ID работы: 5217007

Цыганенок

Слэш
R
Завершён
1810
автор
Размер:
548 страниц, 44 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
1810 Нравится 3579 Отзывы 863 В сборник Скачать

Глава 8. Огнем и мечом

Настройки текста

Даже его жестокость была доброй Жан Жене «Чудо о розе» (пер. А. Смирновой) *песня к главе: Бумбокс — Летний дождь

Прохладный утренний ветерок легким шлейфом струился сквозь раскрытые ставни и чуть покачивал белые занавеси, от колыхания которых по ковру бежала светлая зыбь теней. В спальне было тихо и покойно, и только перешептывание густой листвы за окном вторгалось в уединенность. Почувствовав дуновение свежести, скользнувшее по коже, Афанасий поерзал, втянул в себя с шумом воздух и приоткрыл глаза. Он был в просторной комнате, обитой бежевым и некогда дорогим шелком с уже чуть затертым узором. Слева находился высокий камин и с ним рядом экран, вручную расписанный скрупулезной Еленой Филипповной. Над камином висело зеркало, обрамленное тяжелой рамой с мутной сусальной позолотой, в котором отражались незатейливый буковый комод, круглый столик на резных ногах, небольшой участок мягкого напольного ковра, а также бронзовая люстра, что свисала с беленого поверх осыпавшейся росписи потолка точно по центру комнаты. По стенам здесь размещались веселые пейзажи, и повсюду, будь то каминная полка, столик или же свободный от мебельного гарнитура угол, стояли всевозможного фасону вазы с пестрыми живыми цветами, отчего комната полнилась сладким ароматом. Афанасий знал интерьер этой спальни наизусть и даже успел поразиться тому, что за пять лет здесь совсем ничего не изменилось, прежде чем отважился повернуть голову набок. Дмитрий спал на его плече. Обычно нахальное лицо было теперь безмятежно и спокойно, волосы взъерошились, как у мальчишки, и Афанасий, не удержавшись, поправил сбившееся одеяло. Бестужев вздохнул, и ресницы его задрожали. — С добрым утром, — пробормотал он, еще не открывая глаз. — И тебя, — словно и не своим голосом ответил Афанасий. Дмитрий перевернулся на спину и, лениво потянувшись, завел руку за голову. — Надо же, — сказал он с мягкой иронией, — мне будто снова семнадцать. Афанасий поглядел на него, не зная, что и как отвечать. На душе творился совершенный кавардак, все смешалось в такое невыразимое месиво, что отделить от общей круговерти, а тем более понять свои чувства Лавров не мог. Он видел блаженство в улыбке Бестужева, равно как и довольство его серых глаз, что были светлыми и влажными, словно мартовское небо Петербурга. Дмитрий весь лучился счастьем, которое разливалось по спальне вместе с ласковыми цветочными нотами. В какой-то момент растерянный взгляд Афанасия скользнул по оголенной руке Бестужева, которую тот подложил себе под голову, и от увиденного Лавров похолодел. — Это что? — выдохнул он. — Ничего, — Дмитрий мгновенно сунул руку под одеяло, но Афанасий перехватил ее и, вытащив на свет, повернул ладонью к себе. Все предплечье было исполосовано жестокими шрамами и царапинами. Некоторые были бледными, но другие проступали длинными жирными червями. На тонкой коже не было ни одного живого места. — Митя, это что? — только и мог повторить Афанасий. — Ничего, говорю же, — Бестужев потянул руку к себе, но Афанасий не отпустил. — Это ты над собою сделал?.. — Это уже неважно, — Бестужев все же высвободил руку и перевернулся на живот, улыбаясь. — Это прошлое. Я о прошлом не хочу больше думать. Афанасий такого мнения не разделял. — Но как же... — Молчи, — Дмитрий приложил палец к его губам. — Это чтобы помнить, каково без тебя жить. Чтобы прежним не становиться. Я буду теперь другим, обещаю. От этих слов и от увиденного сердце у Афанасия гулко заныло. Он представил, как в глухом одиночестве, покинутый любимым, Дмитрий закатывает рукав, берет нож и вырезает кровавые узоры. И так изо дня в день, из года в год... — Я должен был писать тебе, только тебе, — с чувством сказал Афанасий, — во все эти пять лет. Ты был один, ты страдал. А я бросил тебя на произвол судьбы. — Это неважно, — мягко упорствовал Бестужев. — То были прежние мы. — Я в чужих письмах хотел лишь о тебе что-нибудь вычитать. Я хотел знать, что с тобой. И до того был трусом, что ни разу не решился спросить тебя сам. Я боялся даже почерк твой увидеть. Нет, я боялся мысли о том, как ты мое письмо держишь в руках и читаешь. Бестужев ответил тихою улыбкой. — А все, что писали о тебе другие, было так гнусно, и так неправильно, и так противно тому, что я в тебе всегда знал. — Что бы тебе ни писали, все правда, — спокойно проговорил Бестужев. Афанасий оторопел. — Я не хочу ничего от тебя таить, — продолжал Дмитрий. — Потому что мы снова одно. — Значит, и все эти гулянки