Лежать и просто ждать весну

R
Завершён
1810
13
автор
Фэндом:
Размер:
572 страницы, 185 054 слова, 40 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
1810 Нравится Отзывы 676 В сборник

Алёнкина тетрадка: 10

Настройки
Примечания:
2 ноября. 08:56 До каникул осталось два с половиной дня. Линда сегодня не пришла — ко мне, на удивление, присела Карина. Сначала мы молчали, но я чувствовала, что ей немного неловко. Не знаю, винит ли она себя за то, что не просто пересела к другому человеку, а ещё и своровала у меня подругу. Ладно, шучу, не своровала. Просто так вышло. И вообще — я сама была инициатором того, что девчонки общаться начали. В общем, мы сидим, скоро начнётся биология, и я вдруг спрашиваю: — А почему Линда не пришла? — А она тебе не сказала? — Ну, вы же теперь — близкие подружки. — Она на курсы рванула. Короче говоря, забрала у меня мечту. Хочет доучиться в десятом и потом поступить в техникум, как я и хотела. — Это ты её надоумила? — Я даже не помню. Мы много раз болтали об этом… Может быть. И я смотрю на Карину, а она смотрит на меня. Я киваю, она пожимает плечами, но мне всё равно неловко, как и ей. Потом Косаревой что-то от Рубцова понадобилось, в это же время Каширин пристал к сидящему впереди от нас Никольскому — заговорил своим важным голосом, и мне стало абсолютно не слышно, что там происходит у Павла и Ульяны. Косарева смеяться начинает. Рубцов ей говорит — мол, перестань привлекать внимание. В это время Широкалов подползает к их парте. Пашка пару раз кидает моментальный взгляд на дверь — наверное, в ожидании своего друга. А я встаю со своего места и тоже приближаюсь к ним, потому что мне становится интересно. Прибегает Феликс, врезается в широкую спину дылды Широкалова, запрыгивает на него, тот начинает блеять как баран, бодаться как бык, ржёт опять по-тюленьи. Феликс сидит на его спине, выглядывает оттуда, следит за действиями Косаревой, которая треплет коробку на парте Одуванчикова. Рубцов злится, негодует, поправляет галстук, а Ульяна, как хитрая обезьяна, лезет, куда ей лезть, видимо, нельзя. Они достают из коробки записку, Косарева готовится её прочитать, но тут Андреев спрыгивает со спины Широкалова, выхватывает листок, забирается на парту и громко читает: «Кирилл, спасибо тебе большое за помощь, мне очень понравился отзыв! Скорее всего, он принесёт мне дополнительный балл на конкурсе, на который я сейчас собираюсь отправиться. Желаю тебе успехов в учёбе! Ещё увидимся!» Широкалов вновь хохочет, Ульяна закрывает рот ладонью, пытаясь успокоить себя, но всё равно смеётся, Феликс спрыгивает вниз, посмеивается, говорит «хм-хм», когда смотрит в лицо Рубцова, тот отворачивается от ребят — мол, он вообще ни при делах. Меня зовёт Карина. Потом мы вместе выходим из кабинета, идём к туалетам. Всегда знала, что Тетрадкина по Кириллу тащится. И это, блин, нелепо. Но это, возможно, мило. Я трясу мокрыми руками, капли попадают в лицо Карины. Мы идём по коридору. — Ревнуешь? — говорит Карина, замечая, что я задумалась. — Кого? — Ну, Одуванчикова. — Нет, — развожу руками. — И правильно. Тетрадкина страшненькая. — Тетрадкина не в твоём вкусе? — Ты смеёшься? — Почему? — Зачем тогда спрашиваешь, если точно знаешь, что не в моём? — Карина улыбается. — Ну, просто так. — Сомневаешься в её непривлекательности? — Почему? — Ну, раз позволяешь себе ревновать Одуванчикова к ней. — Наверное, — отвечаю. Вообще не знаю, почему именно так ответила. Хотела, чтобы этот бессмысленный разговор прекратился. Иногда меня трясет от того, что я хочу рассказать Карине про Феликса. Иногда мне наоборот хочется, чтобы она ни о чём не узнала, потому что смеяться начнёт. Или скажет, чтобы я одумалась. Или будет говорить, что я больная на всю голову. 