Есть другая и, вероятно, более жестокая пытка: быть любимым против своей воли и не иметь возможности защищаться от домогающейся тебя страсти; видеть, как человек рядом с тобой сгорает в огне желания, и знать, что ты ничем не можешь ему помочь, что у тебя нет сил вырвать его из этого пламени. С. Цвейг «Нетерпение сердца» (пер. Н. Бунина) *песня к главе: Земфира — Сигареты
До Садкова Афанасий добрался каким-то чудом и еще многие годы после был уверен, что сама судьба отворотила его той ночью от катастрофы, промчав коня мимо всех колдобин и ухабов по размытой скользкой глине, в которую превратилась вершенская дорога. Въехав на садковый конюшенный двор, Лавров одним махом спрыгнул с Чарльза и бросился к дому, что вспыхивал в свете молний зловещей белизной. Цветы на клумбах прибило дождем, и они лежали изуродованные в вязких земляных лужах. Капли без устали барабанили по террасе и парадному крыльцу, а небо сотрясалось оглушительным громом. Не разбирая перед собою ничего, почти на ощупь, Лавров добрался до дверей и в каком-то исступлении схватился за ледяные бронзовые ручки, чуть не упал на них всем телом от навалившегося бессилия и наконец тяжело, грузно толкнул двери от себя. Скорбная тишина и полумрак дома поразили его. Гроза осталась в ином мире, отсеченная молчаливыми стенами и искривленными силуэтами знакомых предметов. На столике горела свеча, из-за которой тени от цветов казались уродливыми черными змеями, распластавшимися на шелковой обивке стен в рыжей грязи. Афанасий остановился, пытаясь перевести дух, и отчетливо услышал, как течет с него на пол вода. Он провел дрожащими, промерзшими пальцами по лицу, размазывая влагу и убирая прилипшие ко лбу волосы. В доме было страшнее, чем на улице. Вдруг справа послышалось тихое шуршание ткани, и в сени кроткой походкой выскользнула Мария Евстафьевна. Она казалась сильно и безвозвратно постаревшей. Осунувшись, она стала совсем крошечной, полы ее шлафрока уныло покачивались при ходьбе, красивая прическа, сделанная поутру, разметалась, меж тем княгиня на то не обращала внимания. Лицо ее было бескровно, и в отблеске свечи напоминало покойницкое. — Афанасьюшка, — прошептала она, подходя к Лаврову. Глаза у нее совсем опухли от слез, а из голоса напрочь пропала хоть искра жизни, — как хорошо, что ты приехал. От ее вида Афанасий едва не лишился чувств. — Мария Евстафьевна! — он схватил ее маленькие холодные ладони. — Мне так жаль! Боже мой, это ужасно... я приехал сразу, как только узнал. — Ничего... ничего... — шептала княгиня, — обошлось... Господь уберег... Афанасий едва не бросился перед Марией Евстафьевной на колени, чтобы сознаться во всем, покаяться и молить ее вершить его судьбу суровейшим приговором. Он один виноват в случившемся, он один навлек невыносимое горе на весь этот дом. — Он ничего тебе не рассказывал? — как нарочно спросила княгиня. — Не делился с тобой ничем сокровенным? Вдруг что-то мучило его, вдруг он страдал, а мы-то ничего и не знали? Афанасия как обухом по голове ударило. — Я... Я не знаю... Он... — Не мучься зря, не надо, — сжалилась княгиня, — я понимаю, как это тяжело. — Можно ли мне подняться? — тихо спросил Афанасий, втайне молясь, чтобы Мария Евстафьевна отказала. Он мчался сюда очертя голову, но, едва оказавшись в доме, понял, что увидеть Дмитрия страшнее вечных мук ада. — Конечно, милый, — мягко ответила княгиня. — Аннушка сейчас у него. Прилетела уж тому часа два, милое дитя. Одна, верхом, по грозе. Хоть бы никто не видал ее на дороге... — она вздохнула. — Всегда вы трое были неразлучны... Мария Евстафьевна отступила в тень, тихонько всхлипнув, отчего сердце у Афанасия сдавило в тугой ком. — Иди, Афонюшка, иди. Я тут с Филиппом Сергеевичем. За нас не волнуйся. — Простите меня, я должен был его уберечь, — прошептал Лавров и, доплетшись тяжелыми шагами до лестницы, стал подниматься, все равно что на плаху. Да лучше уж открыть окно и сразу выброситься на острые ветви, чем испытывать такую