с офицерами... И выступленья твои в кабаках в женских платьях... И опиум, и оргии, о которых я и читать не стал, потому что ты не мог... Бестужев кивнул и тут же сказал с полнейшей убежденностью: — То было давно. То был прошлый я. А теперь мне снова есть, зачем жить, — он прижался к Афанасию, устроился удобно на его плече и расслабленно вздохнул. — Давай останемся тут на весь день. И всю ночь. И навсегда. Афанасий не в силах был отвечать. Отнюдь не любовь, как у Бестужева, смешала все его чувства, но жуткий, нечеловеческий страх, что парализовал и подчинил себе его волю. Только сейчас начал он сознавать, какого масштаба событие свершилось меж ними и что совершенно закономерно думает теперь Дмитрий. — Пообещай мне, Митя, — шепнул он, — нет, поклянись, что ты никогда больше, во всю жизнь больше ни разу не наденешь женское платье и не пойдешь развлекать офицеров, как куртизанка. — Клянусь, — Бестужев засмеялся. — Хотя жаль, это было весело. — Митя! — Да я же шучу, милый мой Фанни. Обращение это, когда-то не сходившее у Дмитрия с уст и с тех пор позабытое вплоть до ночной встречи в вершенском саду, всколыхнуло в душе Афанасия штормовую волну, и он понял, что, если задержится хоть еще на минуту, то непременно или сойдет с ума, или натворит еще что похлеще содеянного. К тому же, в глубине разума уже возникал другой образ — алое и черное, непокорная сила, гордое пламя, горячность и безмолвное жгучее осуждение... — Мне домой нужно, Митя, — выговорил Афанасий. — Гордея нет, все имение на мне. — Пять лет как-то без тебя справлялись, — ответил Бестужев почти что привычным своим тоном, но тут же утих: — впрочем, езжай, если должен. Я тебя не неволю. Филипп Сергеевич и Мария Евстафьевна были несколько удивлены, встретив поутру Афанасия у себя в сенях, но конечно, только обрадовались, так что отказаться от завтрака стало немыслимо сложной задачей. Лавров едва бы справился с ней без помощи Дмитрия, который чуть не в спину выпихнул его на улицу. Гнедой Чарльз ждал на подъездной дорожке, и, отправив конюха восвояси, Дмитрий потянул Афанасия за рукав, поворачивая к дому спиной. — Надеюсь, родители не решат вдруг махать тебе из окна платочками, — он поправил на рубашке Афанасия воротнички, пробежался пальцами по всем пуговицам жилета и вздохнул. — Не хочу тебя отпускать. Афанасий молча повел плечами. — Когда возвращается Гордей? — Завтра. — Значит, вечером я к тебе приеду, — с радостным волнением сказал Дмитрий, не переставая разглаживать на Афанасии сюртук, поправлять ему платок и подворачивать пуговицы. — А до того сяду в парке на скамейке и буду минуты считать. А теперь садись и езжай, немедленно! Афанасий вскочил в седло, чувствуя, будто из человека вдруг превратился в неподъемный булыжник, коротко кивнул Дмитрию и сорвался с места резким галопом. Так скакал он, не оборачиваясь, до самых полей, и только там перешел на шаг, а после остановился посреди дороги и в ужасе закрыл ладонями лицо. Отчего сотворил он безумие, которому не было оправдания, Афанасий, как ни силился, не понимал. Отправляясь давешним вечером в Садково, он наказал себе быть непреклонным в объяснении с Бестужевым, а на деле не только объяснения не вышло, но и все, совершенно все пошло крахом. Что с ним не так? Отчего он противостоять не мог? Отчего так сильно его тянуло навстречу? Ведь он не любил Дмитрия и с каждым шагом коня упрямо про себя повторял: «Не люблю. Не люблю. Не люблю», пока палящее солнце ослепительным жаром растапливало все прочие мысли в его голове в единую смесь страха, сожаления, раскаяния и стыда. Даже намек на воссоединение с Бестужевым вызывал в Афанасии решительный протест; чувство это было бесконтрольным, порожденным последними их совместными месяцами перед Европой, когда Дмитрий стал непредсказуемым и жестоким деспотом, капризным собственником и вздорным, вечно раздраженным мучителем. И хоть сердце у Афанасия тянуло, словно на нем повязали камни, а голова кружилась под горячим небом, он понимал, и было оттого ему еще горше, что, каким бы ни был Дмитрий давеча ласковым, как бы ни сиял он счастьем, в чем бы ни клялся, пройдет срок — и он станет прежним. Так было и ранее. В утренней нежности Афанасий узнал того Бестужева, которого давным-давно полюбил и от которого сейчас остались одни лишь вспышки, изредка пробивавшиеся сквозь холод и надменность. Снова и снова вспоминал он безобразные шрамы на тонкой руке, нанесенные с упоением, с особым желанием ранить острее, глубже, так, чтобы хоть немного ослабить боль сердца. Афанасий готов был целовать каждый из этих шрамов и без устали, бесконечно умолять Дмитрия найти силы, чтобы забыть убийственную эту любовь, от которой им обоим так