11:46 Пошли в ларёк за пирогами. Карина протиснулась сквозь толпу шестиклассников. Поскольку я держала её за руку, мне пришлось впечататься в нескольких малышей, потом запнуться ногой за одного из них, он ещё посмотрел так, словно я — запутавшийся в его ногах мусор, и я сразу подумала о том, что ещё года два — и он будет ровесником Вероники Новодрановой. Потом поняла, что именно из таких пафосных мальчишек и девчонок вырастают её подобия. Мы обошли школу, я переглянулась с Пипой и Жекой. Оба, заметив меня, кивнули, я улыбнулась в ответ, Карина посмотрела на меня как-то подозрительно и говорит: — Это что за малышня? — Это Жека и Пипа, — отвечаю моментально, не успев подумать, не успев сообразить, потому что искала в остальных курягах, стоящих ко мне спиной, веснушку. — Ктооо? — переспрашивает Карина с такой интонацией, словно собиралась ещё и спросить, по кой чёрт меня вообще угораздило с ними познакомиться. — Ну, Лёша и Женя. Знакомые мои. — Ясно, — безынтересно бросает Карина, и мы идём дальше. Карина покупает сладкий пирожок, а я беру пирог с яйцом и капустой. Романова аккуратно кладёт булочку в сумку, я распаковываю свою и начинаю кушать прямо по дороге. Упаковка ускользает из моих рук — пытаюсь поймать, но ветер уносит её ближе к магазину. Она приземляется на землю — я подхожу и вновь поднимаю, потом возвращаюсь к ларьку, разглядев у входа урну. Карина говорит мне, что я должна наплевать, а я утверждаю, что если хотя бы один человек перестанет мусорить, это на одну долю процента повлияет на экологическую ситуацию в мире. Она спорит, а я вспоминаю про «эффект бабочки», потом она вдруг вспоминает про одноимённый фильм, и мы с ней сходимся на том, что обе были без ума от главного героя. Ускоряем шаг — скоро начнётся урок, нужно поторопиться. Я вспоминаю, что главного героя звали Джон Амедори, а Карина уверена, что его звали Эштон Кутчер. Потом идём и спорим, потому что я точно знаю, кто главного героя играл, а Карина на своём стоит. Ругаемся. Она достаёт телефон и гуглит, чтобы выяснить правду. Оказывается, что они оба играют главного героя, только Джон — подростка, а Эштон — взрослого. Потом Карина подкалывает меня, что я опять в малолетку влюбилась, когда фильм смотрела. Я говорю, что он играет почти моего ровесника. А она говорит, что он всё равно мелкий. А я говорю ей, что она вообще лесбиянка. Карина смеётся, а потом заявляет, что если она не говорит о мальчиках, то это не значит, что они её не привлекают, а бисексуальность всем свойственна. В этот момент ко мне со скоростью несущегося кролика подбегает Андреев — я сталкиваюсь с ним, ничего не соображая, с набитым ртом, доедаю свой пирожок. — Держи подарок, — говорит Феликс и всовывает мне в свободную руку какой-то предмет. — Брось это нафиг, — произносит Карина. Я разжимаю ладонь, замечая, что в руке у меня девчачье раскладное зеркальце — в железной оправе и с голубыми узорами. Пропадает дар речи, потому что я вообще не понимаю, что произошло. — Брось, — повторяет Романова. «Это мне? Серьёзно?» — проносится в голове. Я вновь рассматриваю зеркальце. Опять эти чертовы мурашки, бабочки. Серьёзно, Феликс? — Какая прелесть, — тихо шепчу. — Да брось уже, он опять какую-нибудь фигню придумал. — Почему? — Потому что я его знаю, потому что я с ним с первого класса в одной параллели. — И уже было что-то подобное с другими девчонками? — Чегооо? — подозрительно урчит Романова, вглядываясь в мои удивлённые глаза. Я ничего не соображаю. Ветер режет мои щёки, я вглядываюсь вперёд, но Андреев уже упрыгал куда-то — наверное, забежал сейчас на крыльцо школы и уже поднимается по лестнице. Я вновь ускоряю шаг, Романова останавливает меня, ухватив за запястье, я вырываю руку из её жадных ладоней и бегу вперед, я ничего не могу понять. — Алёна! Нам предстоит долгий разговор! — кричит мне вслед Романова, когда я мчусь, получая ледяные ветреные пощёчины. Нафиг. Сама однажды кинула меня с моей же подругой. Никаких