нечеловеческую вину. Да как только он мог?! Да разве человек он после этого?! На втором этаже было совсем темно. Афанасий шел по памяти, лишь изредка молнии высвечивали вспышками скорбный антураж. Шаг, еще один, еще... Совсем немного, и вот она: простая крашеная дверь, латунная ручка холодна, толкнешь — подастся с тихим скрипом, и тут же сердце окутает нежностью от детской беззащитности уединенной комнаты, в которой довелось бывать лишь самым близким. Неожиданно Афанасий услышал вздох и, повернувшись, наткнулся взглядом на Аннушку. Она стояла в кромешной темноте у окна библиотеки, через которую Лавров сейчас проходил. Хрупкий стан, облаченный в домашнее белое платье, рисовался в сполохах молний, что призрак. Почувствовав присутствие Афанасия, Аннушка немедленно снялась с места и пошла навстречу. Лицо ее было горестным и утомленным, темные волосы небрежно забраны простою заколкой. Она приблизилась к Лаврову и, кажется, готова была упасть ему на руки, но удержалась и вместо того — вскинула ладонь и влепила ему звонкую пощечину. — Вы оба меня в могилу сведете, — зло прошипела она. — Ты ведь знал, что так будет, ведь знал! Не мог не знать! Нарочно хотел его мучить?! — Возьми лучше нож и зарежь меня. — И этот туда же! — Аннушка всплеснула руками. — Сестрицы мои читают дешевые французские романы, так в этих романах и то столько слез и страданий не понаписано, как у вас двоих! — Я запутался, Аня! — воскликнул Афанасий. — Я не знаю, что делаю. Кори меня, терзай меня, уничтожай, ты права, ты во всем права, возненавидь меня до конца своих дней, потому что я того заслужил! Но я не могу вернуться к нему! Не могу! Скажи, что мне делать? Внутри меня стена, мое сердце его не впускает. Я не могу довериться ему, я не могу любить его так, как он меня любит. Пусть я сойдусь с ним опять, но ведь то будет еще большее для него наказание. Ведь моя безответность, моя ложь — разве это лучше, разве это благороднее честного отказа? — Ты примчался сюда очертя голову. Потворствуешь его капризам. Изо всех сил пытаешься сохранить с ним дружбу. Спроси себя: ты в самом деле его не любишь? Афанасий склонил голову и тихо, стыдливо выговорил: — Я чувствую к нему бесконечную жалость. Но к любви обратного пути нет. — К чему тебе путь обратно? — не отступалась Аннушка. — Путь должен вести вперед. Быть может, теперь ваша любовь станет иной, в конце концов, вам самим уже не шестнадцать лет. Он готов ради тебя на все, отчего ты не хочешь даже попытаться?.. — Я не могу, — упрямо выдохнул Афанасий, и в лице Аннушки, осветившемся новой вспышкой молнии, мелькнуло смутное понимание истинной причины такого сопротивления. — Если ты не можешь, — она с силой выделила последнее слово, — зачем надежду ему даешь? Зачем эта ночь была? Не надо, я знаю ответ. Скорее всего, он сам попросил тебя остаться и сам к тебе пришел. Уж ты бы до того не спустился, чтобы намеренно им воспользоваться, а после отповеди строчить. Послушай меня, — она взяла его за руку, — я тебя не виню в стремлении быть счастливым. Ты ничем ему не обязан. Вы не повенчаны перед Богом, вы друг другу не обещались. Если в сердце твоем кто-то другой, значит, так тому и быть. Но пока ты здесь, Дмитрий ни за что от тебя не отстанет. Когда ты уехал в Европу, он страдал ужасно, нестерпимо, я всерьез боялась за его здоровье. Но в конце концов он выправился. Пусть странно, изломанно, вульгарно, но он научился жить чем-то, кроме тебя. А теперь ты вернулся, и все началось заново. — Я не должен был приезжать? — едва слышно спросил Афанасий. — До конца своих дней скитаться по Европе? Не видеть из-за него ни брата, ни тебя? От родины своей отказаться, чтобы не стоять с ним на одной земле? Воздухом одним с ним не дышать? Я готов, но ведь это чересчур, кажется... — Письмо твое было жестоким, — сказала Аннушка. — И момент для него был выбран самый жестокий. — Я могу объяснить... — И ты был прав, — пригвоздила она. — Но о том я ни слова ему не сказала. Сердце во мне за