плохо. Был ли Афанасий виновен в том, что Бестужев отказался жить дальше? Нужно ли было теперь жертвовать собственным счастьем, чтобы искупить муки того, кто так сильно и отчаянно не хотел отпустить? Афанасий знал, что имеет право на независимость и ничем Бестужеву не обязан, но теперь, после того, что случилось, из-за своего эгоизма и той надежды, которую он опрометчиво и глупо подарил Дмитрию, чувства его совершенно расходились с мыслями. Виновен, должен, обязан — вот чем так тяготилось сердце и чем отвечало оно на давешнюю нежность. Как теперь говорить о прекращении связи, если сам он эту связь снова и начал?.. Погруженный в такие думы, Афанасий и не заметил, как въехал в Рябиновку, через которую прежде и под смертным страхом бы не решился отправиться, а после нее в Верши. Конь шел по главной улице, что упиралась в густой сад и, поворачивая набок, взбиралась на пригорок. Впрочем, всего того Афанасий сегодня не замечал и так бы и доехал до самого дома, если б только оглушительный шум и рой голосов не вернули его к жизни. Очнувшись, граф увидел, что конь его окружен толпою вершенских крестьян, но, вопреки обычной радости и приветливости, люди были чем-то раздражены и встревожены. Кричали все наперебой, стараясь, чтобы барин услышал именно их. Лица были мрачными и недовольными, брови хмурыми, а кулаки, взнесенные в воздух, требовательными. Афанасий спрыгнул на землю с тревожным чувством. Гордей без устали предупреждал, что дружба с крестьянами до добра не доведет и рано или поздно толпа набросится на барина, потому как «звери они и есть звери», но Афанасий тому не верил. И даже теперь знал, что, скорей всего, не пострадает. — Батюшка Афанасий Александрович! — громче всех вопила баба Прасковья. — Ведь посмотрите, что наделали, ироды! Ведь бесы окаянные! Ничего не понимающий Лавров хотел было спросить, что стряслось, но дело выяснилось скоро: толпа расступилась, и в центр образовавшегося плотного круга вытолкали пятерых парней в грязных мятых рубахах. Все они были хмурыми, потрепанными и всклокоченными и грузно переминались с ноги с ногу. Нетрудно было рассудить, что ночь у них прошла весело. Троих из парней Афанасий несколько раз видел в Вершах, четвертый пришел из Рябиновки, а пятый, ниже других ростом, но коренастый и самый гордый, был, разумеется, Трофим. — Полюбуйтесь на них, барин! — чуть не визжала все та же Прасковья. — Экие бесы! Ведь всю ночь покоя не давали! Ведь всю деревню на уши поставили! Народ заголосил, зашумел, так что у Афанасия голова пошла кругом. Парни стояли кто пристыженно, кто безучастно, и только Трофим не сводил с Лаврова черного своего взгляда, прожигал им на месте, испепелял с такою злобой, будто сам Афанасий прогневал деревенских и ждал теперь наказания. Что-то переменилось в Трофиме, мальчишество совсем исчезло, а лицо стало таким жестким, что смотреть было страшно. — У Пантелея сарай разрушили, дьяволы! — вопил кто-то. — Ведь это что надо делать в этом сарае, чтоб он развалился, ироды вы! Кобели! Ведь с таких лет! — Так оно и ясно! — подхватил другой голос. — Все из-за этого беса цыганского! Он тут всех подстрекает! Чума эта на нашей деревне! Да чтоб ты провалился со своей мамашей! Трофим враз подскочил, сорвался с места и бросился на голос. Если бы не друзья, которые тут же ухватили его за руки, непременно бы случилась драка. Народ взревел, дебоширы завопили в ответ, а бедному Афанасию захотелось спрятаться под свою лошадь и больше уж оттуда не вылезать. — Потаскун малолетний! Сама слышала, как ты на сеновале с девкой обжимался! — кричала Прасковья. — Удрали быстро, а то б за уши обоих оттаскала! — Еще и коней моих увели, скоты! — надрывался старик Тарас. — А потом Матвей с того коня шлепнулся и голову себе отшиб! — Да было б чего там отшибать! — Боже правый, — тихо взмолился Афанасий и, каким-то чудом собравшись с силами, крикнул: — Замолчите, пожалуйста! От такой несдержанности он страшно сконфузился, но крестьяне утихли, как по волшебству, и уставились на Афанасия с нескрываемой надеждой. Несколько времени стояла абсолютная тишина. Трофим глядел в сторону, и только по широко вздымавшейся груди можно было понять, как он зол. Наконец, кто-то спросил осторожно: — Что делать-то, барин? — Выпороть, да и дело с концом! — бросила толстуха Матрена. — Сколько всего порушили, поломали! Гордей Александрович и глазом бы не моргнули, выпороли! — Подождите минутку, — сказал Афанасий и тут заметил, как Трофим покачал головой и с сарказмом усмехнулся. — Да чего тут ждать, барин? — отозвались мужики. — Взаправду же виноваты они, черти. Выпороть всех, поделом будет. Остальные согласно закивали и воззрились на Афанасия так, будто дело было