ID работы: 5217007

Цыганенок

Слэш
R
Завершён
1809
автор
Размер:
548 страниц, 44 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
1809 Нравится 3579 Отзывы 864 В сборник Скачать

Глава 5. Череда препятствий

Настройки текста

Это был один из тех благороднейших и целомудренных сердцем людей, которые даже стыдятся предположить в другом человеке дурное, торопливо наряжают своих ближних во все добродетели, радуются чужому успеху, живут, таким образом, постоянно в идеальном мире, а при неудачах прежде всех обвиняют самих себя. Жертвовать собою интересам других — их призвание. Ф.М. Достоевский «Село Степанчиково и его обитатели» *песня к главе: Мельница — Голубая трава

Появление синих цветов взбудоражило весь дом. Ирисы обнаружились и под окнами Афанасия, и на скамейках в саду, ими же оказался усыпан небольшой уединенный пруд чуть поодаль от конюшни, сокрытый от любопытных взоров плотно росшими ивами. Как ни силился потрясенный Гордей выяснить, откуда взялись загадочные ирисы, садовники лишь пожимали плечами и до самого вечера терпеливо вылавливали цветы из пруда, восстанавливая привычный взору пейзаж. Афанасий стоял на мостике, что шел через мелкую речку и уводил в бескрайние, зеленевшие пшеницей поля, и смотрел на качавшиеся внизу ирисы с бесконечной тоской. Завлекательная и романтичная тайна, приведшая в восторг всех дворовых, для него была вполне понятным посланием, и оттого становилось ему так грустно и совестно, что о посещении конюшни и разговоре про давешний рисунок не могло идти и речи. Лишь поздно вечером, когда домашние комнаты окрасились насыщенным синим цветом и погрузились в летучее благоухание, так что оставаться внутри было невыносимо страдающей душе, Афанасий скрепя сердце решил навестить Трофима, правда с чувствами уже более спокойными, чем утром. О рисунке нельзя было не обмолвиться, ведь то был знак, который ждал ответа. К сожалению, на конюшне Троши не оказалось, и Федор, порядком удивленный, зачем его цыганенок понадобился барину в такой час, сообщил, что юноша ночует в деревне. И хотя Афанасий знал, что Трофим не мог догадаться о цветах, потому как ирисы были только их с Бестужевым секретом, сердце в нем заходилось от горечи. Вдруг все же, каким-то немыслимым образом, Трофим все понял? Если бы только можно было оставить ему тайно письмо и объяснить терзания! Но ведь он, как и большинство крепостных, наверняка не умеет читать. Следующие дни Афанасий употребил исключительно на нужды деревни. С утра он уходил в Верши, кочевал из избы в избу, общался с крестьянами, воскрешал старые дружбы или завязывал новые с теми, кто был ребенком в ту пору, когда он отбыл в Европу. Вершинские принимали Афанасия со всей душой и порой часами рассказывали ему о событиях своей жизни, о том, кто с кем повенчан, как прошла Масленица или отчего, к примеру, Митрофан, хоть и знатный кожевник, продать ничего не умеет и только пьет с горя. Иногда в избу набивалось человек двадцать, так что иные, проходя мимо окон, беззлобно ворчали, мол, работа стоит, а эти опять лясы точат. Мужики сидели прямо на полу, бабы и девушки, многие прехорошенькие и до того стеснительные, что Афанасию самому становилось неловко, рассаживались по скамьям, ребятня забиралась на полати; привлеченный таким собранием, толстый кот прыгал графу на колени, и так, среди бела дня, спонтанно образовывались уместные более вечером посиделки, которые, сказать по правде, были Афанасию во сто крат милее бестужева общества, о встрече с которым он думал не без содрогания. Иногда в самый разгар беседы, под взрывы хохота после истории о какой-нибудь очередной проделке Пантелея и его взбалмошного коня, дверь тихонько приоткрывалась, и в избу просачивался Трофим. Серьезность еще более