ID работы: 5217007

Цыганенок

Слэш
R
Завершён
1810
автор
Размер:
548 страниц, 44 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
1810 Нравится 3579 Отзывы 863 В сборник Скачать

Часть I. Глава 1. Entrée князя Бестужева

Настройки текста

Я помню голос милых слов, Я помню очи голубые, Я помню локоны златые Небрежно вьющихся власов. К.Н. Батюшков *песня к главе: Мария Чайковская — Ты со мною

Солнечный свет, с утра бывший совсем закрытым грозными тучами, теперь разливался свободно по широким зазеленевшим полям цветущей уже пшеницы, простиравшимся по обе стороны от чуть размытой дождем дороги. Откинувшись на сиденье коляски, Афанасий Александрович созерцал раскинутые пред ним картины как впервые, с удивлением и очарованием, словно и никогда не рос, и не резвился средь этих полей, и не здесь провел счастливые беззаботные дни своей юности. Под Павловском владели Лавровы землями двух деревень: Вершей, где стоял сам господский дом, и Рябиновки, купленной Александром Петровичем у соседа и давнего друга его, Филиппа Сергеевича Бестужева, который по молодости вел жизнь столь беспутную, что покойник Лавров того не выдержал и предложил за Рябиновку втридорога, благо позволить мог. Кроме имения под Петербургом были у Лавровых земли под Москвой, в Крыму да еще в южных губерниях, а душ всего полтораста тысяч, и по смерти Александра Петровича три года назад большая часть этого добра перешла старшему сыну Гордею, а младшему, Афанасию, находившемуся тогда на учении в Европе, завещаны были два южных угодья да подмосковная усадьба. Гордей же Александрович, зная романтический характер младшего брата, воли ему не дал и составил от его имени поручительство, по которому руководить землями надлежало старшему в семье, а Афанасий продолжал получать содержание. Противиться младший Лавров не стал, ведь в европейском долгожительстве такая ноша, как управление имениями, была ему ни к месту. — Федор, не могли бы вы обогнуть Верши и подъехать к дому с южной стороны? — попросил граф, чувствуя, как от жары голову его начинает кружить. — Что ж так? — отозвался кучер. — Я не хотел бы тревожить крестьян, — в голосе Лаврова проскользнула неуверенность, и он поспешно добавил: — Да и дорога по деревне нехороша. — Экой вы, — даже обиделся Федор. — Как скажете. — Нет-нет, подождите, — тут же встрепенулся Лавров, высунувшись даже из-под крыши, чтоб оказаться ближе к кучеру. — Я ведь не потому, что видеть не желаю, я ведь единственно... Шуму делать не хочу. В коляске да с багажом. Как на параде. Я лучше после, сам, я навещу... — Да ведь ждут вас там, барин, — все еще хмуро ответил Федор. — Ведь с утра самого, как поехал, бабы чистоту повсюду наводят. Девки ленты в косы наплели. Всю ночь ведь мы молились, токмо чтоб доехали благополучно. Дела ведь все сегодня побросали... — Хорошо-хорошо, — не в силах слушать, прервал его Афанасий. — Поедемте через деревню. Федор молча стегнул лошадей, и оттого стало графу еще тоскливей. Откинувшись снова под крышу, он тотчас испытал страшное волнение, накатившееся на него, точно порыв ветра, что куда ни кинь взгляд трепал пшеничные колосья. Неописуемый стыд вдруг залил ему белоснежные щеки краской, отчего сделалось ему вмиг еще жарче и совсем уж дурно. Ведь нужно подготовиться к такой поездке, собраться с мыслями, нельзя же просто взять да и свернуть в Верши. Пять лет прошло с тех пор, как Афанасий в последний раз испытал это гнетущее чувство вины перед крестьянами. И больно, и гадко было видеть ему и нищету их, и невежество, и преклонение перед Гордеем и им самим. Он хотел верить в прозорливость и смекалку