решенным. Сами виновники переполоха, за исключением Трофима, выглядели смиренно, словно исход был для них очевиден и ожидаем, но Лавров медлил. Он не мог вообразить, чтобы по его велению в этой усадьбе к кому-либо применили телесное наказание, и уж тем более к Трофиму. — Мы поступим так, — тихо произнес Афанасий. Цыган с вызовом вскинул на него взгляд, но Лавров не поколебался. — В развитом обществе для наказания виновных и воцарения справедливости никого не секут. Мы поступим так же. Все крестьяне, которые каким-либо образом понесли материальный или моральный ущерб от действий стоящих перед нами пяти молодых людей, должны сегодня до захода солнца прийти в пустой флигель господского дома с жалобой в устной или письменной форме и с приложением соответствующих доказательств, ибо, пока вина не доказана, нельзя человека звать виновным. Ущерб, понесенный вершенскими крестьянами от пьяного дебоша, будет оценен суммарно и равноценно распределен между виновными для уплаты в денежном эквиваленте. Я нахожу такой путь решения проблемы более рациональным и для вас же самих выгодным. В толпе наступила тишина. Крестьяне в недоумении уставились на Афанасия: кто вытаращенными глазами, кто с раскрытым ртом, кто нахмуренный и сосредоточенный. Парни, кажется, поняли лишь ту часть, где их не высекут, потому что стояли до беспредела довольные, и лишь Трофим глядел на Афанасия, все так же покачивая головой и зло усмехаясь с видом полного осознания и самого поступка, и его причин. Наконец кто-то в толпе зашевелился, забормотал, толкнул локтем соседа, тот тоже заговорил и вот уже все крестьяне стали понемногу отступать назад и разочарованно махать руками: «Ой, ерунда какая», «Бесовщина заморская», «Пойдем, что тут делать», «Да и наплевать на сарай этот», «Ну порезвились, по молодости оно всегда так» и в конце концов «От господ все равно справедливости не дождешься». И вот так, настороженно и постепенно, весь собравшийся народ, к удивлению Афанасия, разошелся кто куда, и улица вдруг опустела и стихла. Парни стояли пораженные и радостные одновременно, но Трофим, едва поняв, что сцена кончена, сорвался с места и быстрым шагом направился в противоположную господскому саду сторону, на край деревни. Даже воздух вокруг него метал искры и молнии, и Афанасий просто не мог уехать, оставив его сейчас одного. Уж если гореть, так дотла. — Подождите, Трофим! Конечно, юноша не остановился, потому, наскоро привязав Чарльза к ближайшему забору, Афанасий чуть не бегом кинулся следом. Насилу догнал он Трофима. Тот уже сворачивал во двор приземистого и неказистого домишки, что стоял на отшибе и был в Вершах единственным, где Афанасий до сих пор не осмелился побывать. — Пожалуйста, не уходите! — взмолился Лавров, влетев за Трофимом на двор. — Мне нужно с вами поговорить. — Не о чем нам говорить, — сухо ответил юноша. — Ваше молчание и поступки лучше всяких слов. Отпихнув попавшую под ногу курицу, Трофим пошел в сторону маленького покосившегося хлева. — Позвольте мне объяснить, — Афанасий отважился задеть предплечье юноши, и тот все же остановился, не скрывая свой гнев. Оказавшись против него, Лавров совершенно растерялся. Что бы он ни хотел ему сказать, все уничтожилось. Был он так близко, что перехватывало дыхание, в ярости своей прекрасный и могущественный, как Арес, так что хотелось вовсе не говорить, а покорно отдаться ему на растерзание. Взгляд его блестел масляной чернотой, красивое лицо было гордо и неподвижно, а грудь раздувалась от мощных вдохов, будто был он дракон, готовый испепелить свою жертву пламенем. — Я на то не имею права, — тихо пробормотал Афанасий, чувствуя, что собою уже не владеет, — но осмелюсь предположить, что к ночному происшествию косвенно имел отношение... Трофим ничего не ответил, меж тем мелькнуло в нем что-то неуловимое, как будто уязвимая тень. — Я вам третьего дня хотел сказать, — слабея и волей, и сердцем, выдохнул Афанасий, — когда уехал Гордей Александрович... Трофим по-прежнему молчал, вот только отвел от Лаврова взгляд, медленно и напряженно, и уставился вбок. — Вы знаете, я к вам шел, когда приехал князь. И там, у пруда, вы мне сказать не дали, меж тем... — Афанасий запнулся и, вздохнув, кое-как собрал силы, — меж тем я хочу, чтобы вы знали, пусть даже вы меня отвергнете, потому что вы должны знать, вам нужно знать, что я вас... — Не смейте, — прошипел Трофим. — Ни сейчас, ни после, никогда. Что ж вы, ночь с одним, а день с другим? Нет, Ваше сиятельство, я в эти игры не стану играть. Если из двух выбрать не можете, стало быть, оба вам не нужны. Я думал, вы другой, а вы такой же, как прочие. — Я чудовище, я знаю, но выслушайте же меня, Трофим! — в отчаянии взмолился