтобы этот бессмысленный разговор прекратился. Иногда меня трясет от того, что я хочу рассказать Карине про Феликса. Иногда мне наоборот хочется, чтобы она ни о чём не узнала, потому что смеяться начнёт. Или скажет, чтобы я одумалась. Или будет говорить, что я больная на всю голову.
11:46
Пошли в ларёк за пирогами. Карина протиснулась сквозь толпу шестиклассников. Поскольку я держала её за руку, мне пришлось впечататься в нескольких малышей, потом запнуться ногой за одного из них, он ещё посмотрел так, словно я — запутавшийся в его ногах мусор, и я сразу подумала о том, что ещё года два — и он будет ровесником Вероники Новодрановой. Потом поняла, что именно из таких пафосных мальчишек и девчонок вырастают её подобия.
Мы обошли школу, я переглянулась с Пипой и Жекой. Оба, заметив меня, кивнули, я улыбнулась в ответ, Карина посмотрела на меня как-то подозрительно и говорит:
— Это что за малышня?
— Это Жека и Пипа, — отвечаю моментально, не успев подумать, не успев сообразить, потому что искала в остальных курягах, стоящих ко мне спиной, веснушку.
— Ктооо? — переспрашивает Карина с такой интонацией, словно собиралась ещё и спросить, по кой чёрт меня вообще угораздило с ними познакомиться.
— Ну, Лёша и Женя. Знакомые мои.
— Ясно, — безынтересно бросает Карина, и мы идём дальше.
Карина покупает сладкий пирожок, а я беру пирог с яйцом и капустой. Романова аккуратно кладёт булочку в сумку, я распаковываю свою и начинаю кушать прямо по дороге. Упаковка ускользает из моих рук — пытаюсь поймать, но ветер уносит её ближе к магазину. Она приземляется на землю — я подхожу и вновь поднимаю, потом возвращаюсь к ларьку, разглядев у входа урну. Карина говорит мне, что я должна наплевать, а я утверждаю, что если хотя бы один человек перестанет мусорить, это на одну долю процента повлияет на экологическую ситуацию в мире. Она спорит, а я вспоминаю про «эффект бабочки», потом она вдруг вспоминает про одноимённый фильм, и мы с ней сходимся на том, что обе были без ума от главного героя.
Ускоряем шаг — скоро начнётся урок, нужно поторопиться. Я вспоминаю, что главного героя звали Джон Амедори, а Карина уверена, что его звали Эштон Кутчер. Потом идём и спорим, потому что я точно знаю, кто главного героя играл, а Карина на своём стоит.
Ругаемся. Она достаёт телефон и гуглит, чтобы выяснить правду. Оказывается, что они оба играют главного героя, только Джон — подростка, а Эштон — взрослого. Потом Карина подкалывает меня, что я опять в малолетку влюбилась, когда фильм смотрела. Я говорю, что он играет почти моего ровесника. А она говорит, что он всё равно мелкий. А я говорю ей, что она вообще лесбиянка. Карина смеётся, а потом заявляет, что если она не говорит о мальчиках, то это не значит, что они её не привлекают, а бисексуальность всем свойственна.
В этот момент ко мне со скоростью несущегося кролика подбегает Андреев — я сталкиваюсь с ним, ничего не соображая, с набитым ртом, доедаю свой пирожок.
— Держи подарок, — говорит Феликс и всовывает мне в свободную руку какой-то предмет.
— Брось это нафиг, — произносит Карина.
Я разжимаю ладонь, замечая, что в руке у меня девчачье раскладное зеркальце — в железной оправе и с голубыми узорами. Пропадает дар речи, потому что я вообще не понимаю, что произошло.
— Брось, — повторяет Романова.
«Это мне? Серьёзно?» — проносится в голове. Я вновь рассматриваю зеркальце. Опять эти чертовы мурашки, бабочки. Серьёзно, Феликс?
— Какая прелесть, — тихо шепчу.
— Да брось уже, он опять какую-нибудь фигню придумал.
— Почему?
— Потому что я его знаю, потому что я с ним с первого класса в одной параллели.
— И уже было что-то подобное с другими девчонками?
— Чегооо? — подозрительно урчит Романова, вглядываясь в мои удивлённые глаза.