отделяла его от других, чем смуглая кожа и горящие цыганские глаза. Он смещал с места кого-нибудь из парней и устраивался так, что его не было видно, но Афанасий всегда замечал его приходы и всегда после них не мог уже ни смеяться, ни принимать в беседе оживленного участия, будто трухлявый стул под ним вмиг нагревался и начинал тлеть. После обеда Афанасий отправлялся к управляющему Шмидту или прямиком к Гордею и говорил, просил, требовал бесконечно, пока немец вежливо и почтительно, а Гордей кулаком по столу не вынуждали его удалиться. В один из таких дней до Афанасия наконец дошла передаваемая из уст в уста новость, что все те ирисы, разбросанные в пруду и по усадьбе, какой-то сумасшедший выкосил накануне ночью из парка Бестужевых. Филипп Сергеевич и Гордей над тем долго хохотали. Поняв наконец, что из брата и управляющего средств не выбить, Афанасий решился действовать самостоятельно и написал два письма в столицу: одно в банк, где хранилась его часть наследства, с просьбой назвать точную сумму и ожидать скорого визита, другое знакомому архитектору о необходимости приехать в Верши для разработки проекта сельской школы. О письмах этих Гордей узнал быстрее, чем Афанасий получил ответ, потому как банковский служащий, бывший давним другом семьи, срочно написал старшему Лаврову обеспокоенную депешу, после чего тот немедленно вызвал брата и устроил ему такую взбучку, какой Афанасий не помнил с детства. Были тут и крики, и забористая ругань, и обещания женить на уродине, и сослать на Кавказ, а лучше в Сибирь, и неисповедимое: «Такого дурака, как ты, в этой семье еще не бывало!». Все это Афанасия не заботило, куда хуже была мысль, что он до сих пор не в состоянии полноправно распоряжаться основным своим капиталом. В момент наивысшей точки Гордеева монолога дверь вдруг приоткрылась, и управляющий Шмидт несколько встревоженным и вместе с тем удивленным тоном сообщил, что Афанасия Александровича срочно требуют в Верши, так как привезли новый забор для некоей Матрены. Тут уж Гордей просто взвыл. Такая борьба между братьями ни для кого не была секретом, и дворовые как один улыбались Афанасию при встрече еще шире, чем прежде. Сам граф ничуть не гордился всеобщим одобрением и поддержкой, наоборот, даже тяготился благодарностями, а единственное ласковое слово, ради которого он готов был все Верши перестроить в камне, так и не звучало, и, хоть Трофим регулярно ходил с Афанасием в деревню, был в курсе всего происходящего и помогал мужикам ставить Матрене забор, так что Лавров даже засмотрелся издалека, ни о рисунке и, конечно, ни о чем большем не было произнесено и слова во все эти дни. Возможно, Афанасий только придумал взаимность и в действительности ждать было нечего, но чем же тогда объяснялись неуловимые тайные взгляды, которыми они то и дело обменивались, когда агатовый взор на мгновение озарялся неведомым чувством, пропадавшим прежде, чем Афанасию хватило бы времени понять наверняка, что вот оно, то самое? Как и обещал, Трофим познакомил Лаврова с деревенскими детьми Гордея, и до того ребятишки оказались красивы, невинны и замечательны в своей простой скромности, что в ночь после первой встречи Афанасий не смог удержаться от слез. Маленький Вася был точной копией отца, одного только взгляда было достаточно, чтобы понять, как удивительно они схожи. Одногодки Таня и Шура, очаровательные хохотушки, не давали никакого покоя Трофиму, постоянно дергали его одна с одной стороны, другая с другой, так что в конце концов он обеим выговаривал, а потом хватал в охапку и кружил, или бежал за ними в салки, или слушал болтовню их, восьмилетних, с самым наисерьезнейшим видом, а они, закончив, обнимали его ручками за шею, называли «Наш Троша» и прятались за него