ID работы: 5217007

Цыганенок

Слэш
R
Завершён
1815
автор
Размер:
548 страниц, 44 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
1815 Нравится 3581 Отзывы 860 В сборник Скачать

Глава 13. Грамматика любви

Настройки текста

Когда не можешь выразить свои чувства, это еще не значит, что они не глубокие Дж. Фаулз «Коллекционер» (пер. И. Бессмертной) *песня к главе: Мельница — Радость моя

Прокравшись сквозь густо сплетенную зелень уединенного сада и колыхавшиеся от нежных дуновений ветерка занавески, солнечный свет разлился по маленькой спальне уже отнюдь не пустого флигеля, заполнил ее теплом и светом и с наглостью разбудил Афанасия. Шумно вдохнув сухой воздух, граф недовольно сощурился, перекатился лениво по постели, чтобы вездесущее солнце стучало хотя бы в спину, и потянулся к Троше, вот только Троши рядом с ним не было. Афанасий открыл глаза, зачем-то снова ощупал постель, как будто Трофим обратился в невидимку и мог прятаться от него на другом краю, и, убедившись наконец вполне, что юноши здесь нет, с тихим вздохом перевернулся на спину. Ну а чего он, в сущности, ожидал? Утренних нежностей и объяснений в любви? Конечно, Троша сбежал, ведь как иначе? Афанасий для него по-прежнему чужой. Признания в ответных чувствах и единственной ночи еще недостаточно. Нужно время и терпение, чтобы приручить этого своевольного зверька и сделать его своим. Неужели все случившееся не плод фантазии? Афанасий разглядывал резной потолок, украшенный помутневшей от времени лепниной и незамысловатыми пастельными росписями, и пытался совладать с огромной мыслью о том, что Трофим его любит. Все то, что Афанасий видел в юноше на сенокосе и еще прежде: заносчивость, пренебрежение, озлобленность — все это было не от ненависти, а от любви, которую Трофим зачем-то пытался в себе побороть. Афанасий почувствовал, как улыбка сама собой раздвигает губы, а в животе трепещет мелкий ветерок. Может, давеча на Иване Купале его просто-напросто обворожили, и все происшедшее не более чем видение? Лавров резво выбрался из постели, оделся и легкой поступью направился к входной двери. Уж если случившееся и было наваждением, то самым чудесным из возможных. День был погожим и ласковым; ветер игриво шерудил и шуршал сочной листвою, что переливалась в свете солнца десятками оттенков зеленого цвета; птицы заходились щебетанием, и по галерее, соединявшей флигель с господским домом, разливался веселый детский смех. Афанасий остановился на минуту, втянул полной грудью чистейший деревенский воздух, улыбнулся летнему дню и, уверенно сойдя с крыльца, повернул в сторону дома. Вдруг что-то мелькнуло в траве, и граф непроизвольно обратил на предмет внимание. На сочном зеленом ковре, плотно и мягко устилавшем землю, сложно было не заметить одинокую красную ленту, что, словно бойкий ручеек, вилась меж низких стеблей и мелких цветков. В груди у Афанасия сладко кольнуло. Он наклонился за лентой и бережно поднял ее, тут же ощутив в ладонях прохладу и гладкость атласа, в деревне редкого, дорогого, а потому, должно быть, очень ценного материала. Лавров с нежностью смотрел на поясок, который давеча так проворно распутывал, и, нынче пропуская его меж пальцев, думал о том, что, стало быть, все решено: ночь их была настоящей, а вместе с нею и объяснения в саду, и трепет горячих ладоней, и черное море в счастливых глазах. Скрутив пояс в тугой клубок, Афанасий спрятал его в карман и пошел вдоль заднего фасада мимо открытой галереи, сквозь которую виднелась широкая лужайка перед домом и где резвились дворовые ребятишки, застыдившиеся при виде барина своей игры, до распахнутой двери круглой залы и, конечно, вопреки скорой возможности попасть внутрь, далее, через вторую галерею и дворовый флигель до конюшни, чтобы хоть одним глазком увидеть его, улыбнуться, отдать ему поясок и, если удастся, обмолвиться парой слов, и уже тогда вернуться в дом с парадного входа. Сердце у Афанасия билось как полоумное, и, увидав Трофима на конюшенном дворе, граф сперва и не поверил, что встреча оказалась столь скорой и легкой. Юноша чистил щеткой одну из Гордеевых лошадей, приговаривая что-то дружелюбно и