Я ничего не соображаю. Ветер режет мои щёки, я вглядываюсь вперёд, но Андреев уже упрыгал куда-то — наверное, забежал сейчас на крыльцо школы и уже поднимается по лестнице. Я вновь ускоряю шаг, Романова останавливает меня, ухватив за запястье, я вырываю руку из её жадных ладоней и бегу вперед, я ничего не могу понять.
— Алёна! Нам предстоит долгий разговор! — кричит мне вслед Романова, когда я мчусь, получая ледяные ветреные пощёчины.
Нафиг. Сама однажды кинула меня с моей же подругой. Никаких объяснений не будет.
На крыльце школы стоит девочка. Она учится на класс старше, не выглядит зубрилой, но и оторвой пофигистической её тоже не назовёшь. На ней теплая пепельного цвета куртка, косички, как у Аньки, красная шапка и такие же перчатки. Андреев курит в стороне с Широкаловым, девчонка подходит к парням и начинает что-то мямлить. Я не могу разобрать слов, но, мне кажется, могу быть к этому причастна, по этой причине поднимаюсь на три ступени и остаюсь подслушивать.
— Феликс, верни!
Она стесняется, но всячески пытается достучаться до парней.
— Настырная какая, — бросает тюленьим голосом Широкалов. Андреев смахивает, потом зажимает сигарету в зубах, расстёгивает куртку, снимает её и демонстрирует вывернутые карманы.
— У меня ничего нет, — звенит на фоне разговоров школьников бархатный колокольчик. На его голос оборачиваются выходящие семиклассницы, одна потом несколько раз ещё поворачивается, но подруги утягивают её за собой, отправляя в сторону парней недовольные взгляды, подобные тому, как смотрела на Феликса Карина.
— Значит, у твоего друга!
Широкалов бросает бычок в сторону, выворачивает карманы, но куртку не снимает.
— Андреев, ты в карманы джинсов засунул! — вновь говорит девчонка.
— А ты проверь, — посылая обаятельную улыбку, отвечает Феликс.
— Я к тебе не подойду.
— Тогда я пошёл на урок, счастливо оставаться, — усмехается Андреев. Потом пихает Широкалова плечом в бок, — пошли уже, опаздываем.
— Феликс, верни! — опять стонет стесняшка, когда Андреев распахивает дверь и уже практически заходит в школу.
— А надо ли? — отвечает он, развернувшись.
— Дай пройти, — шмыгает под ногами Андреева какой-то мелкий школьник. Феликс пропускает его, дверь захлопывается, он вновь толкает её рукой, разворачивается, придерживая. И демонстративно упирается рукой в бок. Широкалов стоит рядом и извергает веселые животные визги, похожие на негодование.
Я опять смотрю на худые ноги, на темные волнистые волосы и счастливую ухмылку. Он вообще не замечает, что я тут есть.
— Да! — кивает девчонка, сложив руки на груди.
— Хорошо, — и веснушка опять отпускает дверь — она с громом хлопает, — за особую услугу.
Андреев подходит к ней ближе, пытаясь обнять за талию. Широкалов блеет.
— Иди нахрен, — девушка толкает его в бок и исчезает за дверью.
И мой мир раскалывается на несколько частей. И мне становится наплевать, и я не хочу ничего объяснять, не хочу докладывать им двоим, как и почему это делаю. Залезаю рукой в карман, зеркальце вновь оказывается в моих ладонях. Подхожу ближе, чтобы точно не промазать, а потом — швыряю ему в лицо. Он хватается руками за челюсть, издаёт тихий стон и многочисленные «Блять, блять, блять».
— Ебанутая! — кричит Феликс мне вслед, а я уже ничего не слышу и не хочу слышать.
12:07
Два пропущенных звонка.
КАРИНА РОМАНОВА: «Ты блин где?»
КАРИНА РОМАНОВА: «Я тебя отмажу, конечно, но потом берегись»
КАРИНА РОМАНОВА: «Понятно?!»
Сидеть на унитазе в общем туалете, сложив руки на груди, загибаться и ныть. Конечно, Мирославская, мы это умеем.
вне дневника Алёны:
Одно дело — недолюбливать, поскольку мало знаешь, а потом — принять. Одно дело — щекотать нервы едва заметными проявлениями ревности, а потом привыкнуть и успокоиться. Одно дело — делить Феликса с Новодрановой, а потом понять, что я выигрываю, потому что он её ни во что не ставит. И другое — столкнуться с этим же заново. Но в этот раз — ревновать по-настоящему. Одно дело — наслаждаться победой и негодованием со стороны влюблённых в него девчонок. Терпеть едва слышимую неприязнь, смеяться над этим, злорадствовать немного, а потом принять их всех, принять их, как просто запутавшихся, но, возможно, не потерявших свою человечность девчонок. Принять потому, что делить-то нечего.