от «красивого барина». У Афанасия в эти минуты сердце разрывалось от любви к этим милым детям и к одной лишь улыбке Трофима, озарявшей его обычно строгое лицо светлой мальчишеской радостью. Зато старшая, Серафима, которой скоро исполнялось двенадцать лет, была очень серьезной и смышленой. Она знала о своем происхождении и с первой встречи заявила Афанасию, что ни ей, ни семье ее подачки не нужны. Уж не от Трофима ли она таким словам научилась, подумал тогда изумленный граф и тут же заверил девочку, которая смотрела на него темными, как у Гордея, глазами, что, раз она обо всем знает, то и он не будет таиться: он ее родной дядя и пришел, чтобы познакомиться. В отличие от Симы, мать ее, как и три другие крестьянки, имевшие от Гордея детей, приняли помощь Афанасия со стыдливой благодарностью, хотя самому графу при разговорах с ними было неудобно и жутко совестно, словно он сам их обесчестил. Почти все деньги, имевшиеся у Афанасия с собой и недоступные власти Гордея, ушли на помощь вершинской ребятне. Лавров отдал в деревню все свои старые игрушки и детские одежонки, зачем-то хранимые на чердаках, и в том же порыве отнес в Верши некоторые дорогие сувениры и теплые шали, принадлежавшие не только ему одному. Впрочем, узнав о том, Гордей уже не кричал. Счел, по всей видимости, что брат его выжил из ума, а потому брать с него нечего. И уже не одну неделю спустя, после того как вновь всей деревней провожали Афанасия до садовой аллеи, Трофим догнал его, обнял порывисто и, горячо шепнув: «Спасибо вам за все», тут же умчался обратно. Вскоре Гордея вызвали в Петербург по срочному делу. Ввиду вершинских событий и предполагаемого сумасшествия Афанасия покинуть усадьбу старший Лавров совсем не стремился, однако долг службы стоял превыше всего, и накануне отъезда Гордей Александрович с тяжелым сердцем передал управление имением брату, беспрестанно притом повторяя: «Я прошу тебя, ничего не делай», «Все вопросы будет решать Шмидт», «Если случится форс-мажор, обратись к Шмидту», «В самом крайнем случае пиши мне в Петербург» и наконец «Заклинаю, ничего не трогай!». Уезжал Гордей на четыре дня. В поездке его сопровождал Федор, которому надлежало довезти барина до Павловска, где Гордей бы сел на вечерний поезд. Чтобы не возвращаться к темноте, решили, что Федор переночует в городе и поедет в Верши уже поутру. Иными словами, каким-то неведомым, чудесным, самой судьбой предрешенным образом на целую ночь Афанасий и Трофим оставались одни, и, конечно, граф не мог перестать о том думать во все время, что Гордей укладывал в комнате своей чемодан, усаживался после обеда в коляску и повторял на прощание мольбы сохранить имение нетронутым. Впрочем, когда коляска отъехала от дома и, миновав широкую лужайку, скрылась из виду, так что внезапное ее возвращение за какой-нибудь забытой вещью не представлялось более возможным, Трофим тут же ушел на конюшню, а Афанасий — в дом, где затворился, словно в крепости, до глубокого вечера. Вопреки ожиданиям, без Гордея дом не казался пустым. Жизнь вовсю здесь кипела: стучал счетами управляющий, дворецкий раздавал направо и налево указания на ломаном русском, горничные с метелками бегали по залам и комнатам, лакеи лениво разговаривали, рассевшись возле лестницы, а с кухни доносился громкий женский смех: белая и черная кухарки, большие подружки, опять перемывали кому-то косточки. Камердинер Гордея, неожиданно избавленный от поездки, лежал на диване в гостиной и, положив руки под голову, насвистывал счастливую мелодию под веселое журчание воды, которой садовники орошали цветы на лужайке перед домом. Из круглой залы доносилось шарканье — это дворник подметал дорожку вдоль заднего фасада, и поверх этого всего то и дело раздавался надрывистый