ласково, и на губах его то и дело появлялась светлая тихая улыбка, какой Афанасий у него еще не видал. Трофим и весь как будто чуть изменился: как будто черты его стали мягче, движения плавней, как будто неуловимая нежность появилась во всем его обычно таком резком, таком беспощадно строгом образе, и Афанасий даже не заметил, как приблизился к забору, что огораживал конюшенный двор, и облокотившись, стал наблюдать за Трофимом, вовсе позабыв об осторожности. Юноша заметил его тотчас, но поначалу не поднял глаз, только слегка замедлил работу, откинул упавшие на лоб волосы, оправил незаметно свою густо-синюю рубаху, которая очень нравилась Афанасию, и только затем метнул на графа короткий лукавый взгляд и тут же спрятал его, улыбнувшись мило и кротко, почти целомудренно, так что Лавров чуть не ахнул от такого восхитительного нахальства. — Здравствуйте, барин! — раздался голос подоспевшего откуда-то Федора. — Какой вы сегодня нарядный. Чай на праздник собрались? — Ну что вы, вид у меня не лучший, — скромно отмахнулся Афанасий. — Но благодарю за комплимент. День сегодня чудесный. — Слава богу, — закивал Федор. — Вчера-то ведь какая была жара, ведь думал, все кони с ума сбрендят. Трофим продолжал делать вид, что занят делом, и чистил коня с деланой педантичностью, пряча игривую улыбку и изредка вскидывая на Афанасия дразнящий взгляд, от которого граф не знал, куда и деться. Он совсем не слушал Федора и готов был перескочить через забор, чтобы сгрести дерзкого мальчишку в охапку и растворить его самодовольство в поцелуях. Покончив с работой, Трофим потрепал коня по гриве и неспешно повел его за собою на конюшню, ступая нарочито изящно и гордо, так что Афанасий, залюбовавшись, не удержался от смешка. — Вот так и живем, — закончил о чем-то Федор и, только тут заметив, что барин с увлечением смотрит ему за спину, недоуменно обернулся, правда Трофима там уже не было. — Ну и что вот нам теперь делать прикажете? — конюх снова обратился к Афанасию с нескрываемой надеждой во взгляде. — Вы знаете, — напустив на себя серьезность, отозвался Лавров, — это крайне важное дело, мы к нему непременно вернемся, и вы изложите все еще раз, спокойно и обстоятельно, хорошо? — Но... — Чудесно! — Афанасий расцвел в улыбке. — А теперь мне пора. Хорошего вам дня, Федор! И оттолкнувшись от забора, Лавров чуть не вприпрыжку побежал в сторону дома, оставив бедного конюха в полнейшем изумлении и растерянности. Воодушевление графа было столь велико, что он, ополоумевший от счастья, ворвался сквозь парадные двери со страшным грохотом и только в сенях, когда растерявшиеся от неожиданности лакеи не успели предотвратить оглушительный дверной хлопок, вдруг вспомнил, что в своем доме он отнюдь не хозяин. Более того, истинный хозяин имел самое что ни на есть точное представление о том, куда именно отправился Афанасий Александрович накануне проведенной вне дома ночи. Впрочем, осознать последствия своей опрометчивости Лавров не успел, потому как брат его уже стоял в сенях, одетый по обыкновению в мужицкие шаровары и свободную рубаху. В руках у Гордея Александровича были какие-то бумаги, а по лицу блуждала крайне нехорошая ухмылка, и явная подозрительность братниных намерений подтверждалась также заговорщическим блеском темных глаз и пышными усами, что распотрошились с самозабвенною наглостью. — Ну-с-с-с? — с наслаждением растянул Гордей. — Где был? Что делал? — Боже правый... — пробурчал Афанасий, уже чувствуя выползающую на щеки краску. Брат смотрел с такой хитрецой, что не смутиться было невозможно. — Рассказывай немедленно, — потребовал Гордей. — Не буду я ни о чем рассказывать, — Афанасий направился прямиком к лестнице, чтобы взбежать на второй этаж и скрыться в своей комнате, но не тут-то было: брат последовал за ним все с тем же невыносимым озорством в выражении лица и тоне речи. — Ну кто это был, а? — не унимался Гордей. — Катька? Пелагея? Пелагея девка красивая. Как раз по тебе. — Да бог с тобой! — оторопев, воскликнул Афанасий. — Ведь они совсем еще юные! Старший Лавров недоуменно пожал плечами. — Так ведь в этом вся и прелесть. На такие слова Афанасий лишь негодующе