вас обоих от тоски разрывается. Я люблю тебя, Афанасий, и я тебя понимаю. Но его я люблю не меньше. И не смей так ранить его, слышишь, не смей. Что угодно делай, но мучить — не смей. Ты был в Европе, а я была с ним, и я с ним прошла через все. Я бинтовала ему руки, искала его ночами по борделям, платила офицерам его долги, ты даже не знаешь, что про меня говорят в Петербурге. Афанасий стоял ошеломленный и уничтоженный. Никогда, ни разу за все пять лет, что Аннушка писала ему о похождениях Дмитрия, она не упоминала, что была им свидетелем. Выходит, сбежав от причуд, истерик и капризов, Афанасий попросту вверил их Аннушке, и та мужественно приняла на себя непосильную эту ношу. От спонтанного осознания истины Лавров не мог ни слова произнести, иначе непременно наговорил бы извинений, и подчас нелепейших и неуместных в такую минуту. — Он будет снова тебя искушать, он придумает сотню ухищрений, чтобы пробудить в тебе чувства, и я прошу тебя об одном, — в опухших красных глазах Аннушки мелькнула суровость, — не смей давать ему надежд. Не смей его за руку брать, даже смотреть на него с лаской не смей. Лучше бы тебе с ним вовсе не видеться. — Стало быть, мне уехать теперь? Не идти к нему? — чуть не с надеждой спросил Лавров. — Ты с ума сошел? — Аннушка изумленно вскинула брови. — Он чуть не умер. Афанасий растерянно и смущенно потупился. Стыд затопил его раскаленною лавой. Он вдруг ощутил себя круглым дураком, который совершенно ничего не понимает. Иди к нему, но держись подальше. Будь с ним мягким, но не обнадеживай добрым словом. Все перепуталось морским узлом, чувства раздирали его изнутри во все стороны, и судьба усмехалась ему сардоническою улыбкой. Афанасий в изнеможении отступил от Аннушки назад и тихо вымолвил: — Пусть он делает со мною, что хочет. Развернувшись, он скорым шагом отправился прямиком к простой двери с латунной ручкой. И даже если и дверь, и ручка эта принадлежали дому, утратившему роскошь внутреннего убранства, то за ними власть над вещами целиком переходила одному только Дмитрию. Комната была его святилищем, его цитаделью, он оберегал и хранил ее как бесценное сокровище, и с самого детства без устали ухаживал за каждым уголком. Сейчас комната казалась черной пустошью, но, как помнил Афанасий, оттенки в ней преобладали зеленые, потому что однажды Дмитрий где-то прочитал, будто зеленый цвет успокаивает. Стены были оклеены обоями с цветочным узором и обильно украшены позолоченной лепниной. Таковой же была изнутри и дверь: богато расписанная, полная противоположность внешней ее стороне, даже ручка была инкрустирована камушками, что на солнце переливались, как алмазы. В комнате висели копии Караваджо и «Святой Себастьян» разных авторов, среди которых и любимейший у Дмитрия — кисти Гвидо Рени. Из мебели были здесь гардероб, кушетка, трюмо, письменный стол и несколько стульев, все безупречно подобранные к стилю и цвету комнаты. В центре стояла кровать — широкая, с резными столбиками, высоким изголовьем и вышитым зеленым балдахином, которым можно было накрыться, очутившись, будто в детстве, в надежном сокровенном убежище, где никто не сумеет даже краем глаза увидеть то, что должны сохранить меж собой лишь два сердца. Мысли Афанасия ускользнули в воспоминания, и он скорее вернулся в действительность. Тяжелые гардины заслоняли окно, молнии ярко раскрашивали их изумрудными искрами, но в комнату свет не проникал, и даже шум дождя оставался в стороне от неподвижности и горести, которые царили в холодной темноте. Афанасий осторожно прикрыл за собою дверь и не дыша приблизился к постели. Дрожь колотила его с головы до ног, и он не то опустился, не то упал на колени на мягкий ковер. В дурманном запахе белых роз, стоявших на столике рядом с кроватью, скользил траурный шлейф. — Ты пришел быстрее, чем я думал, — слабый голос прошелестел полушепотом, и тишина, вновь накрыв комнату, показалась Афанасию до того оглушительной, что он бессвязно забормотал: — Если ты