народа, в русский дух, он любил народ, а в Вершах знавал до отъезда почти каждого и в каждом доме хоть раз да бывал, а между тем грубость повсеместная, и пьянство, и такая тоска, что хоть волком вой... Последнее бы с себя снять да им отдать, вот тогда не будет сердце страдальцем, но ведь слаб он духом последнее отдавать, ведь и для себя оставить нужно... И оттого еще Афанасию было горше, и показываться в Вершах он не хотел. И в самом деле, едва въехали, как тут же из всех изб повалил народ. В лучших своих сарафанах бабы, мужики в цветастых кафтанах, не иначе как повытасканных из закромов. Дети бежали за коляской, босые и смешливые, кричали ему: «Барин! Барин вернулся!», шум и гвалт стояли невероятные. Крестьяне выбегали чуть не под колеса, падали ниц, крестились, и до того Афанасию было дурно от такого зрелища, что чуть уж не выкинул он из коляски оба чемодана, чтобы разобрали крестьяне себе и вещи его, и деньги, но затем решил, что так для них еще унизительней. — Здравствуйте, здравствуйте, добрый день, — сдавленно проговаривал он направо и налево. — Очень рад вас видеть. Здравствуйте. — А чувствовал себя притом самозванцем, и душу у него на части разрывало. — Здравствуйте. Продолжалась сия мука бесконечно. И как прошло, Афанасий уж не понял. Миновали главную вершинскую улицу, свернули к господскому дому, а крестьяне все кричали что-то вослед и ребятишки бежали за коляской, точно псы. — Ну вот видите, барин, — радостно сказал Федор, стегнув лошадей, чтобы скорей поднимались на пригорок. — А вы и ехать не хотели. Афанасий же сидел ни жив ни мертв и вновь корил себя, что дал слабину и согласился на эти треклятые Верши. Дом Лавровых стоял чуть в стороне от деревни, несколько в возвышении, точно созерцал безмолвно, но строго всю крестьянскую жизнедеятельность. От хибар отделял его и тенистый сад, живописный, с темными кронами вековых дубов и вечной прохладой, что крылась в притаившихся и поджидавших путника тенях. Меж тем был сад совсем не мрачен, росли там и плодовые деревья, и цветы, и несколько садовников следили за проложенными аллеями и уютными тропами. Если б не Федор, проехали бы через сад незамеченными, с другой стороны от деревни, да и дело с концом. А теперь пришлось трястись в объезд, вдоль высокой, позолоченной решетки, что фигурностью и вычурностью своей напоминала Екатерининскую из Царского села и оттого ужасно не нравилась Афанасию в минуту, когда только что видел он убожество жизни крестьян. Ведь продать бы один пролет такой решетки... Впрочем, здесь Афанасий был не хозяин. Сам же господский дом, наконец показавшийся, когда коляска обогнула сад, не претендовал на чрезмерное франтовство, ибо был уже не нов и содержался под стать Гордею Александровичу, а тот был суров и консервативен. Дом был двухэтажным, выстроенным в классицизме и с бельведером. Широкая, но неукрашенная парадная лестница вела под четыре белоснежные колонны, что упирались в карниз и массивный фронтон, тоже, впрочем, не облагороженные, лишь выкрашенные простою желтою краской. Две открытые галереи соединяли дом с флигелями, в одном из которых жила прислуга, и едва увидав галереи эти да бессчетные их аркады, Афанасий всеми мыслями на мгновенье перенесся в самое свое детство, когда он и соседская ребятня носились по этим галереям, точно дикие звери, прятались за колоннами, осенью разбрасывали по мраморному полу жухлые листья, уже сметенные дворником в большую кучу, а потом бежали от него до самых Вершей, напрямик через тенистый сад, умирая со смеху под раскатистый крик разгневанного старика, которому в ту минуту уж все равно было, что