объяснений не будет. На крыльце школы стоит девочка. Она учится на класс старше, не выглядит зубрилой, но и оторвой пофигистической её тоже не назовёшь. На ней теплая пепельного цвета куртка, косички, как у Аньки, красная шапка и такие же перчатки. Андреев курит в стороне с Широкаловым, девчонка подходит к парням и начинает что-то мямлить. Я не могу разобрать слов, но, мне кажется, могу быть к этому причастна, по этой причине поднимаюсь на три ступени и остаюсь подслушивать. — Феликс, верни! Она стесняется, но всячески пытается достучаться до парней. — Настырная какая, — бросает тюленьим голосом Широкалов. Андреев смахивает, потом зажимает сигарету в зубах, расстёгивает куртку, снимает её и демонстрирует вывернутые карманы. — У меня ничего нет, — звенит на фоне разговоров школьников бархатный колокольчик. На его голос оборачиваются выходящие семиклассницы, одна потом несколько раз ещё поворачивается, но подруги утягивают её за собой, отправляя в сторону парней недовольные взгляды, подобные тому, как смотрела на Феликса Карина. — Значит, у твоего друга! Широкалов бросает бычок в сторону, выворачивает карманы, но куртку не снимает. — Андреев, ты в карманы джинсов засунул! — вновь говорит девчонка. — А ты проверь, — посылая обаятельную улыбку, отвечает Феликс. — Я к тебе не подойду. — Тогда я пошёл на урок, счастливо оставаться, — усмехается Андреев. Потом пихает Широкалова плечом в бок, — пошли уже, опаздываем. — Феликс, верни! — опять стонет стесняшка, когда Андреев распахивает дверь и уже практически заходит в школу. — А надо ли? — отвечает он, развернувшись. — Дай пройти, — шмыгает под ногами Андреева какой-то мелкий школьник. Феликс пропускает его, дверь захлопывается, он вновь толкает её рукой, разворачивается, придерживая. И демонстративно упирается рукой в бок. Широкалов стоит рядом и извергает веселые животные визги, похожие на негодование. Я опять смотрю на худые ноги, на темные волнистые волосы и счастливую ухмылку. Он вообще не замечает, что я тут есть. — Да! — кивает девчонка, сложив руки на груди. — Хорошо, — и веснушка опять отпускает дверь — она с громом хлопает, — за особую услугу. Андреев подходит к ней ближе, пытаясь обнять за талию. Широкалов блеет. — Иди нахрен, — девушка толкает его в бок и исчезает за дверью. И мой мир раскалывается на несколько частей. И мне становится наплевать, и я не хочу ничего объяснять, не хочу докладывать им двоим, как и почему это делаю. Залезаю рукой в карман, зеркальце вновь оказывается в моих ладонях. Подхожу ближе, чтобы точно не промазать, а потом — швыряю ему в лицо. Он хватается руками за челюсть, издаёт тихий стон и многочисленные «Блять, блять, блять». — Ебанутая! — кричит Феликс мне вслед, а я уже ничего не слышу и не хочу слышать. 12:07 Два пропущенных звонка. КАРИНА РОМАНОВА: «Ты блин где?» КАРИНА РОМАНОВА: «Я тебя отмажу, конечно, но потом берегись» КАРИНА РОМАНОВА: «Понятно?!» Сидеть на унитазе в общем туалете, сложив руки на груди, загибаться и ныть. Конечно, Мирославская, мы это умеем. вне дневника Алёны: Одно дело — недолюбливать, поскольку мало знаешь, а потом — принять. Одно дело — щекотать нервы едва заметными проявлениями ревности, а потом привыкнуть и успокоиться. Одно дело — делить Феликса с Новодрановой, а потом понять, что я выигрываю, потому что он её ни во что не ставит. И другое — столкнуться с этим же заново. Но в этот раз — ревновать по-настоящему. Одно дело — наслаждаться победой и негодованием со стороны влюблённых в него девчонок. Терпеть едва слышимую неприязнь, смеяться над этим, злорадствовать немного, а потом принять их всех, принять их, как просто запутавшихся, но, возможно, не потерявших свою человечность девчонок. Принять потому, что делить-то нечего. И теперь — делить заново. Отобрать часть души, оторвать, отдать просто так, безвозмездно, но остаться с черной