плач новорожденного отпрыска камердинера Ивана. Словом, без хозяина в доме все так же бурлила деятельность, словно отъезд Гордея для одного только Афанасия оказался событием чрезвычайной важности. Жуткая тревога одолевала графа. Он понимал определенно, что именно сегодня все должно решиться: он придет на конюшню и как на духу выложит без остатка, что есть на сердце. Только ждут ли его? Не могут не ждать. После объятия в саду надежда Афанасия окрепла и изо дня в день подпитывала пылкие чувства, которые Лавров бережно оберегал и лелеял. Едва оказавшись в течение дня в своей комнате, он тут же бросался к столу, доставал из дневника рисунок и оглаживал его, но лишь взглядом, чтобы ни в коем случае не повредить. Разве могут быть сомнения, что на любовь его откликнулась хотя бы симпатия? Для счастья ему и одной симпатии довольно. И все ж ему было страшно, а потому он трусливо медлил со встречей, так что, когда стемнело, все еще сидел в сенях, ожидая мельчайшей лазейки в собственном ужасе, чтобы воспользоваться ею и в ту же секунду броситься вон из проклятого дома. Пока Афанасий мучился так своими думами и переживаниями, в усадьбу, погрузившуюся в тихие сумерки, въехал всадник. Никого из дворовых на улице не было, и в замершей неподвижности симметричных галерей и росших против них дубов стук копыт раздавался отчетливо, резко и даже торжественно. Всадник и не думал таиться: был он в обычном сюртуке, без какого-либо загадочного плаща с капюшоном или даже надвинутой на глаза шляпы, и конь его, к тому же, был белым как снег, так что даже и сущему мраку не удалось бы скрыть приближение гостя. Миновав подъездную дорожку, галерею и дворовый флигель бодрой рысью, всадник уверенно повернул к конюшне, словно уж далеко не впервые оказался в усадьбе и точно знал, куда держит путь. Въехав на конюшенный двор, князь Бестужев остановился и, поглядев по сторонам, несколько даже удивился, что его никто здесь не встречает. Впрочем, он скоро вспомнил, что Федор уехал с Гордеем и остался ночевать в Павловске, потому из конюхов здесь только Цыганенок, от которого гостеприимства, разумеется, не дождешься. Несмотря на то что князь знал о пустых денниках и мог поставить коня самостоятельно, делать этого он не намеревался. Куда больше его занимала идея въехать в дом верхом через круглую залу. Не его вина, что в Вершах принять толком не умеют. И уж начав разворачиваться, он вдруг заметил идущего со стороны пруда Трошку. Цыганенок вел под уздцы вороную кобылу, которая недавно наделала шуму по всей округе. Приблизившись к князю, конюх несколько задержался, хмуро поглядел на него снизу вверх, но ничего не сказал и с невозмутимостью пошел дальше. Так бы и ушел, если б только лошадь его, оказавшись рядом с незнакомым белым конем, не взметнулась в испуге и не привстала со ржаньем на дыбы. От неожиданности конь Бестужева метнулся назад, и князь чуть было не потерял благопристойный вид. Трошка ловко поддернул узду к себе, коротко и строго осадив Гефестию по имени. — Что за дикое создание, — презрительно выплюнул Бестужев. Трофим глянул на него исподлобья и буркнул: — Она ни в чем не виновата. Ваш конь ее напугал. — А я не про нее говорю. От чужого голоса кобыла снова заволновалась, и Трофим мягко погладил ее по боку. — Смотрю, зубоскалить не разучились, — сказал он Бестужеву. — Я с тобою говорить не намерен. — Что ж приволоклись тогда среди ночи? Бестужев фыркнул, мотнув головой, и равнодушно произнес: — Ты о себе многовато думаешь. — Я того и не скрываю, — Трофим повернулся в сторону Бестужева с кривой усмешкой и тут же вновь посуровел. — Небось, графа нашего проведать хотите? — Это тебя не касается, — холодно отвечал Бестужев. — Коня моего поставь и гуляй отсюда