господские дети: если б только поймал, получил бы барчонок на орехи. Афанасий послал тихую улыбку своему славному детству. Широкая лужайка перед домом была сплошь усеяна цветами, а два раскидистых дуба-солитера, росшие симметрично против центральных аркад, все так же шумели несчетными листьями на ветру, как и в тот памятный день, когда Афанасий покидал родные края. И как тогда, стоял сейчас на парадной лестнице один-единственный господин, казавшийся издалека ничтожно крохотным, будто потонувшим в собственных своих владениях. Господин этот был не кем иным, как братом Афанасия, Гордеем Александровичем Лавровым. Коляска остановилась точь-в-точь против лестницы на подъездной дорожке, так мягко, словно Федор нарочно поднатужился. Гордей Александрович все стоял, прищурившись от солнечного света, и Афанасий поспешил сойти, чтобы Федор мог достать его чемоданы и передать их кому-то из дворовых, уж подоспевшему проворно и незаметно с другой стороны. Гордей Александрович был крепок и статен, будто заправский военный, хоть служба его, близкая к армии и сражениям, всегда оставалась штатской. Полная противоположность брата своего, был он темноволос, с черными, точно спелые маслины, глазами, усы носил гусарские, но бороду исправно брил. Будучи в усадьбе, ходил он обыкновенно по-мужицки: в рубахе да шароварах, заправленных в сапоги, но сейчас одет был с иголочки: рубашка накрахмалена, поверх нее сдержанный, бурого цвета жилет, и даже шейный платок повязал, а ведь всегда его считал бесовским щегольством. Брюки гладкие, дорогие, и ботинки английские, совсем и не ношеные. Афанасий даже оробел, глядя на такие братнины метаморфозы. Наконец Гордей Александрович снялся с места, сбежал вдруг прытко по ступеням и со всей силы обнял Афанасия, так что тот даже и задохнулся. — Шельма! — прошипел сквозь улыбку Гордей. — Вот шельма! — И схватив брата за плечи, тут же от себя отстранил. — Дай хоть взглянуть на тебя, черт ты заморский! Каков стал, а! Жених! Ведь мальчишкой уехал! Красавец! Ну, пошли в дом! — Пойдем, — тихо молвил Афанасий. Гордей обнял его одной рукой да так и повел по ступеням. — Как добрался? Утомился, небось? Получил ты мое последнее письмо? — Да, получил. — Что ж ты, видеть меня не рад, что ли? — Гордей Александрович потрепал брата по плечу. — Кислый, как щи. — Утомился, ты прав, — ответил Афанасий. — Я очень рад тебя видеть. Соскучился ужасно. — Еще б не соскучиться! — рассмеялся Гордей. — А я-то как! Один ведь здесь околачиваюсь. Как рак-отшельник. Хоть ты наконец приехал, спаситель мой! Тотчас бал закатим! — Не надо бал, — от изумления Афанасий даже запнулся. — А где ж дети? У Гордея были дочь и сын: старшая Александра, десяти лет и младший Павлуша, четырех лет от роду, которого Афанасий никогда еще и не видывал. — У бабки в Самаре оба, — буркнул Гордей. Родню свою по линии покойной жены он не любил. — Без них-то совсем тоска. Ну ничего. Хоть какой-то из моих недорослей вернулся. — Прекрати! — тут уж и Афанасий не сдержал смешка. — Ведь порог не переступили, а уже подтруниваешь. И в ту же секунду лакей распахнул перед братьями дубовую дверь, так что Гордей, выразительно шагнув в сени, изрек: — Вот теперь официально могу звать тебя недорослем, юный отрок! — Ох, замолчи, — Афанасий шутливо поморщился, проходя вслед за братом в дом, где немедленно окружен был самыми трогательными чувствами и впечатлениями от единых только пронесшихся перед взором картин, да звуков, да запахов, словно чудесным образом воскресших из той поры, когда он и в самом деле был несмышленым мальчишкой. Парное тепло, духота и дурманный измор стояли в доме, но Афанасию милее не было этого пекла, вечно удушливого летом, когда распахивались двери в круглой зале, ведшие в сад, и оттуда, точно гонимый кем, летел шаловливый ветер, поигрывал свежестью нарциссов и тюльпанов, тягучей сластью клевера, тонкой яблочной кислинкой и пряным запахом едва скошенной травы и налетал на домашнюю прелость, ореховый да молочный дух, и все это, разметавшись по нижнему и второму этажам, и было запахом дома. Птицы щебетали под стук дедовых часов, что стояли в сенях, и откуда-то уж летел колокольчик женского смеха да в такт ему звон упавшей на кухне чашки. У пруда ржали кони, а домашние туфли шуршали по скрипучему паркету. — Home, sweet home, — со вздохом вымолвил Афанасий, пройдя в сени, из которых тут же вела наверх парадная лестница розового мрамора. — Гляжу, ты и по-русски говорить разучился, — Гордей усмехнулся в усы, но не столь уж задорно, что прежде, и поворотив налево, направился сквозь распахнутые двери в гостиную, на ходу возвещая: — Ты, Афанасий, отдохни с дороги, а вечером ужин соберем, раз тебе бала не хочется. Признаться, я и сам до балов небольшой стал охотник. Заслышав насчет ужина, Афанасий Александрович так и подскочил и ринулся за старшим Лавровым в непритворном ужасе. — Я прошу, не надо ужина! — самая мысль о каком бы то ни было празднестве в его честь казалась хуже ночных кошмаров. — Гордей! Скажи, что ты не рассылал еще приглашений! Брат поворотил назад, от былой его радости теперь и следа не осталось, а меж тем и свирепства его знаменитого еще не проступило. — Ты ведь в Европе жил, Афонька, — тихим, но серьезным совершенно тоном проговорил Гордей, сведя косматые брови. — А все такой же нелюдимый. И капризный. Ведь все знают, что приехал. И что же, никого не позвать? — Прошу тебя, — взмолился Афанасий. — Не сегодня. — Бестужева хотя бы можно? — спросил Гордей. — Его одного и только. Этих-то ведь ты не дичишься? Ледяная волна окатила Афанасия, все у него внутри содрогнулось, пошло ходуном, как старая изба в пургу, но он не подал виду, лишь отступил на шаг назад и тихо кивнул: — Бестужева можно. И развернувшись, стремглав бросился из гостиной, в которую едва ступил, на лестницу, а по ней наверх и затем тотчас направо, не разбирая пред собою ничего, действуя по наитию, по привычке, как сотню раз прежде взбегал так на второй этаж, вихрем проносился в свою спальню, закрывался изнутри и ничком кидался на постель. Как хотел он навсегда забыть эту фамилию, выбросить напрочь из мыслей и никогда-никогда больше не видеть его, не слышать о нем и не чувствовать ничего при упоминаниях. Князь Дмитрий Бестужев был самым страшным его призраком, самой зловещей тайной его прошлого, воспоминанием, мрачным пологом накрывавшим всю его беззаботную вершинскую юность. Бестужев был первой его любовью. И если б только не смертельная усталость после поездки и не переживания от видимого в Вершах, лежать бы Афанасию до самого вечера и мучиться мыслями о неизбежности встречи. Но он был слишком изможден, а потому, рухнув с нестерпимо трепещущим сердцем на постель, тотчас заснул. Проснулся граф, когда палящее июньское солнце уж выдохлось и клонилось к западу, разукрашивая путь свой в высоком лиловом небе алыми и рыжими полосами. Застоявшаяся дневная духота разморила Лаврова, и он распахнул окно, открывавшее вид на сад, безмолвный и таинственный в предвечерней тишине. Ветер тут же принес в комнату тонкий аромат сирени, и Афанасий Александрович, по натуре своей бывший ценителем спокойствия и находивший умиротворение в природе, хотел задержаться у окна, чтобы запечатлеть взором душевно видимую