И теперь — делить заново. Отобрать часть души, оторвать, отдать просто так, безвозмездно, но остаться с черной дырой под рёбрами.
И Романова пусть тоже катится к черту, потому что это несправедливо. Всё против меня. Мне казалось, что теперь я смогу стать своей. Я всячески пыталась добиться их приятия по той простой причине, что мне, черт возьми, понравился Феликс. Вот понравился он мне. Вот ничего я не могу сделать.
Я почему-то думала, что если мне удастся познакомиться с его компашкой поближе, у меня появится шанс хотя бы немного добиться его внимания. Внимания, которое куда-то делось. Возможно, он почувствовал, что мне есть до него дело. И остыл. Но это неправильно. Потому что мне нужен и запах сигарет, и запах молочного шоколада, и эта необъятная магия, и всё, что было, и всё, что, как я надеялась, будет, но уже не будет ничего.
Я не смогу взять и залезть в его голову. Но если бы предоставилась такая возможность — я бы чудовищно испугалась. Потому что я не хочу раз и навсегда узнать, что для него значу. Потому что я уже не смирюсь. Мне будет обидно, мне будет больно, мне будет хреново. Зуб даю, как говорит Денис, что так оно и будет. И когда я узнаю об этом, изменить или как-то перевернуть его отношение ко мне будет уже нельзя. Невозможно.
Меня тошнит, я ненавижу этих гопарей. Раньше мне казалось, что в каждом из них есть что-то яркое, неуязвимое — то, что движет ими. Я тянулась к этой свободе. Я тянулась к этой уверенности. Раскрепощённости, смелости.
Но в них ничего нет кроме стремления напиться, обкуриться, набить соседям с другого района морду, поспорить, проиграть, пострадать фигней. И к девушкам точно такое же отношение. Возможно, даже та самая Новодранова быстро его забудет, когда встретит нового подобного мальчишку. Потому что все они одинаковы, потому что любовь в этих людях не живет. Ими движет пустота. Зеленый змей, который обвенчал с неудачами каждого.
Они в меня врезались, как врезаются в память. Вся его компания. Любовь к сигаретам, к посиделкам в старой роще… Мне казалось, что есть в этом во всём какой-то таинственный смысл, просто я его разгадать никак не могу. В моих друзьях было стремление учиться, развиваться, размышлять, фантазировать, строить планы на счастливое будущее. И только по этой причине Линда с Кариной всегда тыкали меня носом в мои же ошибки, что, мол, неправильно это — страдать по дуракам. Я сама была во всём виновата.
Но мне не хотелось слушать ни Линду, ни Романову. Мне казалось, они упускают что-то очень важное. Они никогда не испытывали окрыления — запрещали себе его испытывать. Они выбирали безопасность, надежность. Мне казалось, что настоящее счастье пролетит мимо них. Мне хотелось доказать, что смысл существует только в любви и встречах с тем самым человеком. С человеком, чувства к которому наполняют тебя безграничной энергией. И не важно, дураком он был ветреным или заучкой с кукольной внешностью. Кажется, я была безобразно глупа. Привет, глупая Алёна Мирославская. Засунь голову в унитаз и не высовывайся.
Шаги, а потом резкий хлопок двери.
— Пиздуй на урок!
— Чувак, тебе нужно умыться. Она нехило зарядила.
Узнаю это поросячее щебетание.
— Пиздуй на урок, я тебе говорю! Всё нормально!
— А если серьёзно повредила чего?
— Значит, пиздюлей получит, но мне сейчас насрать!
Включил воду. Я затаила дыхание, сижу и слушаю.
— Сгонять до медичек?
— Иди на урок! Всё нормально, просто с зубами что-то.
— Ха, брат, не очкуй. Чем меньше у человека зубов, тем лучше он фильтрует базар.
Феликс, видимо, выключил воду.
— Широкалов, иди нахуй!
— Блять, ну… Не кипятись. Ты только не шкерись, окей? Нам еще после уроков к мелиораторским на разборку.
— Я не был таким пьяным, когда нам Костян звонил, не очкуй.
— Окей, услышал тебя.
