6. Рефлексы змеи
6 февраля 2017 г., 13:20
Хотя пока — только фильм, птенчик жаждет показать нам какую-то новинку. Для меня всё происходящее на экране телевизора, притаившегося в спальне, — не более, чем смутное мельтешение картинок.
И этому есть весьма разумное объяснение — мы валяемся с птенчиком на кровати, на животах, он прижимается ко мне тёплым боком и находится настолько близко, что мне очень-очень неудобно лежать, на стоячем-то члене. Всё, что я вижу вместо фильма — тонкую шею, светлый завиток за ухом. Очертания сведённых лопаток. Прогиб спинки и попку, плотно обтянутую домашними штанами. Запястья. Пальцы. Полупрофиль. Горящие глазищи и тёмно-розовые приоткрытые губки в крошках от чипсов.
Любимый увлечён. Любимый не замечает моего хитрого манёвра по столкновению рук в тарелке со снеками, не менее хитрого обнимания. Ничего. Его сестра забила на просмотр ещё на середине, зевнула и ушла к себе, напоследок весьма красноречиво посмотрев на меня. Я проигнорировал.
Змея внутри превратилась в огненный, пульсирующий тяж. Она больна. Она чует ваниль и вишню. Она чует кожу. Она тонко вибрирует сильным телом, окрашенным в ослепительную, кристальную белизну. Я с ума схожу. Голова кружится, чувствую, мне реально плохо. Душно, не хватает воздуха. Нестерпимая жажда, всё внутри как будто высохло от раскалённой змеи.
Фильм кажется бесконечным. Я догадываюсь, каково мученикам в аду. Хотя лучше б меня в котле сварили или собаки сожрали. Держусь уже неизвестно на чём, только не на силе воли.
А потом, когда, наконец, пошли титры, любимый выскользнул из-под моей руки, перевернулся на спину и спросил своими нежными губами, в считанных дюймах от моего лица:
— Понравилось?
Я кивнул. До сих пор нравится. Да так, что сил больше нет от слова совсем. А беспощадная птичка продолжает:
— Насчёт сообщения вчера…
Вот и всё, вот наш дом и погорел. Приползли, змея, выходим.
— Можно я тебе каждый вечер буду их слать?
Нежный голосок. Я вижу, как дрожит горлышко с едва отмеченным кадыком. Гладкая кожа, на которой, тем не менее, я замечаю пару светлых щетинок. Воротник футболки растянулся. Слишком много шеи, слишком острый угол ключицы. Слишком заманчивая ямка.
Я ломаюсь. Я сдаюсь. Искушение сильнее моей возможности противостояния ему. Последний, и самый страшный, грех. Похоть. Я наклоняюсь к любимому, удерживая его плечи руками. В голове пусто. В мыслях — змеиный танец.
Его кожа — сладко-солёная на вкус. Утончённое лакомство. Я совершаю непростительное. Я целую ему эту сумасшедше-пленительную шею, томно, ласково, с языком. Жадно перехватываю губами ниже, несколько быстрых, как змеиные укусы, поцелуев достаётся ключице, затем я провожу языком от низа шеи вверх, под подбородком, и каким-то неведомым чудом останавливаюсь ничтожно близко от розовых губ.
Я вижу глаза любимого. Два бездонных провала бесконечного ужаса, что и парализовал в нём защитные рефлексы. И тут же осознаю себя. Каков я сейчас. Жадное чудовище. Ненасытный дракон, который уже, не заметив сам, подраздвинул коленом ножки птенчика. Рефлексы змеи. Привычка проститутки.
Самая чистая невинность и самая пошлая грязь — вот что мы сейчас собой представляем. Неужели я действительно хочу утопить птенчика в чёрной, зловонной жиже разврата? Устроить насильственное грехопадение?
Не помню, как выбежал из комнаты. Ни лестницу, ни коридор я тоже не заметил. Когда осознаюсь, уже в квартале от дома птенчика, на мне надетые не иначе, как на рефлексах, куртка и ботинки. И первая мысль, пришедшая в мою идиотскую звонкую голову, о том, что не поблагодарил миссис Птицу за гостеприимство.
А потом меня скорчивает спазмом, все розы на теле взвывают нервной болью, а стебли затягиваются жгутами колючей проволоки. Змея теряет чешую, облетающую острыми стёклами. Я прислоняюсь к стене, чтобы не упасть.