красоту, а после занести ее в свой дневник, с которым неразлучен был с самого отъезда в Европу. Оба его чемодана стояли здесь же, возле бюро, но уж сделав к ним шаг, вспомнил граф и о разговоре своем с Гордеем, и об ужине в честь приезда, и о Бестужеве. И лишь подумав об этом всем, услыхал в ту же секунду торопливые шаги за дверью, затем стук, и немец-управляющий, просунув голову в щель, проговорил: — Entschuldigen Sie, Herr Lawrov. Ich hätte Sie nicht gestört aber Ihr Bruder möchte wissen ob Sie schon fertig sind. — Ich bin… Sagen Sie ihm bitte… Ich komme sofort. Sind die Bestyzhews schon da? — Noch nicht. Aber wir warten auf sie jeden Augenblick. — Na ja… Ich... Danke schön, Herr Schmidt. — Sie haben sich verändert, Herr Afanasiy. — Ich habe das heute schon viel gehört. Ich hoffe das zum Guten ist. — Ja, natürlich! Leider muss ich jetzt weg. Ich will Sie nicht weiter aufhalten. И тут же дверь затворилась. Лавров стремглав бросился к своим чемоданам, распахнул оба, и полетели во все стороны вещи, ровными стопками уложенные для отбытия из Лондона. Руки у графа, ледяные и непослушные, невротически дрожали. Он сменил рубашку, поверх нее накинул бархатный черный жилет с белой вышивкой, кое-как расчесал спутавшиеся во сне светлые волосы и решительно остался не удовлетворен своим видом, а особенно физиономией, глуповатой и заспанной. И таким-то его Бестужев спустя пять лет увидит. А впрочем, не все ль теперь равно? Он вышел из комнаты, на ходу застегивая запонки, подаренные одной пожилой баронессой в Голландии, когда такие дорогие подарки он и принять-то толком не умел, и направился по мягкому ковру к парадной лестнице, стремясь унять дрожь сердца и сам над собою в душе зло смеясь от этих запонок, как будто маленькие в них камушки могли кого-то в этом доме совершенно бесполезно поразить. Взяв поначалу быстрый шаг, он все же замер, заслышав цоканье копыт на подъездной дорожке да громогласный Гордеев голос: — Сходи-ка к нему еще разок, Шмидт. Что-то не торопится старого приятеля встретить. Все будто в доме оживилось, замельтешило, как песок, гонимый лихим ветром по мостовой. Афанасий осторожно прошагал вперед, завернул наконец к лестнице, так что сени теперь были перед ним как на ладони, и встал наверху пролета, решив, что больше с места не тронется. Князь Филипп Сергеевич Бестужев, давний друг отца, вошел в их дом, как в свой, и тотчас затопило сени раскатистым басом, а фарфор в столовой содрогнулся от хохота. В детстве Афанасий часто думал, что предками Бестужева были медведи, да и сейчас о том вспомнил, глядя на необъятную его фигуру. Огромными ручищами своими он так и сгреб Гордея, бывшего отнюдь не хилым, и заключил в медвежьи объятия. — Сто лет ведь не видались, сосед! — прогромыхал он, и было похоже, что хоть позван он был один-единственный на ужин, собралось здесь все павловское общество. Бестужев мастер был эффектного entrée; все былые его кутежи вдруг расцветали на его широком лице широкою улыбкой, и, хоть в летах уже, озорства своего он упрямо не оставлял. Теперь же, когда Бестужев привлек к себе внимание, из-за его спины, точно скользнувшая тень, показался сын его, Дмитрий, и бедный Афанасий, едва его увидав, так отчаянно схватился за лестничные перила, что руке стало больно. Бестужев-младший обошел не торопясь отца, желая поздороваться с Гордеем, но видя, что тот занят и не смотрит на него, отворотил голову прямиком в сторону замершего на лестнице Афанасия. И если все сегодня беспрестанно говорили, что Лавров за пять лет переменился, то Бестужев переменился и подавно. Был он всегда изящен и гибок, утонченностью