подобру-поздорову. — Вы для начала слезьте с коня-то, — сказал Трофим. — А то вместе с вами поставлю, и с большой радостью. — Ну, щенок! — прошипел Бестужев и тотчас спрыгнул на землю. — Ты как с господином разговариваешь?! — А вы мне не господин. Такой ответ Бестужева ошарашил, так что на секунду князь даже и растерялся. Однако вскоре он опомнился, тотчас взял себя в руки и утихомирил неуместные эмоции. Медленно приблизившись к Трофиму, который оттого даже не шелохнулся, Бестужев тихим и ледяным голосом проговорил ему прямо в лицо: — Мой милый мальчик, твое нахальство прекрасно, но забываться не стоит. Если ты вдруг запамятовал, кто я и кто ты, так я не поленюсь и напомню: я князь Бестужев, а ты холоп и цыганское отродье, и место твое на соломе в лошадином дерьме. И если ты вздумал со мною в игры играть, то не выйдет, потому что меня дешевой наглостью не удивишь. А теперь займись тем единственным, на что ты годен: возьми моего коня и поставь его в денник. Ах да, чуть не забыл: если ты еще хоть раз приблизишься к Афанасию, хоть взглянешь на него погаными своими глазами, я тебя со свету сживу, ты понял? Трофим смотрел на Бестужева безотрывно и ничего не отвечал. Юношеское лицо стало каменной маской, и лишь чернильные глаза полыхали испепеляющей злобой. — Что ж, — все так же спокойно произнес князь, — приятного вечера. И развернувшись, расслабленной походкой направился в сторону дома. В то время Афанасий Александрович, все так же сидевший в сенях, наконец решился прервать свою глупую муку, вверившись воле судьбы и того, кто владел теперь его сердцем. Поднявшись с кресла, ставшего его пристанищем на последние несколько часов, в течение которых слуги с опасением и тревогой поглядывали на будто окоченевшего в своих думах барина, Афанасий подошел к парадным дверям. Тишина стояла звонкая и напряженная, будто знала темная июньская ночь, что случится нечто бесповоротное, и затаила дыхание, желая наблюдать. Афанасий втянул с шумом воздух, затем громко выдохнул, сам себе прошептал ободрение и потянул за тяжелую дверную ручку, впуская в дом невесомую холодность ночного ветра. — Ну надо же, какая расторопность, — с усмешкой возвестил знакомый голос. От изумления Афанасий отшатнулся назад, вскинул голову и, к ужасу своему, увидал на пороге Бестужева, который, воспользовавшись замешательством графа, невозмутимо зашел внутрь и аккуратно притворил за собою дверь. Течение свежего воздуха, едва начавшись, оборвалось, и дом снова утоп в тяжелой духоте. — Что ты здесь делаешь? — закономерно спросил Афанасий с плохо скрытой растерянностью. — Слышал, что Гордей уехал, — безучастно ответил Бестужев. — Представил, что ты сидишь здесь один, ночью, в большом пустом доме, тоскуешь... — Я вовсе не тоскую, — поспешно ответил Афанасий, отступая к керосиновой лампе, бывшей на столике при кресле, где граф только что сидел, и являвшей собой единственный и крайне слабый источник света. Бестужев сделал несколько шагов, и по одной только вальяжной походке его можно было заключить, что некий план, им затеянный, работает превосходно. — Если ты, Митя, приехал опять о нас говорить, то лучше тебе сразу домой вернуться, — Афанасий попытался вложить в голос строгость. — Ну зачем ты сразу в штыки? — Бестужев неторопливо снял перчатки, без которых никогда не покидал дома, и аккуратно сложил их на ореховую консоль. — Я ведь из лучших побуждений, преданно и бескорыстно, на правах старой дружбы. Или уж нет у меня таких прав? — Есть, конечно, но все же... — Раз есть, то чай прикажи, — оборвал Бестужев. — И свет пусть зажгут, а то хоть глаз выколи. Афанасий с трудом подавил стон отчаяния. — Слуги уж все спят, — сказал он. — Мы никого сегодня не ждали. — Ну вы не ждали, а мы явились, — Бестужев