Афанасий. — Все не так, как вы думаете. Я вам говорил, он мой друг. Друг и не более. — Будьте счастливы в вашей дружбе, — выплюнул Трофим и тут же скрылся в хибаре, откуда минутой позже вывел молодого гнедого коня. Афанасий стоял ни жив ни мертв. Гордость его покинула, он готов был упасть перед Трофимом на колени. Отчего так сильно он к этому мальчишке привязался, граф не знал, только чувствовал, что без него ему и белый свет теперь не нужен. Цыган вскочил на неоседланного коня и сказал отрывисто: — Вы с ним сызмальства вместе, он вам ровня. А я холоп дворовый и место мое на соломе в лошадином дерьме, — он со злостью хлестнул коня по крупу. — Ну! Пошел! Заржав, конь рванулся вперед с громким топотом, и через мгновение Афанасий остался на дворе один. Уничтоженный, опустошенный, намертво вдавленный в рассохшуюся землю крошечного двора, под палящим июньским солнцем и безжалостным в своей радости голубым небом Афанасий провожал взглядом уносящегося вдаль Трофима. Сотни разгневанных океанов штормили в душе графа и безжалостно таскали его сердце, что заплутавший корабль, по ревущим своим волнам. Жестокое поведение юноши было объяснимо, и оставалось только дивиться непоколебимой честности, которая не позволяла Трофиму ответить Афанасию взаимностью, пока существовала неоконченная история с Бестужевым. Рассудком Лавров понимал, что со своей точки зрения Трофим совершенно прав, отказываясь становиться третьим углом треугольника, и этот отказ не только не уменьшал значимость Цыганенка в глазах Афанасия, но, напротив, возвеличивал, поскольку доказывал незапятнанный образ его мыслей. Однако в самом корне своих убеждений Трофим кардинально ошибался, потому как Лавров никогда не хотел быть сразу с двумя. Вся беда Афанасия состояла в том, что одного он не мог отвергнуть, а другого не мог приручить. В своей жизни Афанасий дорожил немногими: своей семьей, Дмитрием и Аннушкой. Кроме них, никто не был способен причинить ему истинную, глубокую боль, потому как попросту не пробирался в сердце. В силу своей застенчивости и неуклюжести при знакомствах широкого круга общения Афанасий избегал, равно как и коротких сношений с уже известными ему лицами. Посему, услышав от кого-либо критику или грубое слово, он, безусловно, оскорблялся, печалился или даже обижался, как любой обычный человек, но чувства эти, хоть на первых порах сильные, лежали в его душе неглубоко и вскоре забывались. Лишь те немногие, кто был ему истинно дорог, могли ранить словом. Родители и Гордей, хоть и бывали строги, все же любили его и за каждой их резкостью крылись лучшие побуждения. Аннушка, светлый ангел, всегда источала одно добро и нежность. Бестужев ранил его постоянно, но колючесть свою искупал привязанностью. И вот теперь на крайнем вершенском дворе, где из избы в любую минуту могла показаться мать Трофима, Афанасий вдруг не столько почувствовал, сколько всем нутром сквозь себя пропустил осознание своей любви к этому мальчишке, и осознание то выразилось не в нежности и окрылении сердца, но в мучительной боли от удара, какого прежде он мог ожидать от одного только Бестужева. Мысли о том, что он потерял Трофима, не успев обрести, что он один и никто другой повинен в его ненависти, были убийственны. Как мог он, как он позволил себе оказаться в такой чудовищной неразберихе? Отчего он всегда так слаб? Отчего никому не может раз и навсегда отказать, отчего так боится обидеть и до последнего согласен претерпевать мучения сам, чем обрекать на них прочих? Отчего ему вечно нужна внешняя сила, чтобы обнаружить силы в себе самом? И до того Афанасий вдруг стал зол на себя, как прежде никогда и ни на кого еще не злился. Он вышел со двора твердой поступью, вернулся к коню, одним махом на него запрыгнул и помчался к дому с такой решимостью, словно хотел не иначе как переменить весь мир. В комнате своей Афанасий тотчас рухнул за стол, вытащил крепкий бумажный лист и, резко обмакнув тонкий кончик пера в чернильницу, принялся писать, взволнованно и почти раздраженно: «Ваша свѣтлость, Прежде чѣмъ Вы перейдете къ чтенію сего посланія, я обязанъ Васъ предувѣдомить, хотя Вы о томъ навѣрняка уже и безъ меня прекрасно знаете, что, поскольку я къ Вамъ пишу по прошествіи столь короткаго срока, то содержаніе письма можетъ оказаться для Васъ непріятнымъ и даже болѣзненнымъ. О томъ прошу у Васъ прощенія, однако намѣреній своихъ не измѣню, поскольку всё, что я позволю себѣ ниже изложить, нужно было сообщить въ первую же нашу встрѣчу. Я понимаю Ваши чувства, но не могу ихъ раздѣлить. Какъ бы ни старались Вы, сколько бы силъ Вы ни тратили, я Вамъ болѣе не принадлежу и принадлежать не буду. Прошу Васъ понять меня и простить. Мои чувства къ Вамъ безграничны, вскормлены долгими годами нашей съ Вами дружбы, и Вы, повѣрьте, я Вамъ въ томъ клянусь, навсегда останетесь ближайшимъ моимъ другомъ, несмотря на то что теперь общеніе наше окончено. Я о Васъ никогда не забуду и до смерти буду за Васъ молиться. Не поймите меня превратно, я уважаю Ваши чувства и преклоняюсь предъ силой Вашей любви, но, умоляю, преступите черезъ нея, живите дальше и будьте счастливымъ безъ меня. Мои слова могутъ оказаться рѣзкими, варварски грубыми и жестокими, но, повѣрьте, я не хочу ранить Васъ нарочно. Въ моихъ намѣреніяхъ донести до Васъ истину. Произошедшее въ Садковомъ нынѣшней ночью было прекрасно, но то была ошибка. Я не имѣлъ ни малѣйшаго права пользоваться Вашей привязанностью и извлекать выгоду изъ Вашихъ чувствъ. Не сочтите меня бездушнымъ сладострастцемъ, я искренне раскаиваюсь въ содѣянномъ. Я не разъ пытался Вамъ объяснить, что къ прошлому возврата нѣтъ, но не умѣлъ того сдѣлать достойно и правильно, отчего ввелъ Васъ въ опасное заблужденіе. Этимъ письмомъ я снимаю всякіе заблужденія и прошу Васъ болѣе меня въ Садковомъ не ждать и не пріѣзжать ко мнѣ самому. Я желаю Вамъ счастья и всяческихъ благъ. Аѳанасій Лавровъ P.S. Въ Вашемъ сердцѣ живетъ ангелъ, и я, какъ никто другой, о томъ знаю. Будьте великодушны и пощадите меня пониманіемъ» Письма Афанасий даже не перечел, боясь возвращения сомнений, и немедленно побежал с ним на нижний этаж и вовсе из дому. Как безумный, промчался он мимо галереи и влетел в дворовый флигель. Немногочисленная прислуга, бывшая в бедно обставленных комнатушках, в ужасе повыскакивала навстречу. — Я ищу Ивана Потапова, — отрывисто сказал Афанасий. — Здесь ли он? — Здесь-здесь, Афанасий Александрович... — в несколько нестройных голосов зашептали с поклонами бабы, и минуту спустя сам Иван, освобожденный от своих обязанностей камердинер, показался перед барином чуть живой и такой же белый, как конверт у Лаврова в кармане. — Батюшка Афанасий Александрович... — на выдохе начал парень, — ведь вы же сами... ведь дите... — Пойдемте на улицу, — прервал Лавров и быстро вышел из флигеля. Потапов семенил за ним, украдкой крестясь. Прошествовав до самого почти пруда, так чтобы ни во флигеле, ни, тем более, на конюшне ничего не могли услыхать, Афанасий наконец остановился и, повернувшись к Ивану, вытащил конверт. — Мне необходимо, чтобы вы немедленно съездили в Садково и передали это князю Дмитрию Бестужеву. Могу ли я на вас положиться? У Ивана будто лавина сошла с лица, он даже улыбнулся, хоть это было в высшей степени неуместно. — Конечно, Афанасий Александрович! Прямо сейчас поеду, сию минуту! — Только лично в руки. — Непременно. — Лично ему в руки, — с нажимом повторил Афанасий. — И я прошу, чтобы это осталось исключительно между нами. Иван с жаром перекрестился. — Никому ни слова не скажу. — Хорошо, — кивнул Афанасий. — Поезжайте с богом. Камердинер спрятал письмо в карман, показательно убедился в надежности сохранения и тут же ретировался. Провожая Ивана взглядом, Афанасий испытал прилив нового и неожиданного чувства: в момент передачи письма, когда конверт выскользнул из руки, когда самые кончики пальцев перестали ощущать гладкость твердой конвертной бумаги, с души у него вдруг оборвался камень. Стремительность произошедших в последние пару часов событий была ураганом, что захватил Афанасия и умчал за собою серым порохом неразберихи. И лишь теперь, когда вихри, вдруг начавшись, так же скоро унялись, и песчаная буря осыпалась на землю, возвратив глазам Афанасия вид обычного усадебного пейзажа, грубая действительность начала проникать в сознание графа. Душный предгрозовой день, измор ивовой тени, солнечные блики на яркой траве, пересвист не видимых в высоте птиц, прохлада прудовой воды, колыхание камыша. Он отверг Дмитрия раз и навсегда, меж тем покойное размеренное благополучие все так же разливалось по усадьбе, как густой мед течет с наклоненной ложки. Как и минуту, и годы назад, в Вершах царила идиллия неизменности, а потому внутренняя борьба Афанасия и личная драма, в которой он себя обнаружил, оказались на контрасте со всеобщей летней беспечностью еще огромней и страшней. Вернувшись в дом, он принялся рассуждать о письме. Аффект уже спал, а потому бесповоротность свершенного перестала казаться однозначно верным разрешением конфликта. Тон письма был все же чересчур болезненным, особенно для ранимой натуры Дмитрия, которого, к тому же, сегодня окрыляла любовь. Не стоило излагать мысли наспех и, более того, отправлять письмо вскорости. Разве можно поражать обнадеженного человека таким внезапным отказом? Ведь это чистой воды предательство. И вот так понемногу, минута за минутой, Афанасий отрекался