и грацией не уступал светским кокеткам, меж тем знал каждому своему жесту и слову цену и понапрасну ими не разменивался. Еще не вполне оформившись в юности, манерность его была жеманна; сейчас же предстал перед Лавровым искушенный франт в щегольском сюртуке, что оглаживал тканью его тонкий стан и узкие плечи. Бестужев уронил округлую шляпу на руки лакею и ему же не глядя перебросил позолоченную трость; медленно стянул белоснежные перчатки, откинул их в сторону, легким взмахом поправил надушенные воротнички рубашки и невесомо коснулся каштановых волос, бывших, как и всегда, безукоризненно уложенными. Черты лица его были мелкими, но до того выразительными, что мог он одним лишь незначительным кивком рассказать все мысли, не прибегая вовсе к помощи слов, кои были у него будто искры, высеченные из двух камней. Глубокий цвет его глаз напоминал предгрозовое небо, и острый взгляд из-под черных ресниц одновременно колол недоверием и терзал испытующим очарованием. Вот и сейчас, не отводя ледяного взора своего от Афанасия, Бестужев сделал пару шагов и, убедившись, что Лавров отшатнулся, победоносно усмехнулся самыми только кончиками тонких губ. Затем вдруг цокнул друг о друга каблуками туфель и отвесил издевательский поклон. Но тут уж Гордей прекратил муку и вместе с Бестужевым-старшим подошел к Дмитрию. «Безумец! — в отчаянии думал Афанасий. — И зачем я только согласился? Ведь знал же, знал, что он такое выкинет. А то и еще что похлеще». Однако отступать уж было поздно, а потому, собравшись с духом, Лавров зашагал по лестнице вниз, готовый отразить любую бестужевскую выходку. Остановившись рядом с братом, он пожал руку старшему Бестужеву, а затем обратился к младшему, который протянул ему ладонь с тихим и едким выдохом: — Добрый вечер, граф. — Добрый вечер, князь, — хотел бы Афанасий отвечать так же снисходительно и колко, да не мог, и вышло скверно, как у вредного мальчишки, что не укрылось от Бестужева, буравящего его ехидным взором. Через гостиную, где решилось днем об ужине, и матушкин будуар, украшенный ее портретами, кружевами да вышивкой, обставленный любимыми ее безделушками, разными статуэтками да вазочками, так что присутствие ее ощущалось здесь беспрестанно и даже после кончины ее можно было вновь ощутить и ласку ее, и защиту, прошли наконец в столовую. Была она широкой и светлой, обтянутой будто мерцавшим шелком, с длинным столом на тонких ногах и с тонкой столешницей. Окна выходили на лужайку перед домом, и несчетные цветы, днем так обрадовавшие Афанасия, теперь показались ему бессмысленной вычурной блажью. — Что ж Мария Евстафьевна не приехала? — поинтересовался у Бестужева Гордей, пока мужчины располагались за столом, а закуски и вина в изобилии появлялись перед ними. — Мигрени мучают, — с сожаленьем отозвался Филипп Сергеевич. — Зато на днях от Аленушки письмо получил. Говорит, ждет второго. Дай-то бог. В ее лета ведь уж всякое может, тьфу, прости господи. Афанасий сидел, точно ребенок со взрослыми, уставившись в свою тарелку и боясь хоть на секунду оторвать от нее взгляд и оказаться замеченным, а все потому, что Дмитрий в аккурат против него ленно водил пальцем по кончику столовой вилки. Меж тем Гордей и старший Бестужев затеяли долгую беседу о мигренях Марии Евстафьевны, Бестужевой жены, да семействе Елены Филипповны, Бестужевой дочери, которая была лишь немногим младше Гордея и в свое время должна была составить ему партию. Чувства их, хоть и всегда теплые, были что у брата с сестрой, а потому помолвка расстроилась. — Что ж вы, граф, все молчите? — вдруг спросил младший Бестужев поверх