дырой под рёбрами. И Романова пусть тоже катится к черту, потому что это несправедливо. Всё против меня. Мне казалось, что теперь я смогу стать своей. Я всячески пыталась добиться их приятия по той простой причине, что мне, черт возьми, понравился Феликс. Вот понравился он мне. Вот ничего я не могу сделать. Я почему-то думала, что если мне удастся познакомиться с его компашкой поближе, у меня появится шанс хотя бы немного добиться его внимания. Внимания, которое куда-то делось. Возможно, он почувствовал, что мне есть до него дело. И остыл. Но это неправильно. Потому что мне нужен и запах сигарет, и запах молочного шоколада, и эта необъятная магия, и всё, что было, и всё, что, как я надеялась, будет, но уже не будет ничего. Я не смогу взять и залезть в его голову. Но если бы предоставилась такая возможность — я бы чудовищно испугалась. Потому что я не хочу раз и навсегда узнать, что для него значу. Потому что я уже не смирюсь. Мне будет обидно, мне будет больно, мне будет хреново. Зуб даю, как говорит Денис, что так оно и будет. И когда я узнаю об этом, изменить или как-то перевернуть его отношение ко мне будет уже нельзя. Невозможно. Меня тошнит, я ненавижу этих гопарей. Раньше мне казалось, что в каждом из них есть что-то яркое, неуязвимое — то, что движет ими. Я тянулась к этой свободе. Я тянулась к этой уверенности. Раскрепощённости, смелости. Но в них ничего нет кроме стремления напиться, обкуриться, набить соседям с другого района морду, поспорить, проиграть, пострадать фигней. И к девушкам точно такое же отношение. Возможно, даже та самая Новодранова быстро его забудет, когда встретит нового подобного мальчишку. Потому что все они одинаковы, потому что любовь в этих людях не живет. Ими движет пустота. Зеленый змей, который обвенчал с неудачами каждого. Они в меня врезались, как врезаются в память. Вся его компания. Любовь к сигаретам, к посиделкам в старой роще… Мне казалось, что есть в этом во всём какой-то таинственный смысл, просто я его разгадать никак не могу. В моих друзьях было стремление учиться, развиваться, размышлять, фантазировать, строить планы на счастливое будущее. И только по этой причине Линда с Кариной всегда тыкали меня носом в мои же ошибки, что, мол, неправильно это — страдать по дуракам. Я сама была во всём виновата. Но мне не хотелось слушать ни Линду, ни Романову. Мне казалось, они упускают что-то очень важное. Они никогда не испытывали окрыления — запрещали себе его испытывать. Они выбирали безопасность, надежность. Мне казалось, что настоящее счастье пролетит мимо них. Мне хотелось доказать, что смысл существует только в любви и встречах с тем самым человеком. С человеком, чувства к которому наполняют тебя безграничной энергией. И не важно, дураком он был ветреным или заучкой с кукольной внешностью. Кажется, я была безобразно глупа. Привет, глупая Алёна Мирославская. Засунь голову в унитаз и не высовывайся. Шаги, а потом резкий хлопок двери. — Пиздуй на урок! — Чувак, тебе нужно умыться. Она нехило зарядила. Узнаю это поросячее щебетание. — Пиздуй на урок, я тебе говорю! Всё нормально! — А если серьёзно повредила чего? — Значит, пиздюлей получит, но мне сейчас насрать! Включил воду. Я затаила дыхание, сижу и слушаю. — Сгонять до медичек? — Иди на урок! Всё нормально, просто с зубами что-то. — Ха, брат, не очкуй. Чем меньше у человека зубов, тем лучше он фильтрует базар. Феликс, видимо, выключил воду. — Широкалов, иди нахуй! — Блять, ну… Не кипятись. Ты только не шкерись, окей? Нам еще после уроков к мелиораторским на разборку. — Я не был таким пьяным, когда нам Костян звонил, не очкуй. — Окей, услышал тебя. И опять хлопок дверью. А потом такой затяжной и громкий «аааааа», словно от досады. И вновь включённая вода. — Это, брат… — Ну чего ещё? — Ты ведь рюкзак оставил в кабинете. — Нихера, на подоконнике. — Ты