только когда-нибудь, Митя, если ты сможешь меня простить... нет, не прощай никогда, я того недостоин... я не имел права, я чудовище, презирай меня, возненавидь, любые зверства верши надо мной, скажи мне все, что хочешь, хоть что-нибудь скажи, прошу! — Ты с ним спал? — вдруг спросил Бестужев. От неожиданности Афанасий застыл с открытым ртом. Он решил, что ослышался. — С цыганом, с Трофимом, спал или нет? — настойчиво повторил Дмитрий, хоть голос его был едва живым и каждое слово давалось мучительно, через силу. — Н-нет, — запнувшись, ответил Афанасий. — И пальцем его не тронул. У меня ничего с ним нет, клянусь. — Стало быть, ты его любишь, — в темноте раздался короткий вздох. — Что ж, любовь и смерть идут рука об руку. — Да что ты такое говоришь, Митя?! — вполголоса воскликнул Афанасий и схватил его ледяную ладонь в свою, чтобы хоть как-то чувствовать в темноте его присутствие и быть с ним рядом в страшной этой грозе. — Ты весь дрожишь, — мягко проговорил Бестужев. — И промок насквозь. Если ты вот так меня не любишь, то, знаешь, и не люби. Мне довольно. — Я сделаю все, что ты хочешь, — Афанасий сжал его руку в своей, понимая, что над словами своими больше не властен. — Из снисхождения, прикрытого состраданием, и презрения, что ты зовешь виной? Какое великодушие. — Скажи, что мне делать, я сделаю все, — с беспрекословной решимостью повторил Лавров. — Я тебя не оставлю. Я всегда буду с тобой. Бестужев усмехнулся с горькой иронией. — Я много думал, получив твое письмо. Думал, что ты излечился. Отринул противоестественную любовь, вздумал жениться. Я хотел даже стать для тебя девушкой, у меня, знаешь, недурно выходит, но вот незадача — я тебе никаким не нужен. — Нужен, Митя, нужен... — Афанасий и в самом деле готов был на что угодно, лишь бы вернулось все по местам, страшная ошибка, причиненная письмом, сама собою исправилась, а Дмитрий в мгновение ока выздоровел благодаря одной только любви, которую так отчаянно искал. — Я знаю, что ты думаешь, — проговорил Бестужев, — что вы все думаете. Меня ждет желтый дом, я для всех обуза и мучение. Видишь, я все понимаю, жаль, облегчить вам жизнь не удалось. От меня одно зло, хоть напоследок бы сделал доброе дело. — Замолчи, — в ужасе шепнул Афанасий, — ты не в себе. Тебе нужно отдохнуть. Поспи. Утро вечера мудренее. — Я не стану тебя неволить, — сказал Бестужев. — Со временем я приму твой отказ. Я прошу тебя лишь об одном. Ты недавно мучеником собирался стать, так на одну услугу способен, наверное, или же нет? — Я готов, — ответил Афанасий, задетый такой внезапной колючестью. — Притворись моим другом. Слова эти разлетелись в темноте, отскочили рикошетом от стен с их картинами, от фигурных ножек кушетки, от часов на камине и ваз и ударили Афанасия разом со всех сторон. Волна дрожи пронеслась по его телу от одного только всепоглощающего, убийственного спокойствия, с которым Дмитрий произнес свою просьбу. — Пока я не встал на ноги, сделай вид, что я не гиря у тебя на шее, — продолжил он. — А когда поправлюсь, скатертью дорога. Я не стану по тебе скучать. Будь счастливым, дыши полной грудью, спи с цыганом, мне, по большому счету, плевать. Только сейчас не добивай, если хоть немного я тебе дорог. Способен ты на это или нет? Пораженный, Афанасий долго не мог найти слов. Потрясающий цинизм, который вмиг овладел Бестужевым, ошеломил его. — Я сделаю, как ты хочешь, — мрачно ответил Лавров. — И еще, — продолжил Бестужев, — никто не должен узнать, что Аня приезжала ко мне ночью одна. Слухи пойдут и, знаешь ли, не опять, а снова. Довольно уже она намучилась из-за меня. Ой, то есть, прости, из-за тебя. Кажется, это ты бросил меня и ее и уехал в Европу. — Хватит, Митя, я уже понял, что ты мне Европу никогда не простишь. Я заслужил твои уколы, но сколько можно распекать меня за каждый шаг? Видишь, я на коленях у твоей постели стою и готов все за тебя отдать. Что еще тебе нужно? — Я тебе все сказал, — тонкая холодная ладонь выскользнула из