Я только что совершил столь всеобъемлющее зло, что осознать полностью — смерть. Я. Изнасиловал. Любимого. Только что. И на губах у меня до сих пор вкус его кожи. Ничтожество. Тварь. Урод. Чудовище.
Это именно насилие. Для такого, как он, только-только из ребёнка выросшего, — насилие. Всё должно было быть не так, не со мной у него, не по моей прихоти...
Небу всё равно. Оно роняет снег на мою отвратительную рожу. Снежинки летели километры, чтобы закончить свою красивую жизнь у меня на щеке. Тысячи мелких звёздочек. Небу всё равно, что с ними будет. Небу всё равно, что будет со мной. Хорошо, что у меня не оказалось с собой ничего подходящего — я был близок к суициду, как никогда в жизни.
С улицы доносился детский смех. Равнодушное небо надо мной было настоящим, чёрным, ночным, хоть и засвеченным фонарями и затянутым тучами. Я сполз по стене, не отрывая взгляда от высоты, сел в грязный, истоптанный снег, полный окурков и мусора, типичных для подворотен.
Снежинки продолжали умирать, превращаясь в холодную воду. Обтекали шрам. Хотя так казалось. Чувствую-не чувствую-чувствую. Я ощущал себя беспомощным и жалким, разбитым на миллион осколков. Змея словно умерла, источая внутри пугающее зловоние. К горлу подступила желчь. Ещё немного, и меня бы стошнило.
Но в эту секунду зазвонил телефон. Я вытащил его, но ничего не смог разглядеть, кроме светлого пятна экрана. Оказалось, по лицу у меня стекала не только кровь снежинок, но и натуральные слёзы.
Я так и продолжал сидеть с истошно вопящим аппаратом в руке, тупо не понимая, что делать. Мысли-то насчёт клиентов появились, но что нужно сделать — начисто вылетело у меня из головы.
— Эй, тебе плохо? — произнёс сверху такой знакомый голос.
Моих плеч коснулись тёплые, тоненькие руки. И зрение пришло в фокус. Напротив — огромные серо-зелёные глаза, в которых тревога, но никак не ужас. Любимый. Птенчик мой.
Силы, которые ещё секунду назад, казалось, резко меня покинули, возвращаются сторицей. Я перехватываю любимого, толчком поднимаюсь с земли так, что он оказывается у меня на руках. Утыкаюсь лицом ему в грудь и вою, всхлипывая, так, как я и в детстве не рыдал никогда. От облегчения.
Любимый обнимает меня за голову, поглаживает, что-то шепчет. У меня истерика, я не слышу. Вот он, страшный суд с милостивым богом. Вот оно, чудо Рождества. Вот она, награда недостойным.
— Прости, — произносит он тихо, когда я наконец-то набираюсь смелости посмотреть в его лицо, — я пока не могу это принять.
Такие по-взрослому сухие и жестокие слова, от которых, как от ударов хлыстом, труп змеи внутри распадается на части. Не больно. Высохло.
— Хорошо, — бормочу я, не слыша собственных слов. — Я уйду, я…
— Нет, — произносит птенчик неожиданно весело, — я только что кое-что вспомнил, — и смотрит вниз.
Если я каким-то тренированным чудом обулся, то он, птичка моя глупая, выперся из дома, как был. В тапках. Один из которых валяется рядом, а второй, несмотря на то, что удержался на законном месте, вид имеет весьма жалкий. А рядом, в грязи, благополучно отмокает моя новая рубашка, такого красивого цвета, «виридиан», который мне очень идёт.
— Похоже, я её не донёс, — уже откровенно смеётся птенчик.
— Бродяга какой-нибудь будет носить, — я стараюсь улыбнуться.
Да, у нас в городе будет самый гламурный бомж, одетый за мой счёт. Я переступаю рубашку, превратившуюся теперь в грязную тряпку. Чёрт с ней. Нет сокровища дороже, чем то, что у меня на руках.
— Ты меня-то донесёшь? — спрашивает птенчик, обвивая тонкими руками мою шею.
Да я сейчас на Джомолунгму залезу с ним на руках, цепляясь зубами, не то что какая-то там пара кварталов. Утвердительно мотаю головой, и любимый улыбается:
— Тогда курс на мамин ужин!