как предвидел, что Мирославская тебе въебет. Ха. Слушай, а моя тогда где? — Там же. Мы курить побежали, и я там их бросил. — Бля, там же бабосы на сегодня… Феликс, сам иди нахуй, понял? И новый хлопок. Мне хотелось, чтобы это разговор продолжился. Чтобы я узнала о себе хотя бы что-то кроме «да мне насрать» или «да она пиздюлей получит». Мне стало легче — от осознания того, что сейчас он слишком близко, но не знает об этом. Я боялась дать о себе знать, но хотела бы, чтобы он говорил. Чтобы его голос продолжал проницать меня. Мне хотелось плавать и захлебнуться. Мне хотелось утонуть и сохранить свою глупую тайну. Он настолько рядом — вот здесь, и даже не знает, что я совсем близко. Это, кажется, ещё интимнее наших редких прикосновений — стычек, улыбок, моментов, когда глаза в глаза. Следить и молчать. Чувствовать, слушать и мысленно записывать. Он выключает воду, выходит, а потом я чувствую какое-то опустошение. Ровно такое, какое возникает, когда я прихожу за школу, чтобы увидеться, предположим, с Пипой, ищу взглядом Андреева, а его нет. Надежда умирает последней, как говорится, и я обычно задерживаюсь с ними ещё минут на десять, болтаю о чём-то, заговариваю зубы — всё для того, чтобы дождаться. Но ничего не происходит, а потом я возвращаюсь на урок, и его не оказывается рядом с Денисом или Ульянкой, и класс, наполненный шумом, топаньем, разговорами, начинает казаться мне слишком пустым. И тогда хочется сразу же утопить себя в дневнике. Открывать самое начало, перечитывать. А в этом ещё одна ошибка. Перечитываешь, запоминаешь, привыкаешь, перекручиваешь в голове. Помнить всё. Для чего? Я выхожу из кабинки, ещё раз заглядываю в белое-белое небо за окном. Я смотрю на растерявшиеся и одинокие клёны. Я провожаю взглядом покидающих школу учеников. Я мысленно возвращаюсь к ларьку, покупаю пирожок с капустой. Я мысленно встречаю ту стеснительную девушку. Я мысленно отдаю ей её раскладное зеркальце с голубыми узорами. Я рассказываю ей обо всём, рассказываю ей о том, кто он есть. Я спрашиваю, чувствует ли то же самое она. Влюблена ли она в летящие снежинки, предвестники новогодних праздников. Влюблена ли она в светлячков, озаряющих тёмный двор за окном, когда люди готовятся ко сну. Влюблена ли она в веснушки, рассыпанные по лицу, словно миллиарды неизведанных вселенных. Влюблена ли она в колокольчики, озаряющие эту школу. Совершенно забываю про рюкзак, оставшийся висеть в кабинке на крючке. Приходится зайти, чтобы его забрать, а потом закинуть за спину, а потом пройти мимо зеркала возле выхода из туалета. Всматриваюсь в своё отражение. Я не хотела бы, чтобы он видел меня сейчас. Такую измученную собственными мыслями, с уставшими глазами. Мои запутанные волосы, покрасневший нос от бесконечных сморканий. Хочу умыться, чтобы исправить это хотя бы отчасти. Смыть потёкшую с глаз тушь. А потом мимолётно бросаю взгляд на кран и замечаю капли крови на раковине. И, главное, я не чувствую себя виноватой. Пусть он думает про меня что угодно. Пусть он догадывается, пусть он меня ненавидит или смеётся надо мной. Мне наплевать. Я размазываю капли крови по раковине, потом подношу палец к носу и вдыхаю. Занимаюсь какой-то фигнёй. А ведь это — его часть. Составляющая его тела. Тела самого загадочного и одновременно никакого мальчика. Я вновь смотрю на своё отражение и представляю, как бы хотела побывать внутри него. Побывать в его теле. Или забрать себе его душу, смотря на мир его глазами. Мне жаль, что я превращаюсь в размазню. Мне жаль, что у меня не хватает духу забить и быть железной. Не показывать ему ничего. Не демонстрировать недовольство, тайную ревность. Он же догадывается. Он обо всём догадывается. Я осторожно приоткрываю дверь, чтобы вышвырнуть себя из туалетных объятий и отправиться на новые приключения по дороге домой. Феликс тащит сумку, вальяжно вышагивая, как