от былой решимости и все глубже тонул в раскаянии. Он представлял, как Дмитрий читает письмо, как взволнованно дрожат его пальцы, а на лице проступает отчаянная мука, которую невозможно сдержать в душе. Лавров недоумевал, как удается ему из раза в раз причинять другим столько страданий, когда меньше всего на свете он бы хотел заставлять дорогих людей страдать? Бестужев непременно отреагирует какой-нибудь сумасшедшей выходкой. Даже если он смирится, то прежде отомстить и нанести удар в самое сердце сочтет непреложным своим долгом. Афанасия бросало и в жар, и в холод при мысли о том, что может выкинуть Дмитрий. И все-таки, несмотря на терзания измучанной души, сквозь царапины ее и трещины просачивалась долгожданная свобода. Пусть оглушенная виной и сожалением, пусть задушенная совестью и придавленная сомнениями, она уже родилась и теперь, несмотря ни на что, растекалась в груди Афанасия белым молоком поверх густых чернил, смешиваясь с ними в единую темную серость. Спадание давнишних оков, мелькнувший за приоткрывшейся дверью темницы краешек голубого неба да единственный глоток чистого воздуха воскресили в узнике надежды на будущую вольную жизнь. Афанасий знал, что поступок его по отношению к Бестужеву безжалостен, и о том страдал, но одновременно понимал с низменным облегчением, что сделанного не воротишь. Спустя пару часов в вершенскую усадьбу явился Гаврил, камердинер Бестужева, славившийся отменной ленью и чванством, через которые, вероятно, и снискал расположение своего барина. С недовольным лицом, будто оторвали его от важных дел по пустякам, Гаврил молча вручил Афанасию письмо и, коротко откланявшись, ушел. Трясущимися руками, не дыша и ничего перед собою не видя, Афанасий вскрыл конверт. Внутри могло оказаться что угодно: проклятия, мольбы, оскорбления, требования, угрозы. Афанасий вытащил и медленно развернул единственный лист, даже не заметив, как конверт упал на пол. Но никакого послания не было. Лишь наверху, в начале первой строчки, значились короткие три слова: Я Васъ понялъ. Афанасий глядел на бумагу, не веря. И это все? Так просто? Не будет ни заламываний рук, ни криков, ни истерик? Уж Дмитрий ли это? Слова определенно принадлежали его перу. Неужели все? Конец? На мгновение Афанасию даже стало как будто обидно, что реакция Бестужева ошеломляюще разошлась с ожиданиями, но вскоре гнусное это чувство прошло, меж тем свобода, затеплившаяся было у Афанасия в душе, не взяла верх, а совесть продолжила скрести иголкой по сердцу. «Прости меня, Митя, но так для нас обоих лучше», — с тоской подумал Афанасий и, бережно прибрав письмо в свой письменный стол, отправился в Верши. Одиночество было ему невыносимо. Вершенские крестьяне, всегда гостеприимные, и в этот день приняли барина с улыбками, даже вопреки утреннему происшествию с Трофимом и его друзьями. До самого вечера Афанасий играл с ребятней, рассказывал сказки, которые помнил еще от няни, и отвечал на серьезные детские вопросы о том, где кончается мир и наказывает ли Господь богатых. Один раз к Афанасию подошла двенадцатилетняя Серафима, старшая из незаконных детей Гордея, и тихо, но строго сказала то, отчего Лавров попросту оторопел: «Зачем вы, Афанасий Александрович, Трошу обидели и с ним рассорились? Он с нами всегда играл, каждый день приходил, а теперь только хмурится и разбойничает». После этого Серафима ушла так скоро, что пораженный Афанасий ни слова не успел выговорить в ответ. Домой возвращался он уже затемно, меж тем никак не мог позабыть Серафиму и ее строгий выговор. Стало быть, даже дети заметили, что Трофим переменился от озорства к угрюмости, но дети, конечно, не могут знать истинной причины таких метаморфоз. Письмо, отправленное днем в Садково, возникло единственно в порыве чувств к юноше, хотя Афанасий до сих пор еще не появлялся на конюшне. Иной проявил бы характер, заставил понять, что отныне никакого Бестужева не будет, и задал Трофиму прямой вопрос: да или нет, но, разумеется, даже после записки из Садкова, Афанасий не отважился бы на подобное. Что-то неосязаемое, но крайне чувствительное и болезненное, некий стыд не позволял ему пойти к Трофиму. Разве не оскорблением стала бы такая внезапная перемена объекта внимания? Как ни хотелось Афанасию немедленно разуверить Трофима в заблуждениях и развеять его злость и ревность, прежде должно пройти несколько времени, чтобы первые впечатления от окончательного разрыва с Дмитрием хотя бы немного улеглись. От беспрестанно бурливших мыслей Афанасий не мог уснуть. В черной ночи бушевала гроза, капли бились в закрытое окно свирепой картечью, а молнии грохочущими стрелами рассекали тяжелое небо напополам. В доме было душно, а в одиночестве