фыркнул и стал еще упорней взбираться наверх, слыша за спиною: — Стало быть, кто-то постарше? Ничего-ничего, я все равно выясню! Мой Афанасьюшка не ночевал дома! Мальчик наконец-то вырос! Надо отпраздновать! — Да чтоб тебе пусто было, Гордей, — совсем по-мальчишески проворчал Афанасий и наконец скрылся в комнатах второго этажа под громкий и отчего-то страшно счастливый братнин смех. Ох, если бы он только узнал правду, точно бы перестал так радоваться. Впрочем, о настоящем положении дел Гордей должен узнать последним. То есть никогда, тут же поправился Афанасий, никогда не должен узнать. И никто не должен узнать. Иначе Трофима, которого здесь и так не жалуют, деревенские просто-напросто заклюют, будто коршуны добычу. И немедленно от мимолетной мысли о том, на какой риск пошел ради любви Трофим, в груди у Афанасия разлилось сладостное тепло, и он едва не пустился по анфиладе бегом, чтобы скорей привести себя в порядок и вновь искать хоть редкой встречи, прежде чем наступит долгожданная ночь и под ее драгоценным, расшитым алмазными звездами покровом можно будет вновь остаться друг с другом наедине, ничего не боясь. В какие-то четверть часа Афанасий исхитрился принять ванну, переодеться, перекусить и даже сделать прическу. Нетерпение и взволнованность подгоняли его, точно стремительный ветер, и опомнился граф, только когда снова выбежал в расцвеченный веселым летом день, облачившись перед тем в самую изысканную свою рубашку из нежнейшего батиста и не забыв прихватить атласный поясок. Как сумасшедший, промчался он мимо галереи и с разбегу влетел в дворовый флигель, перепугав всех случившихся там в это время слуг. — Я прошу прощения... — Здравствуйте, Афанасий Александрович! — камердинер Иван уж бежал навстречу из людской, отмахиваясь от любопытных и встревоженных баб. Это был второй раз, когда Лавров наведывался в дворовый флигель. Прежде ему требовалось передать в Садково письмо, оказавшееся ни много ни мало знаменитым и даже роковым, и, очевидно, с тех пор появление барина связывалось у его камердинера да и у всех прочих с делами чрезвычайной важности и срочности, а кроме того, таинственности. Посему, чтобы случайно не взволновать и без того взбудораженного Лаврова, Иван тотчас вывел его из флигеля и потащил прямиком к пруду, на то самое место, где в прошлый раз состоялась передача письма. Вид камердинер имел самый решительный, будто встреча у пруда давно и прочно была условлена и Афанасий Александрович мог ни в коей мере не беспокоиться за надлежащее исполнение своих поручений, какими бы они ни были и какие бы последствия ни несли. Сказать по правде, Лавров несколько смешался от подобной расторопности. Конечно, он и сам проживал сегодняшний день на бегу, но от Ивана, коего он, признаться, видел за лето третий раз, никакой особой прыти не ждал. — Как ваше дитя? Благополучно? — из вежливости поинтересовался Афанасий, хотя лицо камердинера выражало полнейшую готовность перейти прямиком к делу. — Да, Ваше сиятельство, Афанасий Александрович, слава Богу, — вдруг расцветши в улыбке, отозвался Иван. — Я вам по-прежнему не требуюсь? Ведь все же... — О, не беспокойтесь на этот счет, я вполне обхожусь без помощника, — немедленно перебил Афанасий. — Я лишь сегодня хотел бы вас попросить, потому как вам я могу довериться и ожидать, что просьба моя будет исполнена. — Конечно! — с уверенностью закивал парень. — Все, что угодно. — Я бы хотел, чтобы вы... — в этот момент Афанасий слегка замешкался. — Могу ли я попросить вас найти несколько горничных, чтобы они занялись уборкой пустого флигеля? Видите ли, я... тут дело весьма деликатного свойства... я, как бы вам признаться, сочиняю роман, и для его написания мне требуется уединение. Я был бы вам крайне признателен, если бы девушки могли прибирать флигель в послеобеденное время. В первую половину дня и по вечерам я должен сосредоточиться на работе, — Афанасий изобретал все это прямо на ходу, — и еще, самое главное, я бы хотел, чтобы все это осталось между нами и чтобы горничные также старались сохранить свою работу втайне. Видите ли, я... я в этом деле еще новичок и не знаю, удастся ли