непосредственный король, по левой рекреации. Я начинаю трястись, но понимаю, что если сейчас выскочу, он тут же меня увидит. И когда до меня доходит, что надо бы очень быстро вернуться в туалет, пока никто ничего не заметил, он взглядом натыкается на меня, останавливается, и такой: — Опаньки. Я с глубоким вздохом хлопаю дверью туалета и мчусь в самую последнюю кабинку — она всех ближе к окну. Щёлкаю замком. Вообще не понимаю, зачем это делаю, зачем прячусь, если он прекрасно знает, куда я могла спрятаться. Дверь туалета распахивается, он идет неспеша. Потом слышу, как он бросает сумку на подоконник. Потом толкает дверь в самую дальнюю от меня кабинку, она распахивается. Потом — дверь в следующую. А проверять, закрыта ли последняя… Я думаю, это очевидно. На двери моей кабинки написано несколько матерных слов, чуть выше — «Кукушка оболтус», слева — «Новодранова шлюха», потом «NDR рулит, а вы хуйло», и я начинаю заставлять себя думать о том, что же такое или кто же такой этот NDR, чтобы забыть, что ровно через деревянную дверцу от меня стоит Феликс, который, наверное, ожидает того, что я сейчас выйду. — Мирославская, выходи, иначе будет только хуже, — вполголоса говорит веснушка. — Уходи, — я говорю это быстрее, чем успеваю подумать. — Мирославская, у тебя есть буквально минута. Он стучит ногтями по двери в мою кабинку, я жмурюсь, но начинаю понимать, что немного побаиваюсь последствий того, что я сделала на крыльце. Я чувствую запах сигарет. — Отстань. — Меньше минуты. — Уходи отсюда! — пытаюсь кричать, но понимаю, что учителя могут это услышать. — Сорок секунд. — Имбецил, — почти шёпотом. — Будешь отдуваться ещё и за каждое оскорбление. Я знаю, что нет ничего прекраснее холода по утрам, потому что пока ты добираешься до школы, мёрзнешь и думаешь только о том, чтобы поскорее очутиться в тепле, холод забирает все твои мысли, и ты больше ни о чем не думаешь. — Уходи. — Двадцать. — Мне насрать, что ты там считаешь. — Уже практически десять. — Иди… нахуй, — произношу, осознав всю горечь сказанных слов, потому что, мне кажется, я вслух эту фразу никогда раньше не говорила. Ну, могла сказать, например, «иди нафиг» или что-то в этом роде. — Последние секунды. Либо сама выходи, либо будешь отдуваться. И я молчу, и мне насрать. Он всё равно ничего не сможет сделать, ломать дверь — не в его интересах. И он запрыгивает на подоконник. Судя по звукам, сумка в этот же момент сваливается вниз. Секунды через три до меня доходит, что он собирается перелезть, и я смотрю на потолок, и я смотрю на трубы, на верхние металлические перекладины кабинок, и я смотрю на ширину расстояния между ними и потолком, а потом вижу, как он ловко хватается за трубу, а потом — за одну перекладину, а потом я впечатываюсь взглядом в стену, стараясь не смотреть вперед. Смотрю на унитаз, на керамические трещинки, на серую плитку. И он спрыгивает в мою кабинку, а я боюсь взглянуть не то чтобы в его глаза, а просто заметить хотя бы какую-то знакомую часть его одежды, или руки, или деревянный браслет. И я вдыхаю расползающийся по кабинке запах сигарет. — Нахера? — говорит он, а я не могу справиться с мыслью о том, что его присутствие слишком близко. — Чего? — Нахера было так делать? — А нахера было обманывать девчонку? И да, я всё ещё изучаю плитку на полу. — Понимаешь, Мирославская, это лично моё дело. Всё, что ты там себе напридумывала… Ты не имела к этому никакого отношения. Я метаюсь взглядом по его куртке — и вновь смотрю на плитку. — Ну, если не имела, то ладно. И мне приходит новая, моментальная идея. Я быстро шагаю в сторону, цепляюсь руками за металлическую защёлку, поворачиваю её и готовлюсь открыть дверь, а Феликс вцепляется ногтями в мою ладонь, потом перехватывает запястье, и пока я кривляюсь от боли, потому что его ногти выцарапывают в моей тонкой коже дыры, он вновь