подошел к Афанасию вплотную, и свет от лампы ярко высветил насмешливую ухмылку и едкий блеск серых глаз. — Надеюсь, я не помешал никаким твоим планам, — он медленно подался вперед, и, проведя ладонью по руке Афанасия, взял со стола лампу. — Впрочем, какие у тебя могут быть планы? Ночь на дворе. И крутанувшись, уверенно направился в сторону гостиной. Афанасий, в свою очередь пытаясь справиться одновременно с растерянностью, раздражением и даже самой настоящей злобой, заспешил за ним. — Митя, подожди, пожалуйста! — на ходу крикнул граф. — Как ты после меня домой поедешь? Ведь там такая дорога, что ночью по ней никак нельзя. — Какая трогательная забота, — Бестужев поставил лампу на круглый столик и, плюхнувшись на диван, вытянул ноги в высоких сапогах. — Так сразу и не поймешь, то ли ты меня выпроваживаешь, то ли ночевать предлагаешь. Я не вовремя явился, Афанасьюшка, или отчего ты так суетишься? — Я просто... — Лавров растерялся и осекся, понимая, что Бестужев все уже про его намерения знает и нарочно издевается. Нужно было во что бы то ни стало сохранить лицо, и тут отчаяние накатило на графа с новою силой, потому как в этих играх Дмитрию не было равных, а уж Афанасий и подавно не мог с ним тягаться. — Я просто... несколько затрудняюсь определить цель твоего визита. — Да что ты? — улыбнулся Бестужев. — Мне уже с целями надо к тебе являться? Неси бокалы, доставай вино да садись рядом. Я пять лет тебя не видал. Афанасий заколебался. С одной стороны, он мог покориться и отправиться за бокалами, и обыкновенно он бы так и поступил. Но сегодня его ждал Трофим, и если даже ожидание это существовало лишь в мыслях Лаврова, он не хотел отказываться от единственной возможности объясниться в своих чувствах. — Я не расположен к вину, извини, — сказал Афанасий. — Лучше в другой раз. К тому ж... — К тому ж видеть тебя, Митя, мне мерзко и невыносимо, — с издевкой передразнил Бестужев, вставая с дивана. — Я так надеялся спровадить брата, чтобы мой новый любовник наконец-то прыгнул ко мне в постель, а ты так некстати явился! Мне очень жаль, мой милый друг, я бесконечно дорожу тобой и всей душою тебе предан, но не мог бы ты убраться куда подальше и не портить мне вечер? О, только не обижайся, прошу тебя, Митя, мне невыносимо видеть твою грусть! Ведь я сущий ангел, я никого не хочу ранить! — Бестужев сделал внушительную паузу, оценивая произведенный эффект, и потом добавил непринужденно: — Или ты что-то еще хотел сказать? — Ты приехал, чтобы счеты сводить? — тихо спросил Афанасий. — Что ж, бей, куда хочешь. Я от тебя защищаться не стану. Ты вправе глумиться, я виноват перед тобою, — он замолк, но вдруг, сам того не ожидая, продолжил: — Я искренне хочу искупить свою вину. Почему ты не дашь мне объясниться? Почему ты так отчаянно не хочешь понять? То, что было, осталось в прошлом, тому нет возврата, но я не хочу тебя терять, я готов на все, чтобы сохранить нашу дружбу, потому как ты единственный мой друг и другого такого я никогда уже больше не встречу. Желчная злоба, переполнявшая Бестужева, от этих слов вдруг поутихла, и Афанасий, к удивлению своему, увидел, как что-то неуловимо беззащитное промелькнуло на миг в свинцово-серых глазах. Быстрым шагом Дмитрий приблизился к Афанасию и с надрывом выдохнул ему в лицо: — Я тебя ненавижу. — Это неправда, — против воли шепнул Афанасий. — Ты разрушил всю мою жизнь. — Я хочу это исправить... — Да не можешь ты это исправить! — крикнул Бестужев и тут же в ярости отошел в противоположный угол гостиной. — Послушай себя! Как ты можешь предлагать мне дружбу?! Да как у тебя язык поворачивается?! — Я пытаюсь сделать хоть что-нибудь... — Ты бесчувственный, жестокий, бессердечный деспот! — голос у Бестужева сорвался, и он шумно