И опять хлопок дверью. А потом такой затяжной и громкий «аааааа», словно от досады. И вновь включённая вода.
— Это, брат…
— Ну чего ещё?
— Ты ведь рюкзак оставил в кабинете.
— Нихера, на подоконнике.
— Ты как предвидел, что Мирославская тебе въебет. Ха. Слушай, а моя тогда где?
— Там же. Мы курить побежали, и я там их бросил.
— Бля, там же бабосы на сегодня… Феликс, сам иди нахуй, понял?
И новый хлопок.
Мне хотелось, чтобы это разговор продолжился. Чтобы я узнала о себе хотя бы что-то кроме «да мне насрать» или «да она пиздюлей получит». Мне стало легче — от осознания того, что сейчас он слишком близко, но не знает об этом. Я боялась дать о себе знать, но хотела бы, чтобы он говорил. Чтобы его голос продолжал проницать меня. Мне хотелось плавать и захлебнуться. Мне хотелось утонуть и сохранить свою глупую тайну. Он настолько рядом — вот здесь, и даже не знает, что я совсем близко. Это, кажется, ещё интимнее наших редких прикосновений — стычек, улыбок, моментов, когда глаза в глаза. Следить и молчать. Чувствовать, слушать и мысленно записывать.
Он выключает воду, выходит, а потом я чувствую какое-то опустошение. Ровно такое, какое возникает, когда я прихожу за школу, чтобы увидеться, предположим, с Пипой, ищу взглядом Андреева, а его нет. Надежда умирает последней, как говорится, и я обычно задерживаюсь с ними ещё минут на десять, болтаю о чём-то, заговариваю зубы — всё для того, чтобы дождаться.
Но ничего не происходит, а потом я возвращаюсь на урок, и его не оказывается рядом с Денисом или Ульянкой, и класс, наполненный шумом, топаньем, разговорами, начинает казаться мне слишком пустым. И тогда хочется сразу же утопить себя в дневнике. Открывать самое начало, перечитывать. А в этом ещё одна ошибка. Перечитываешь, запоминаешь, привыкаешь, перекручиваешь в голове. Помнить всё. Для чего?
Я выхожу из кабинки, ещё раз заглядываю в белое-белое небо за окном. Я смотрю на растерявшиеся и одинокие клёны. Я провожаю взглядом покидающих школу учеников. Я мысленно возвращаюсь к ларьку, покупаю пирожок с капустой. Я мысленно встречаю ту стеснительную девушку. Я мысленно отдаю ей её раскладное зеркальце с голубыми узорами. Я рассказываю ей обо всём, рассказываю ей о том, кто он есть. Я спрашиваю, чувствует ли то же самое она. Влюблена ли она в летящие снежинки, предвестники новогодних праздников. Влюблена ли она в светлячков, озаряющих тёмный двор за окном, когда люди готовятся ко сну. Влюблена ли она в веснушки, рассыпанные по лицу, словно миллиарды неизведанных вселенных. Влюблена ли она в колокольчики, озаряющие эту школу.
Совершенно забываю про рюкзак, оставшийся висеть в кабинке на крючке. Приходится зайти, чтобы его забрать, а потом закинуть за спину, а потом пройти мимо зеркала возле выхода из туалета.
Всматриваюсь в своё отражение. Я не хотела бы, чтобы он видел меня сейчас. Такую измученную собственными мыслями, с уставшими глазами. Мои запутанные волосы, покрасневший нос от бесконечных сморканий. Хочу умыться, чтобы исправить это хотя бы отчасти. Смыть потёкшую с глаз тушь. А потом мимолётно бросаю взгляд на кран и замечаю капли крови на раковине. И, главное, я не чувствую себя виноватой. Пусть он думает про меня что угодно. Пусть он догадывается, пусть он меня ненавидит или смеётся надо мной. Мне наплевать.
Я размазываю капли крови по раковине, потом подношу палец к носу и вдыхаю. Занимаюсь какой-то фигнёй. А ведь это — его часть. Составляющая его тела. Тела самого загадочного и одновременно никакого мальчика. Я вновь смотрю на своё отражение и представляю, как бы хотела побывать внутри него. Побывать в его теле. Или забрать себе его душу, смотря на мир его глазами. Мне жаль, что я превращаюсь в размазню. Мне жаль, что у меня не хватает духу забить и быть железной. Не показывать ему ничего. Не демонстрировать недовольство, тайную ревность. Он же догадывается. Он обо всём догадывается.