руки Афанасия, и граф услышал нервный шорох покрывал. Через мгновение кровать накрыло балдахином, и Лаврову ничего не оставалось, кроме как подняться на ноги. — Спокойной ночи, — проговорил он, обращаясь в темноте к легкой ткани, — я виноват перед тобой, но ты, как всегда, придумал мне достойное наказание. На ночь в доме Бестужевых Афанасий не остался. Едва стихла гроза, он немедленно откланялся, пообещавшись приехать завтра, затем попрощался с Аннушкой, вскочил на коня и на всех парах умчался в Верши. Солнце уже показалось над верхушками леса, в который упирались широкие пшеничные поля, и в воздухе после ночной стихии зачем-то пахло облегчением и свежестью. Афанасий ворвался в дом и прошел прямиком в столовую. Распахнул дверцы серванта, вытащил запрятанную среди тарелок бутылку коньяка, открыл и выпил из горла. Стало как будто легче. Усевшись прямо на полу, Афанасий принялся пить коньяк залпом, пока судорога не сводила глотку и не приходилось переждать, чтобы пить снова. В конечном счете, он забылся и рухнул на пол без чувств, недопитая бутылка откатилась в сторону, а горничные, которые нашли Афанасия поутру, в тот же день пошли в церковь ставить за него и Бестужева свечки. Разбудили Афанасия, как уже не впервой, громкие крики и переругивания, отчетливо несшиеся с улицы даже сквозь закрытые ставни. Голова раскалывалась и кружилась, а тело стало тяжелым и неповоротливым, точно у бегемота. Поначалу Афанасий и вовсе не мог разобрать, где он и что происходит, но после ему все же удалось вскарабкаться сперва на четвереньки, а потом, грузно, медленно, неуклюже, с опорой о край обеденного стола, — на ноги. Чувство опустошенности и одновременно наполненности чем-то мучительным и гадким боролись в Лаврове. Уличные голоса казались оглушительным набатом, что бил, и бил, и бил без устали, призывая к каким-то действиям. Выправившись, Афанасий добрался до столика, где стоял стеклянный графин с водою, и жадно выпил всю воду до самого дна, после чего, постаравшись взять себя в руки и принять хоть сколько-нибудь благопристойный вид, побрел в сени, а оттуда — на улицу. Жара стояла ужасная, меж тем подъездная дорожка и лужайка перед домом все еще были в грязи от ночного ненастья. Зевая и покачиваясь, Афанасий протащился мимо галереи и дворового флигеля, уже ничуть не удивляясь, что шум происходит именно с той стороны, но, повернув за угол, так и замер. Даже похмелье его будто рукой сняло. Посреди конюшенного двора стоял экипаж, рядом с которым, окруженный группой незнакомых Афанасию молодых людей, судя по виду — городских, был Гордей с видом внушительным и грозным, почти патетическим. — Афанасий! — заметив его еще издали, крикнул брат. — А ну-ка поди сюда, поди. Сказано это было не самым любезным тоном, будто ребенку, которого подзывают только затем, чтобы наказать. Но делать было нечего, и Афанасий подчинился. На лице Гордея застыло суровое выражение, усы выправились в жесткую щетку, а темные глаза метали искры. — Скажи-ка мне, любезный, — начал он, — как ты тут без меня живешь-поживаешь? — Все благополучно, Гордей, все хорошо, — почти испуганно ответил Афанасий. — В самом деле? — брат приподнял брови. — Тогда отчего, скажи на милость, у нас тут конюхи дерутся с каретниками, крестьяне дебоширят по деревне, Бестужев лежит при смерти, а ты, прости за нескромность, вдрызг пьянущий?! А?! Афанасий молча потупился. — Меня не было четыре дня! Четыре дня! — загрохотал Гордей. — Ты не мог несчастных четыре дня сидеть в библиотеке и читать книжки?! Какого черта тут происходит?! Кто эти люди?! — он махнул рукой на кучку незнакомцев, которые испуганно прижались друг к другу, будто воробьи на ветке. — Я... я не знаю, — пролепетал Афанасий. — И я не пьяный, ты ерунду какую-то говоришь. Кто вы такие? — Мы из Петербурга приехали-с, — робко отозвался один из незнакомцев. — От Семена Матвеича. Насчет школы-с. Замеры сделать, место найти-с. — Ты видел, что в Вершах творится, а?! — снова вскинулся