происходившего разговора, так что отец его даже и замолчал от такого нахальства. Гордей же, впрочем, был к характеру Дмитрия Филипповича привыкшим. Афанасий поначалу и не понял, что с ним говорят, и лишь когда все уж обернулись, вымолвил, растерянно оглядывая стол: — А что я? — Вы же только из Европы приехали, — продолжал князь. — Пять лет там провели. Неужели за пять лет и рассказать нечего? — Да я, право... — Афанасий столкнулся с Дмитрием взглядом и заставил себя этот взгляд выдержать. — Я уж в письмах обо всем поведал. И жизнь моя там скучна была весьма. Я все же не праздно прохлаждался, а учился. — Мне ваши письма читать было лень, — невозмутимо ответил Бестужев. — Ах да, вы, кажется, мне и не писали. — Дмитрий, немедленно прекрати, — повысил голос Филипп Сергеевич. Младший Бестужев повел недовольно глазами и, отпив вина, положил себе холодной говядины. — Уж и слова сказать нельзя. Bon appétit. Стоит ли и говорить, что теперь Афанасию совсем уже сделалось дурно. Вовсе не поведение Дмитрия было ему так тяжело сносить, а собственные свои переживания о нем и о прошлом их, бывшем для всех, кроме них самих, черною тайной. Они знали друг друга сызмальства, и дружба их была так крепка, что оба могли чем угодно поклясться, что никто и никогда разлучить их не посмеет да и не сможет. Когда дружба эта, неподвластно им, вдруг стала меняться, становиться теснее и ближе, стыдливей, а оттого и слаще, и Лавров, и Бестужев настолько ослеплены были собственным счастьем, что и подумать не могли о возможной разлуке. Но любовь их оказалась ошибкой, и, поняв это, Афанасий горько сожалел о преданной во имя любви этой дружбе, которая спасла бы их сношения. Когда прошла первейшая эйфория, неизведанное изучено было досконально, и ничего друг в друге нового уже не осталось, что-то надломилось между ними, раскололось, как трещинка в зеркале, сперва едва заметная, ползет все дальше, ветвится паутиной и наконец превращает зеркало в белесую сеть, которую тронь — и посыплется тут же осколками. Хоть Бестужев был капризен и ветрен, но все ж до конца оставался предан Афанасию, который незадолго до своего отъезда решился прервать их связь, понимая притом вполне явственно, что на расстоянии они друг друга и вовсе возненавидят. Для Бестужева расставание стало ударом, словно он и не знал, и не ждал, и не подозревал даже, что такое может случиться. Он до сих пор злился, до сих пор смириться не мог и не простил, Афанасий по одному только взгляду в сенях это понял, и оттого сам себя Лавров простить не мог, что так поступил с ним. С единственным, кого настолько сильно во всей своей жизни любил. — А что ж, Афанасий, правда ли, что мы не от Господа, а от обезьяны произошли? — как сквозь пелену, услыхал он вдруг голос Филиппа Сергеевича. — Что там в Европе говорят? Слыхал я, книжка этого Дарвина шуму много наделала. — Да, наделала, — отрешенно проговорил Афанасий, глядя все так же в свою пустую тарелку. — Я, право, не могу вам ответить. Я книгу эту читал, и она кажется вполне справедливой, а меж тем странно это и дико. Долго мне это покоя не давало, а потом решил и вовсе о том не размышлять. Разное в Европе говорят, а впрочем, все пустое. После закусок подали жаркое, и Филипп Сергеевич с Гордеем занялись обсуждением нефтяных залежей да промышленных перспектив, прихлебывая вино и распаляясь от него все больше. Голоса их становились громче и задорней, а Бестужев, и без того сотрясавший басом весь дом, теперь и вовсе заставлял столовое серебро жалобно дрожать и звенеть. Не дождавшись чая, который велено было подать на веранду, Афанасий извинился и, выйдя