Я осторожно приоткрываю дверь, чтобы вышвырнуть себя из туалетных объятий и отправиться на новые приключения по дороге домой. Феликс тащит сумку, вальяжно вышагивая, как непосредственный король, по левой рекреации.
Я начинаю трястись, но понимаю, что если сейчас выскочу, он тут же меня увидит. И когда до меня доходит, что надо бы очень быстро вернуться в туалет, пока никто ничего не заметил, он взглядом натыкается на меня, останавливается, и такой:
— Опаньки.
Я с глубоким вздохом хлопаю дверью туалета и мчусь в самую последнюю кабинку — она всех ближе к окну. Щёлкаю замком. Вообще не понимаю, зачем это делаю, зачем прячусь, если он прекрасно знает, куда я могла спрятаться.
Дверь туалета распахивается, он идет неспеша. Потом слышу, как он бросает сумку на подоконник.
Потом толкает дверь в самую дальнюю от меня кабинку, она распахивается. Потом — дверь в следующую. А проверять, закрыта ли последняя… Я думаю, это очевидно.
На двери моей кабинки написано несколько матерных слов, чуть выше — «Кукушка оболтус», слева — «Новодранова шлюха», потом «NDR рулит, а вы хуйло», и я начинаю заставлять себя думать о том, что же такое или кто же такой этот NDR, чтобы забыть, что ровно через деревянную дверцу от меня стоит Феликс, который, наверное, ожидает того, что я сейчас выйду.
— Мирославская, выходи, иначе будет только хуже, — вполголоса говорит веснушка.
— Уходи, — я говорю это быстрее, чем успеваю подумать.
— Мирославская, у тебя есть буквально минута.
Он стучит ногтями по двери в мою кабинку, я жмурюсь, но начинаю понимать, что немного побаиваюсь последствий того, что я сделала на крыльце. Я чувствую запах сигарет.
— Отстань.
— Меньше минуты.
— Уходи отсюда! — пытаюсь кричать, но понимаю, что учителя могут это услышать.
— Сорок секунд.
— Имбецил, — почти шёпотом.
— Будешь отдуваться ещё и за каждое оскорбление.
Я знаю, что нет ничего прекраснее холода по утрам, потому что пока ты добираешься до школы, мёрзнешь и думаешь только о том, чтобы поскорее очутиться в тепле, холод забирает все твои мысли, и ты больше ни о чем не думаешь.
— Уходи.
— Двадцать.
— Мне насрать, что ты там считаешь.
— Уже практически десять.
— Иди… нахуй, — произношу, осознав всю горечь сказанных слов, потому что, мне кажется, я вслух эту фразу никогда раньше не говорила. Ну, могла сказать, например, «иди нафиг» или что-то в этом роде.
— Последние секунды. Либо сама выходи, либо будешь отдуваться.
И я молчу, и мне насрать. Он всё равно ничего не сможет сделать, ломать дверь — не в его интересах.
И он запрыгивает на подоконник. Судя по звукам, сумка в этот же момент сваливается вниз. Секунды через три до меня доходит, что он собирается перелезть, и я смотрю на потолок, и я смотрю на трубы, на верхние металлические перекладины кабинок, и я смотрю на ширину расстояния между ними и потолком, а потом вижу, как он ловко хватается за трубу, а потом — за одну перекладину, а потом я впечатываюсь взглядом в стену, стараясь не смотреть вперед. Смотрю на унитаз, на керамические трещинки, на серую плитку. И он спрыгивает в мою кабинку, а я боюсь взглянуть не то чтобы в его глаза, а просто заметить хотя бы какую-то знакомую часть его одежды, или руки, или деревянный браслет. И я вдыхаю расползающийся по кабинке запах сигарет.
— Нахера? — говорит он, а я не могу справиться с мыслью о том, что его присутствие слишком близко.
— Чего?
— Нахера было так делать?
— А нахера было обманывать девчонку?
И да, я всё ещё изучаю плитку на полу.
— Понимаешь, Мирославская, это лично моё дело. Всё, что ты там себе напридумывала… Ты не имела к этому никакого отношения.
Я метаюсь взглядом по его куртке — и вновь смотрю на плитку.
— Ну, если не имела, то ладно.