задышал, пытаясь взять себя в руки. — Да как ты... — Митя, — шепнул Афанасий, чувствуя, как сердце его тяжелеет, — я не стою того. — Какие бы гадости ты ни делал, как бы ни издевался, все у тебя выходит правильно, всегда ты хороший, а я плохой, ты ангел, а я бес, и во всех своих муках я сам виноват! — выкрикнул Бестужев, все сильней распаляясь от собственных слов. — Ты бросил меня, ты пять лет писал всем, но не мне, и не успел ты приехать, как тут же любовника себе нашел! Да как ты можешь быть таким жестоким?! Да что я тебе сделал?! Афанасий отвернулся, смолчав. Прошлое надрывно содрогалось в его груди. В шестнадцать им казалось, что любовь их будет вечной, нерушимой, святой, но годы шли, и уже в девятнадцать все, что видел Афанасий, были лишь насмешки да такие вот истерики. Сумасшедшие, до абсурда надсадные приступы ревности, постоянная обида, бесчисленные требования, вымогательства, обвинения — любая мелочь оборачивалась скандалом, и Афанасий из раза в раз успокаивал Дмитрия, умолял его о прощении, клялся в любви и обещал все исправить, даже если ни в чем не чувствовал себя виновным. Дошло до того, что Лавров стал бояться делать и говорить хоть что-нибудь, стараясь избегнуть очередного внезапного срыва Бестужева. И в Европу Афанасий не уехал, а позорно сбежал, хотя изо всех сил стремился от себя самого скрыть это осознание. — Прости меня, Митя, — в сотый раз произнес Афанасий. — Ты чудовище, — прошипел в ответ Бестужев. — Я любил тебя всем сердцем, я без тебя жить не мог, я на все был готов ради тебя, а ты выбросил меня, как собаку, и до сих пор пинаешь! Да зачем я трачу силы?! Да зачем это все?! — и вдруг схватив с рояля вазу с ирисами, он со всей силы швырнул ее на пол. Оглушительный звон разнесся по тихому дому. Афанасий коротко вздрогнул. И такое он видел не впервые. Но разбитая ваза и рассыпанные цветы не усмирили Дмитрия. Он пулей промчался мимо Афанасия в сени, схватил с консоли перчатки и с силой дернул за ручку дверей. — Митя, подожди! — Афанасий попытался догнать его, хотя и не знал, что скажет. Какими бы дикими ни были эти истерики, каждый раз Лавров чувствовал неистовую вину за боль, которой, пусть и невольно, стал причиной. Он не мог отпустить Бестужева. В таком состоянии ехать ночью по раскуроченной вершинской дороге... — Постой, Митя! Они вылетели на улицу в холодный ночной воздух. Бестужев на ходу надевал перчатки и застегивал сюртук. — Митя! — Я никогда тебя не прощу! — крикнул он уже от галереи, крутанувшись к Афанасию, который стоял на крыльце. — Никогда, ты слышишь?! Можешь извиняться до бесконечности! Можешь до одури объяснять про свою дружбу! Я и слушать о том не стану! — Пожалуйста, вернись в дом, не уезжай! — взмолился Афанасий. — Если я хоть немного тебе дорог, не смей оскорблять меня своей дружбой, словно ничего никогда не бывало! — Я лишь хочу, чтобы ты мог жить дальше. — А я не могу жить дальше! У тебя, я вижу, получается превосходно, но для меня это слишком, убийственно тяжело, уж извини! Бестужев развернулся и почти бегом ринулся вдоль галереи и дворового флигеля, в котором горели теперь все окна. Белоснежный конь стоял у самого поворота, привязанный к забору конюшенного двора, и Бестужев, распутав веревку, с размаху вскочил в седло и в ярости дернул за поводья. Афанасий провожал Дмитрия взглядом до самого перелеска, за которым давеча скрылась коляска Гордея, и едва только разъяренный стук копыт стих и усадьба вновь погрузилась в спокойную летнюю тишину, Лавров в бессилии сполз на мраморные плиты, привалился к колонне и так, дрожа всем телом, просидел до самого рассвета, когда дворник и лакеи, не смевшие трогать барина ночью, безмолвно отвели его в дом.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.