мне создать нечто стоящее, поэтому... пусть пока никто о том не знает. Иван смотрел на него строго и сосредоточенно, так, будто в историю о романе не верил ни на грош, но притом готов был с искренним рвением вступить в таинственный сговор и уберечь некий страшный секрет любимого барина во что бы то ни стало. Получив от камердинера истовую клятву в том, что все будет исполнено безукоризненно верно и что горничных Иван найдет не иначе как немых, Афанасий, отчего-то не с таким легким сердцем, как ожидал, отправился на конюшню. Желание увидеть Трофима ощущалось физически, оно было невыносимым, огромным, всепоглощающим и безумно требовательным. Хотя бы снова на него взглянуть издалека, еще разок поймать его улыбку — как без него дожить до вечера, Афанасий не представлял. Но Трофим будто нарочно хотел свести его с ума. На конюшне юноши не оказалось, и, позабыв от нетерпения про всякую предосторожность, Лавров справился о Трофиме у Федора. По счастью, конюх не заметил ничего особенного в чересчур прямом вопросе барина и со свойственной его натуре душевной простотой ответил, что Троша ушел в деревню и вернется, должно быть, нескоро. — Выкинул он опять чего, да? — напоследок спросил Федор, и голос его притом был до того печальным и смиренным, что Афанасий тотчас затараторил: — Нет-нет, ну что вы, Трофим прекрасный конюх и прекрасно обращается с лошадьми. У меня к нему нет ни малейших нареканий. Вы не волнуйтесь, это все от возраста. Мы все в юности веселились, ведь так? Вы уж на него не гневайтесь, он свое дело знает, я ведь потому и потолковать с ним хочу. Он, в сущности, крайне приятный молодой человек. Федор чуть нахмурился, помолчал с минуту, разглядывая Афанасия пристально и настороженно, но все же ничего не сказал, только дернул плечами, коротко попрощался и скрылся на конюшне, а вот Лавров, которому стоило бы вести себя несколько осторожней и сдержанней, от волнения даже и не заметил избыточности последних своих слов. Впрочем, сложно было представить, что из всех возможных видов отношений барина и Цыганенка Федор склонится к истинному. Меж тем Афанасия совершенно не устраивало нескорое возвращение Трофима, и, решив приблизить свидание, Лавров с уверенностью отправился прямиком в деревню. Путь его лежал через господский сад, с давешней ночи ставший сокровенным и священным местом, а потому, ступив на уединенные тропинки, где по-прежнему, вразрез с нетерпением Афанасия, царили тишина и величественная непоколебимость, граф несколько замедлил шаг, и сердце его, грохотавшее в груди, будто колеса мчавшегося паровоза, начало замедляться. Он втянул в себя легкий воздух, наполненный свежим ароматом листвы и сладкий от цветов, и как-то в один миг, разом, перенесся из своего суматошного внутреннего мира в окружающую действительность. Ветер шуршал широкими кронами, и, проходя сквозь них, лучи солнца обращались в слепящую рябь; птицы выводили искусные трели, а притаившиеся в траве сверчки вторили им громким стрекотанием. Вопреки всему, что случилось вчера, всей необъятности захватившего Афанасия события, вершенский сад стоял, как прежде, недвижимо, прочно, и в мощи его судорожное нетерпение понемногу само собою рассеялось и не спеша перетекло графу в сердце сладким ощущением невозврата к былому, а за ним — предчувствием будущего счастья. К чему бежать? К чему так торопиться? Афанасий достал из кармана атласный клубочек, который пролился по ладоням нежным холодком, и посмотрел на него с тихим трепетом. «Если не прибежать за ним сейчас в деревню, то он вернется и все равно — все равно — будет меня любить», — подумал Лавров, и от мысли этой так и замер, будто только теперь в полной мере осознал и ее саму, и всю невероятную перемену, случившуюся в его жизни давешней ночью. — Кажется, это мое, — проворные руки проскользнули Афанасию по талии, крепко обняли его сзади, и короткий поцелуй обжег щеку, как отлетевшая от костра искорка. Лавров тотчас обернулся, не скрывая счастливейшей из улыбок, обхватил Трофима так крепко, как только мог, и с наслажденьем вдохнул мягкий запах свежескошенной травы и яблока, запутавшийся в густых черных космах. На