И мне приходит новая, моментальная идея. Я быстро шагаю в сторону, цепляюсь руками за металлическую защёлку, поворачиваю её и готовлюсь открыть дверь, а Феликс вцепляется ногтями в мою ладонь, потом перехватывает запястье, и пока я кривляюсь от боли, потому что его ногти выцарапывают в моей тонкой коже дыры, он вновь защёлкивает замок.
— Да ты ревнуешь, Мирославская.
Я знаю, что Феликс сейчас улыбается, но совершенно не знаю, как можно ответить на это таким образом, чтобы полностью уничтожить его глупое мнение на этот счёт.
— Мне просто неприятно, что ты меня в это впутываешь, и всё.
— Каким образом я впутал?
Забавно. Мы говорим уже достаточное количество времени, а я так и не решилась посмотреть на его лицо. Не понимаю, чего боюсь, но я действительно боюсь.
— Отдал мне зеркало. Сделал меня сообщником.
— Каким, нахер, сообщником, Мирославская? — он смеётся так, словно я сказала наивную и смешную вещь.
— Я не знаю.
— Получается, я просто решил пошутить над девчонкой, а ты мне за это чуть зубы не сломала?
И я молчу.
— В чём же причина?
— Я пошла домой, — говорю.
Вновь смотрю на дверную защелку. Он, видимо, замечает мой взгляд, потом сильнее впивается ногтями в запястье.
— Даже не думай.
— Да чего тебе надо?
— Посмотри на меня.
— Зачем?
Свободной рукой он берет меня за подбородок, а потом подходит ближе и, видимо, всячески пытается сделать так, чтобы я взглянула в его лицо. Я вновь изучаю надписи на стенах, я смотрю в потолок, а потом понимаю, что устала метаться взглядом, стараясь не заметить его веснушки, и просто закрываю глаза.
Он проводит большим пальцем по моей щеке, а я серьёзно не понимаю, что это значит и что может за этим последовать. Могу заметить только одно — моё запястье свободно. Ура. Наконец-то.
— Мирославская, — вполголоса.
— Чего? — шепчу.
— Посмотри на меня.
И я сдаюсь, и я расклеиваюсь, и я больше не могу держаться. И я открываю глаза, и я понимаю, что это до сих пор кажется мне невыносимо страшным. Даже тогда, когда я замечаю его шоколадный взгляд, когда ловлю его на себе, когда впечатываюсь в него своим взглядом. Я смотрю на его губы в крови — она уже почти застыла, но до сих пор сочится в некоторых местах.
— Видишь?
— Да.
— Ну?
— Прости.
Он пытается улыбнуться, но затем слегка корчится от боли. Замечаю, что он испачкал в крови щёку. И я начинаю творить какую-то неведомую фигню. Он молчит, и этим словно показывает, что сейчас можно расслабиться, что он не навредит, либо же просто пронаблюдает за моими действиями, я не совсем этого понимаю.
Облизываю собственный палец. Мои руки начинают дрожать. Дотрагиваюсь до его щеки и пытаюсь стереть размазанные капли. Слышу, как из крана где-то там, за кабинками, капает вода. Боже, какую фигню я творю. И ведь совершенно не понимаю, почему он позволяет.
— Ты не сотрёшь веснушки, — говорит Андреев.
Вновь пытается улыбнуться, а потом застывает в улыбке. Наверное, чтобы не ощущать боль. Либо же… А хрен его знает. Вот честно, хрен его знает.
Привет. Я люблю ноябрь во всех его проявлениях. Я влюблена в утренний холод, я влюблена в непрекращающиеся дожди. Я влюблена в магию вечеров. Я влюблена в Блейзер и заброшки. Я влюблена в нежность взгляда. Я влюблена в недоступность, потому что мне дороги моменты, когда эта недоступность исчезает, когда человек разрешает, позволяет, и пускай я знаю, что это, возможно, на минуту, или секунд на двадцать.
Мы тянемся к тому, что нас отталкивает. Мы влюблены в свои бесконечные приятные фантазии, а еще больше — в причину возникающих в голове фантазий, потому что не было бы этого всего, если бы не школа, личные дневники, случайный взгляд или короткая фраза, запах сигарет, свежесть протекающей в наших сердцах любви и сладость эйфории. Не было бы этого всего, если бы не всё это.
Я провожу пальцем по его подбородку — он неподвижен, но не сводит с меня глаз. Я касаюсь его губ, совсем осторожно, а он старается не показывать, что ему неприятно. Это просто ужас, что он не просит остановиться. Что он не отталкивает меня.