Гордей. — Там с десяток землемеров с какими-то агрегатами таскаются по моей земле и колотят в нее колья! Ты хоть соображаешь, что творишь, или ты вконец обезумел?! Грохот его голоса сотрясал голову Афанасия почище раскатов грома, и производить в таком антураже хоть какие-то разумные мысли было чрезвычайно сложно. Пока Гордей кричал и бесновался, Афанасий вспомнил о двух письмах, которые посылал не так давно в Петербург: одно предназначалось банку и не имело должного эффекта, другое же, как раз насчет школы для вершенских крестьян, отправилось к знакомому архитектору Игнатьеву, и вот наконец-то, в самый неподходящий момент, вечно занятой Игнатьев решил перейти к делу и прислал поверенных, обойдясь без ответного письма. Что ж, это было весьма на него похоже. — Давай поговорим в доме, хорошо? — осторожно предложил Афанасий, с трудом вклинившись в поток проклятий. — Эта школа нужна крестьянам. Бога ради, Гордей, не кричи на меня. Ведь люди смотрят. — Где ты тут людей увидал?! Этих, что ли?! — Лавров-старший махнул в сторону дворовых, которые с нескрываемым любопытством выглядывали из окон флигеля. — Я тебе вот что скажу, и все эти люди пусть тоже послушают. Ты из себя добродушного покровителя корчишь, который всем и сострадает, и помогает, и пороть отказывается — просто ангел господень, а не барин. Так вот, поверь мне на слово, ты просто дурак, который ничего ни в крестьянах, ни в имении не понимает. Европейские свои замашки забудь, ты теперь не в Европе, а в России, и у нас тут свои законы, которые для наших людей более привычны и действенны. Ты, милый мой, без году неделя здесь живущий, уж изволь старшему брату не перечить и выполнять, что тебя просят и как тебя просят, и в чужие дела не лезть, ты понял меня?! Афанасий застыл в немом потрясении. — Ты понял меня или нет?! — крикнул Гордей. — П-понял. — Вы теперь! — Гордей повернулся к трепещущим архитекторам. — Чтобы через четверть часа вас тут не было! Ни вас, ни землекопов ваших, ни кольев! А вы! — рявкнул он в сторону флигеля. — Окна закрыли и пошли работать! Живо! Выпорю, ловчей забегаете! Ах да, ты еще! — он вдруг крутанулся на каблуках и уставился прямиком на Трофима, который сидел в тени конюшенной крыши, наблюдая всю эту сцену. — Ты что-то, батенька, вконец распустился! Тебя что, взаправду, как собаку, надо на привязи держать, а?! Юноша ничего не ответил. В лице его не дрогнул ни один мускул, взгляда от Гордея он не отвел и смотрел твердо, почти с вызовом. — Чего таращишься?! — взбешенно завопил Гордей. — Розог захотел?! Так это мы быстро! — Гордей, прекрати! — не выдержал Афанасий. — Ведь это срамно. Кричишь на всю округу, как помешанный. Ты дворянин, в конце концов. И если в Вершах тебе никто не указ, так ведь честь должна быть мерилом нравственности. Я прошу тебя, угомонись, иди в дом. — Я с этим еще не разобрался. — Оставь его в покое, — Афанасий почувствовал на себе горячий взгляд из-под конюшенной крыши. — Что теперь, всех, кто на тебя не так посмотрит, пороть? Прости, что я не умел справиться с Вершами, но ведь ты теперь вернулся, так что по-прежнему заживем, да? О школе и прочем всем после потолкуем, ты с дороги устал, тебе отдохнуть надо, иди, пожалуйста, в дом. И осторожно дотронувшись до локтя брата, Афанасий сделал шаг в сторону флигеля. Дыша свирепо, как бык, Гордей отчего-то покорился плавному и вкрадчивому голосу и, хоть и нехотя, все же пошел следом. За происходившим наблюдали уже и камердинер Гордея, и управляющий Шмидт, который трясся, как осиновый лист. Афанасий бережно вверил им брата, опасаясь, что любое неверное движение или лишнее слово заново взорвут едва установившееся равновесие. Только когда Федор, понесший вслед за Гордеем его чемодан, последним скрылся за парадными дверьми господского дома и все дворовые, еще осмеливавшиеся выглядывать на улицу, отошли от окон флигеля, Афанасий снова начал дышать. Летняя духота, похмелье и потрясение от встречи с братом обрушились на него единою