из-за стола, отправился прямиком в круглую залу, где обычно собирали балы, а из нее тотчас в сад, под защиту темной, остывшей уже ночи, что могла освежить его мысли и успокоить метавшееся по груди сердце. Ведь то для обоих было лучше. Однажды Дмитрий перестанет злиться и поймет, что так было нужно поступить, что катились они оба в пропасть и спасти уж ничего было невозможно. Терзаемый своими муками, Афанасий ступил на главную садовую аллею, вдоль которой росли аккуратно стриженные липы, и не спеша побрел прочь от дома, зажженных в нем свечей и громких криков и хохота пьяных уже Гордея и Бестужева. Чем глубже уходил он в сад, тем мягче и ближе ему становилась ночь, растворявшая в себе, точно вода каплю краски, и свет, и звуки все, заглушая всякую жизнь, останавливая временной бег, усыпляя и убаюкивая. Афанасий свернул на тропку, что вела к его любимой скамейке, спрятанной от всех меж кленов и берез, где он часто сидел в окружении шелеста листьев и прохлады заплутавшего ветра. Он отыскал эту скамейку без труда: она выделялась из тьмы белым узорным пятном. Где-то в отдалении заслышалось уханье совы, и чуть заметный плеск воды в пруду защекотал уже слух, проскользнув сквозь ночную тишь. — Отец говорит, ты возмужал, — Бестужев опустился рядом с ним на скамейку. — Не знаю. По мне, ты все такой же запуганный ребенок. Только наряды побогаче. — Зачем ты пришел? — полушепотом спросил Афанасий, обернувшись к нему. — Зачем не отклонил приглашение? Зачем сейчас меня нашел? Дмитрий подернул худыми плечами. — Видеть тебя хотел, — ответил он. — После того, что я сказал тебе в последнюю встречу? — А я не помню, что ты мне сказал. Помню, что ножом проткнул, а потом уехал и умирать бросил. Это помню. — Я не хотел, чтобы так, — Афанасий отвернулся было, но Бестужев накрыл его ладонь своею, заставляя поворотиться назад. — А чего же ты хотел? — со злостью выдохнул он. — Чтоб я благословил тебя и отпустил с богом? Не бывать тому никогда. Никогда я твоим счастьем счастлив не буду. Никогда. Ты или мой, или житья нам обоим нет. — Я виноват перед тобою, Митя, я это знаю, — пристыженно заговорил Лавров. — Но уж в прошлом все. Прошло, пойми. — Что ж тогда дрожишь весь, если прошло? Афанасий прерывисто выдохнул, не в силах отвечать. — Или забыл обо всем? — безжалостно продолжал Бестужев. — И ночи у пруда, и беседку твою, и спальню гостевую в моем доме... — Прекрати, прошу. — Не прекращу, — Бестужев придвинулся ближе, почти к самому его уху, и зашептал медленно и сладко, точно змей-искуситель: — Афанасьюшка... Афоня... Фанни... — Вы уж забываетесь, князь! — вскричал Лавров и, вырвав свою ладонь, вскочил на ноги. Отвернувшись от Бестужева, он тяжело дышал и чувствовал, как порыв его колышет ночной воздух. Меж тем Дмитрий тоже поднялся, неслышно, как кошка, и подошел к нему сзади. — Мой милый мальчик, — прошептал он. — Ведь ты все еще меня любишь. — Я не люблю вас, Бестужев, — через плечо бросил Афанасий. — Как прежде уж никогда не будет. Смиритесь. — Ты знаешь, я не смирюсь, — все так же стоя позади, князь поднял руку и, мягко взяв двумя пальцами Афанасия за подбородок, чуть повернул его голову к себе. — Ты меня очень хорошо знаешь. И подавшись вперед, Бестужев поцеловал его в губы. — Все равно ты будешь моим, понял? — выдохнул он, отстранившись. — Я тем, что мне принадлежит, разбрасываться не намерен. — Уходи, Дмитрий, — сам не свой, шепнул Лавров. — Доброй ночи, — сквозь улыбку прошелестел князь. Через минуту его уже не было, и тишина, вдруг накрыв Афанасия, показалась ему нестерпимой.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.