Я хватаю его шнурок от куртки, даже слегка дергаю его, потом провожу пальцами по железному изображению эмблемы марки одежды, пришитой к левому карману. Это невероятно, мне можно его потрогать. А он не противостоит, продолжая наблюдать за моими странными действиями, улыбается и словно взглядом говорит: «боже, она свихнулась, но мне интересно посмотреть, что же будет дальше». Ну, может, и не об этом думает. Я не могу понять, о чём он думает. Мне страшно, внутри словно заряжаются и летают фейерверки, это просто ужас, это определенно какой-то кошмар.
Остановись, Мирославская. Иди, окунись в слободское озеро.
Я подхожу чуть ближе, случайно касаюсь носом его подбородка, а сама пытаюсь поглубже вдохнуть запах его воротника — улавливаю что-то свежее, словно мята и лаванда, а потом он опускает голову. Я чувствую его дыхание, и запах куртки смешивается с сигаретным запахом.
Мне хочется, чтобы он что-нибудь сказал. И я пытаюсь на какой-то миг вернуть себе возможность о чём-то подумать, выбрать отстранённую тему, но не могу ничего из себя выдавить, никаких идей.
— Домой пора, — говорю.
Потом снова смотрю на его лицо — а он до сих пор глядит на меня, улыбается и молчит. Почему Андреев мне не отвечает? Я хочу заставить себя подумать о том, что меня напрягает его молчание, но меня уже ничего не напрягает, и я понимаю, что завтра мне будет до ужаса стыдно за всё, и я больше никогда к нему не подойду, никогда в жизни.
Феликс, ты должен сказать хотя бы что-то, хотя бы «окей, иди домой», но не молчи, пожалуйста, не дай мне сотворить фигню, не зная, о чём ты сейчас размышляешь.
Я трогаю его веснушчатые щёки, потом вновь губы, потом опять щёки, потому что, вероятно, доставляю ему дискомфорт. Боже, интересно, а доставляю ли я ему дискомфорт? Мешаю ли я ему в школе? Своим присутствием, своими взглядами, просто ощущением того, что с тобой за одной партой иногда сидит девчонка, которая всячески пытается отрицать свои чувства, но при этом горит эмоциями, и это сложно не заметить, наверное… Ой, блин. Всё.
Я трогаю его кудряшки, а потом нащупываю шею, а потом слегка приближаю его к себе, тут он начинает ухмыляться сильнее, даже пытается закусить губу, чтобы не продолжить смеяться, чтобы… ничего не сорвать? А если это прикол такой? А если он с Широкаловым на это поспорил, и теперь боится, что всё просрёт? С другой стороны, никто об этом не узнает. Боже, а если кто-то сейчас за всем этим следит? Я смотрю на потолок, потом не понимаю, что за фигня происходит сейчас в моих мыслях, а потом не понимаю, что я вообще такое творю, именно сейчас, зачем я это делаю, именно сейчас, зачем?
Я чувствую его дыхание, я вдыхаю запах щеки, он опять ловит смешок, но проглатывает его, а потом говорит почти шёпотом:
— Мирославская, а ты крови не боишься?
— Почему я должна её бояться?
— Ну, на вкус она так себе.
Его тепло врывается в меня, переворачивая всё, что только можно. Я ощущаю почти неуловимую сладость на языке, потом — едва заметный металлический привкус. Мне хочется проникнуть ещё глубже, мне хочется купаться в его мыслях, или переместить его полностью в себя, украсть, запереть, да так, чтобы он не знал, как можно выбраться. Я обнимаю его, чувствуя, что не знаю ничего теплее, не знаю ничего необходимее, и мне сладко, и до тошноты приятно. Меня буквально захлестывает, и я хочу выплеснуть всё это наружу, и я сильнее обнимаю его, ощущая руку Феликса на своём плече.
Я помню, чем пахнет сирень. И как весной серые облака съедают радугу перед дождём. Помню вкус шоколада с маленькими мармеладками. Помню запах верхних этажей заброшки. Помню, как быстро плывут облака, если смотреть из окна своей квартиры, и как медленно — когда сидишь в роще, ломая попавшуюся в руки сухую ветку. Я помню вкус кофейного ликёра дома у Романовой. Помню, как сладко пахнет осень, когда ты выходишь из дома, выучив уроки, когда ты свободна и тебе хочется гулять до ночи. И больше не помню ничего.