защёлкивает замок. — Да ты ревнуешь, Мирославская. Я знаю, что Феликс сейчас улыбается, но совершенно не знаю, как можно ответить на это таким образом, чтобы полностью уничтожить его глупое мнение на этот счёт. — Мне просто неприятно, что ты меня в это впутываешь, и всё. — Каким образом я впутал? Забавно. Мы говорим уже достаточное количество времени, а я так и не решилась посмотреть на его лицо. Не понимаю, чего боюсь, но я действительно боюсь. — Отдал мне зеркало. Сделал меня сообщником. — Каким, нахер, сообщником, Мирославская? — он смеётся так, словно я сказала наивную и смешную вещь. — Я не знаю. — Получается, я просто решил пошутить над девчонкой, а ты мне за это чуть зубы не сломала? И я молчу. — В чём же причина? — Я пошла домой, — говорю. Вновь смотрю на дверную защелку. Он, видимо, замечает мой взгляд, потом сильнее впивается ногтями в запястье. — Даже не думай. — Да чего тебе надо? — Посмотри на меня. — Зачем? Свободной рукой он берет меня за подбородок, а потом подходит ближе и, видимо, всячески пытается сделать так, чтобы я взглянула в его лицо. Я вновь изучаю надписи на стенах, я смотрю в потолок, а потом понимаю, что устала метаться взглядом, стараясь не заметить его веснушки, и просто закрываю глаза. Он проводит большим пальцем по моей щеке, а я серьёзно не понимаю, что это значит и что может за этим последовать. Могу заметить только одно — моё запястье свободно. Ура. Наконец-то. — Мирославская, — вполголоса. — Чего? — шепчу. — Посмотри на меня. И я сдаюсь, и я расклеиваюсь, и я больше не могу держаться. И я открываю глаза, и я понимаю, что это до сих пор кажется мне невыносимо страшным. Даже тогда, когда я замечаю его шоколадный взгляд, когда ловлю его на себе, когда впечатываюсь в него своим взглядом. Я смотрю на его губы в крови — она уже почти застыла, но до сих пор сочится в некоторых местах. — Видишь? — Да. — Ну? — Прости. Он пытается улыбнуться, но затем слегка корчится от боли. Замечаю, что он испачкал в крови щёку. И я начинаю творить какую-то неведомую фигню. Он молчит, и этим словно показывает, что сейчас можно расслабиться, что он не навредит, либо же просто пронаблюдает за моими действиями, я не совсем этого понимаю. Облизываю собственный палец. Мои руки начинают дрожать. Дотрагиваюсь до его щеки и пытаюсь стереть размазанные капли. Слышу, как из крана где-то там, за кабинками, капает вода. Боже, какую фигню я творю. И ведь совершенно не понимаю, почему он позволяет. — Ты не сотрёшь веснушки, — говорит Андреев. Вновь пытается улыбнуться, а потом застывает в улыбке. Наверное, чтобы не ощущать боль. Либо же… А хрен его знает. Вот честно, хрен его знает. Привет. Я люблю ноябрь во всех его проявлениях. Я влюблена в утренний холод, я влюблена в непрекращающиеся дожди. Я влюблена в магию вечеров. Я влюблена в Блейзер и заброшки. Я влюблена в нежность взгляда. Я влюблена в недоступность, потому что мне дороги моменты, когда эта недоступность исчезает, когда человек разрешает, позволяет, и пускай я знаю, что это, возможно, на минуту, или секунд на двадцать. Мы тянемся к тому, что нас отталкивает. Мы влюблены в свои бесконечные приятные фантазии, а еще больше — в причину возникающих в голове фантазий, потому что не было бы этого всего, если бы не школа, личные дневники, случайный взгляд или короткая фраза, запах сигарет, свежесть протекающей в наших сердцах любви и сладость эйфории. Не было бы этого всего, если бы не всё это. Я провожу пальцем по его подбородку — он неподвижен, но не сводит с меня глаз. Я касаюсь его губ, совсем осторожно, а он старается не показывать, что ему неприятно. Это просто ужас, что он не просит остановиться. Что он не отталкивает меня. Я хватаю его шнурок от куртки, даже слегка дергаю его, потом провожу пальцами по железному изображению эмблемы марки одежды, пришитой к левому карману. Это