страшно, и Афанасий, зарывшись головой в подушку, молился отчаянной скороговоркой, прося Господа простить его за все свершенное. Вдруг он услышал вопль. Нечеловеческий женский вопль изошел со двора и тут же стих. Лавров подскочил на кровати. Он будто чувствовал, будто само ненастье изо всех сил кричало, что случится катастрофа. «Может, приснилось?» — подумал Афанасий, и тут женщина завизжала вновь. Голос ее приближался сквозь шум дождя и раскаты грома как будто издалека, одинокий и ужасный, и до предела взбудораженный граф уже не мог оставаться на месте. Он бросился к окну и распахнул ставни, обрушив на себя стену студеного дождя. Внизу уже слышались голоса, оклики, и в очередной вспышке молнии Афанасий увидал толстую бабу, тяжело бегущую со стороны Вершей к дворовому флигелю. Теперь ее голос звучал громко и отчетливо, и громыхание дождя не могло его заглушить: — Убился! — визжала баба. — Бестужев сын насмерть убился! Как колокольный звон, оглушительный и бесконечный, вопль ее повторялся и множился, и скрыться от него, уберечься и спрятаться уже было негде. Афанасий отшатнулся от окна. Целую вечность стоял он в забытье, ничего не чувствуя и не сознавая, меж тем прошло всего мгновение, и он в чем был сорвался с места, позабыв про раскрытые ставни. Прочь из комнаты, по лестнице вниз, сквозь тяжелые парадные двери — он вбросил себя в ночную грозу, словно только затем, чтобы утонуть в ней и не успеть ничего понять. Дождь хлестал его по лицу, но он того не замечал и, как безумный, спотыкаясь на скользкой глине, в тонкой рубашке, прилипшей к телу, ведомый светом от вспышек молний и толкаемый в спину громом, добежал до конюшни. Деревянная дверь отворилась со скрипом, внутри бессмысленно горели две жалкие масляные лампы. Афанасий пробежал по соломе к деннику Чарльза и резко ухватил коня, который от неожиданности испугался и громко заржал. — Пошли! Ну! Давай же! — в отчаянии прошептал Афанасий, сильно дергая брыкавшегося Чарльза за гриву, и тут почувствовал, как кто-то другой, вдруг оказавшись рядом, накинул на коня оголовник. — Успокойтесь, — как в дурмане, услышал Афанасий тихий голос Трофима. — Жив ваш князь. — Что? — выдохнул Лавров, повернувшись. Все казалось каким-то чудовищным сном и отличить действительность от наваждения было невозможно. — Это же Аграфена, — отозвался Трофим. — Все, что она говорит, надо натрое делить, тогда, может, правда получится. Но Афанасий ничего не воспринимал. Ноги у него подкосились, и он в измождении, в полнейшем бессилии привалился к деревянной стенке денника и так и сполз вниз на корточки. — Мишка Сидоров ехал через Садково, — надтреснутый голос звучал над ним, словно из иного мира. — Бестужев ваш снотворных наглотался, но обошлось. В Садковом все дворовые только о том и толкуют. У нас теперь тоже. Афанасий закрыл лицо ладонями. Его колотило от страха и холода. Дождь неистово бился в крышу конюшни, но даже сквозь его шум Лавров услышал мягкое движение рядом и вслед за тем ощутил прикосновение горячей ладони к плечу. — Идите домой, Афанасий Александрович, — тихо, но твердо проговорил Трофим, заглядывая ему в лицо. — Вам успокоиться нужно. Афанасий решительно замотал головой. — Я поеду в Садково. — Завтра съездите. — Нет, немедленно. Мне нужно... нужно... — он задохнулся и часто задышал, паника подступила к горлу, охватила его стальным кольцом. Рука сжала плечо чуть крепче. — Нельзя по Вершам в грозу ехать, — сказал Трофим. — Я должен его увидеть, — упрямо повторял Афанасий. — Мне нужно к нему. Пустите. Я поеду. Мне нужно... — Я никуда вас до утра не пущу. — Я поеду, — бормотал Афанасий. — Поеду без седла. Пешком пойду. Трофим замолчал и вздохнул коротко и тяжело. Рука, что лежала у Лаврова на плече, исчезла, отчего тело снова пронзил безжалостный холод. — Я могу вам коляску заложить, — почти неслышно, словно против собственной воли, выговорил Трофим, но Афанасий тон его голоса не заметил и отчаянно замотал головой. — Коляска — это долго. Я верхом. Я должен быть там. Я должен... Трофим поднялся, отступил в темноту, помедлил немного, затем резко и грубо накинул на Чарльза седло, отчего тот пару раз недовольно фыркнул, и молча вывел коня из денника. Афанасий, который едва держался на ногах, поплелся следом, точно пьяный, и вышел за Трофимом в ослепительный ночной дождь. — Езжайте кружным путем, — бесцветным, хриплым голосом сказал юноша. — Через Верши вы убьетесь. Афанасий кивнул, вскочил в сырое седло, изо всех сил дернул поводья и помчался прямиком в сторону Вершей. Трофим же провожал Лаврова взглядом и, кажется, вовсе не замечал, что дождь бьет по нему безжалостно и наотмашь.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.