волной, голова закружилась, и, сделав несколько неуверенных шагов вперед, Афанасий неожиданно почувствовал, будто проваливается в мягкую перину или же летит с обрыва вниз, прямиком на дно глубочайшего ущелья, ибо перед глазами у него так же все помутилось и почернело, а в душе взметнулись стремительные вихри. На несколько мгновений он будто пропал из действительного мира и перенесся в небытие, но тут же резким невидимым крюком его дернуло обратно, и, с шумом втянув в себя жаркий воздух, Афанасий понял, что сидит у конюшенного забора на траве. С трудом опомнившись, он попытался подняться, но не смог. — Вот, возьмите, — кто-то сунул ему в руку кружку воды, и, благодарно кивнув, Афанасий выпил ее залпом. После того стало немного легче, и графу уже удалось различить сидевшего рядом Трофима. Подвернув под себя ноги, юноша смотрел в землю, безотчетно теребя в крепких руках тонкий стебель осоки, и отчего-то само его присутствие подействовало на Афанасия целебно. В состоянии, когда он не отдавал полного отчета своим мыслям и желаниям, Лавров захотел придвинуться ближе, сложить ему голову на плечо и, закрыв глаза, сидеть так до самого захода солнца, не произнося ни единого слова и только чувствуя рядом с собою живительную силу молодости и стойкость духа, в которой можно было спрятаться и защититься от царившего вокруг безумия. — Спасибо, что вступились, — сухо сказал Трофим, — но это ничего не меняет. — Я знаю, — ответил Афанасий. Если б только можно было вдруг, совершенно внезапно, отринув любые условности и преграды, протянуть ладонь и дотронуться самыми только кончиками пальцев до бархатной кожи его сильного, но изящного запястья, на котором по-детски трогательно проступала маленькая круглая косточка. Если б можно было ощутить, как его ладонь не обжигает прикосновением, а согревает мягким теплом, а загрубевшие пальцы отзываются лаской. Отчего должно было так случиться, что он сидел непозволительно близко и был в то же самое время недосягаемо далеко, будто на другом берегу реки? Афанасий шел к нему по хлипкому мостику, но, немного не дойдя, вдруг сорвался в бешеные воды, что подхватили его и понесли круговертью потока в пучину дьявольской неразберихи. Увлеченное метафорами сознание графа отказывалось допустить идею о том, что на берегу, олицетворявшем прошлое, стоял вполне определенный человек, который со злобною силой раскачал мостик и, к своему удовлетворению, не позволил Афанасию добраться до Трофима. — Проводить вас до дома? — спросил юноша. — Не стоит, я не хочу вас обременять. Солнце плясало огнями на его жестких, но легких волосах, умасливало их светом, и они, сильные и блестящие, вольным хаосом рассыпались по его голове. Если б можно было хоть на мгновение пустить меж пальцев эти черные волны и ощутить сокровенное единение и интимность еще более потаенную и глубокую, чем грубое слияние тел... — Тогда я пойду на конюшню, — сказал Трофим. — А вам не стоит на солнце сидеть. — Я сейчас, — шепнул в ответ Афанасий. — Одну минуту. — Уверены, что помощь не нужна? Лавров чуть мотнул головой. Ведь не выразить словами, как раздирает душу по кускам сознание чудовищной несправедливости того, что Трофим говорит так подчеркнуто сухо, нахмурено и отстраненно, когда внутри него таится свет, предназначенный Афанасию и угасающий медленно, а, может быть, даже стремительно за неимением иного выхода. — Не беспокойтесь, я справлюсь сам, — сказал Лавров и, увидев, как юноша легко поднимается на ноги, испытал стихийное чувство отчужденности, брошенности и ненужности. Чтобы остановить Трофима, нужно было немедленно, раз и навсегда отречься от Бестужева, лежавшего при смерти в своем имении в Садковом. Лаврову предстояло пожертвовать или собственным счастьем, или близким другом. И чувствуя, как сердце стонет от невыносимого отчаяния, Афанасий в очередной раз пожертвовал собой. Трофим ушел, а он остался сидеть на траве у конюшенного забора.Глава 9. Третьего не дано
3 марта 2017 г., 19:35