невероятно, мне можно его потрогать. А он не противостоит, продолжая наблюдать за моими странными действиями, улыбается и словно взглядом говорит: «боже, она свихнулась, но мне интересно посмотреть, что же будет дальше». Ну, может, и не об этом думает. Я не могу понять, о чём он думает. Мне страшно, внутри словно заряжаются и летают фейерверки, это просто ужас, это определенно какой-то кошмар. Остановись, Мирославская. Иди, окунись в слободское озеро. Я подхожу чуть ближе, случайно касаюсь носом его подбородка, а сама пытаюсь поглубже вдохнуть запах его воротника — улавливаю что-то свежее, словно мята и лаванда, а потом он опускает голову. Я чувствую его дыхание, и запах куртки смешивается с сигаретным запахом. Мне хочется, чтобы он что-нибудь сказал. И я пытаюсь на какой-то миг вернуть себе возможность о чём-то подумать, выбрать отстранённую тему, но не могу ничего из себя выдавить, никаких идей. — Домой пора, — говорю. Потом снова смотрю на его лицо — а он до сих пор глядит на меня, улыбается и молчит. Почему Андреев мне не отвечает? Я хочу заставить себя подумать о том, что меня напрягает его молчание, но меня уже ничего не напрягает, и я понимаю, что завтра мне будет до ужаса стыдно за всё, и я больше никогда к нему не подойду, никогда в жизни. Феликс, ты должен сказать хотя бы что-то, хотя бы «окей, иди домой», но не молчи, пожалуйста, не дай мне сотворить фигню, не зная, о чём ты сейчас размышляешь. Я трогаю его веснушчатые щёки, потом вновь губы, потом опять щёки, потому что, вероятно, доставляю ему дискомфорт. Боже, интересно, а доставляю ли я ему дискомфорт? Мешаю ли я ему в школе? Своим присутствием, своими взглядами, просто ощущением того, что с тобой за одной партой иногда сидит девчонка, которая всячески пытается отрицать свои чувства, но при этом горит эмоциями, и это сложно не заметить, наверное… Ой, блин. Всё. Я трогаю его кудряшки, а потом нащупываю шею, а потом слегка приближаю его к себе, тут он начинает ухмыляться сильнее, даже пытается закусить губу, чтобы не продолжить смеяться, чтобы… ничего не сорвать? А если это прикол такой? А если он с Широкаловым на это поспорил, и теперь боится, что всё просрёт? С другой стороны, никто об этом не узнает. Боже, а если кто-то сейчас за всем этим следит? Я смотрю на потолок, потом не понимаю, что за фигня происходит сейчас в моих мыслях, а потом не понимаю, что я вообще такое творю, именно сейчас, зачем я это делаю, именно сейчас, зачем? Я чувствую его дыхание, я вдыхаю запах щеки, он опять ловит смешок, но проглатывает его, а потом говорит почти шёпотом: — Мирославская, а ты крови не боишься? — Почему я должна её бояться? — Ну, на вкус она так себе. Его тепло врывается в меня, переворачивая всё, что только можно. Я ощущаю почти неуловимую сладость на языке, потом — едва заметный металлический привкус. Мне хочется проникнуть ещё глубже, мне хочется купаться в его мыслях, или переместить его полностью в себя, украсть, запереть, да так, чтобы он не знал, как можно выбраться. Я обнимаю его, чувствуя, что не знаю ничего теплее, не знаю ничего необходимее, и мне сладко, и до тошноты приятно. Меня буквально захлестывает, и я хочу выплеснуть всё это наружу, и я сильнее обнимаю его, ощущая руку Феликса на своём плече. Я помню, чем пахнет сирень. И как весной серые облака съедают радугу перед дождём. Помню вкус шоколада с маленькими мармеладками. Помню запах верхних этажей заброшки. Помню, как быстро плывут облака, если смотреть из окна своей квартиры, и как медленно — когда сидишь в роще, ломая попавшуюся в руки сухую ветку. Я помню вкус кофейного ликёра дома у Романовой. Помню, как сладко пахнет осень, когда ты выходишь из дома, выучив уроки, когда ты свободна и тебе хочется гулять до ночи. И больше не помню ничего.
1810 Нравится Отзывы 676 В сборник
Возможность оставлять отзывы отключена автором