мгновение Трофим прижался к Афанасию, доверчиво, будто ребенок, но тут же, опомнившись, отстранился и почти насуплено буркнул: — Бабьи нежности. — Ты давеча им не противился, — улыбнулся Лавров. — Давеча и вы не таким нежным были, — Трофим сверкнул игриво глазами и отступил на шаг, будто чтоб поддразнить оторопевшего от такой дерзости графа. — И зачем ты меня снова на вы зовешь, как чужого? — Афанасий хотел спросить о том непринужденно, потому как с самого утра еще знал ответ, но получилось, вопреки разуму, даже обиженно. — Нас с детства учат, что на господ и глаз поднять нельзя, а вы хотите, чтоб я вам тыкал, — все так же остро отозвался Трофим, и от этих слов Афанасию, минуту назад преисполненному вдохновенного счастья, стало уже по-настоящему горько. Улыбка сама собой сошла с его губ, он опустил глаза и принялся теребить в руках атласный пояс, надеясь скорейшим образом совладать со своей чувствительностью. — Эй, ну ты чего?.. — в голосе Трофима промелькнула тревога, и, быстро приблизившись, юноша положил свои ладони поверх ладоней Афанасия, судорожно комкавших поясок. — Ну прости меня. Не сердись. Язык у меня вперед мысли мелет, оттого всегда страдаю. Я больше не буду грубить, обещаю. — А я тогда бабой не буду, — буркнул граф. — Ну перестань, — тут уж Трофим встревожился не на шутку. — Ведь я не всерьез. Я люблю твои нежности. И тебя люблю. — Хватит, негодник, — не выдержав, Афанасий вскинул на Трофима взгляд и, увидав в блестящих агатовых глазах истинную панику, невольно улыбнулся. — Ты не сердишься? — с надеждой спросил юноша. — Конечно, нет, — ответил Афанасий. — Я должен помнить, что имею дело — как они там говорят? — с сыном дьявола. Трофим засмеялся и, потянувшись, коротко поцеловал Афанасия в губы. — Я приду сегодня ночью, — шепнул он. — Туда же, во флигель. Ты жди меня, хорошо? — Хорошо. — А теперь мне на конюшню пора, не то заподозрят. — Федор думает, что ты в деревне. — А там, кроме Федора, много кто есть, — с плохо скрываемой неприязнью сказал Трофим. — Если что почуют, жизни нам не дадут. Лавров понимающе кивнул и с большой неохотой отпустил руки юноши, вложив в них поясок. Трофим поглядел на лежащую в его ладонях ленту и, улыбнувшись, сунул ее обратно Афанасию. — Оставь себе. На память. — Но... — Ты самый красивый, когда спишь, — Трофим крутанулся на месте и стремглав метнулся в глубину сада, скрывшись из виду так скоро, словно был не иначе как чудесным и по-мальчишески озорным наваждением. Он в самом деле пришел во флигель после наступления темноты, осторожно и тихо прикрыл за собою дверь, так, будто и здесь боялся быть кем-то услышанным. Афанасий давно ждал его, сгорая от нетерпения и не в силах занять себя хоть чем-то благоразумным. Граф провел во флигеле весь вечер, гулял по пустым комнатам, некогда приспособленным отцом под приемные для крестьян, а нынче заваленным грудами отслуживших свой срок вещей, затем вернулся в спальню, сотни раз поправил занавески на окнах, разгладил на постели покрывало, передвинул часы с края каминной полки в центр, уселся за стол, непонятно зачем здесь случившийся, и до самых глубоких сумерек, пока не услышал короткий скрип двери, блуждал в разрозненных беспокойных мыслях и страхах о том, что наступит долгожданная ночь, а Трофим к нему не придет. Но он стоял здесь, на пороге, покорный и как будто виноватый, и несколько первых мгновений они не могли даже шевельнуться, глядя друг на друга в каком-то неверии, в нерешительности, словно, дождавшись наконец мучительно желанного момента, поняли, что не могут с ним совладать. Но минута забвения прошла мимолетно, и вдруг, разом сорвавшись с своих мест, они бросились друг другу в объятия, и Афанасий, целуя горячие, сухие от волненья губы, не знал, найдется ли во всем необъятном мире хоть что-то лучше наслаждения вот так по маленьким кусочкам, с неистовым отчаянием, красть у ночи свое счастье. С той поры пустой флигель стал их убежищем. Днем они старались избегать не только свиданий, но даже и простых мимолетных встреч на конюшне или в деревне, потому как притворяться становилось все сложнее, и если Трофим мог относиться к деланому равнодушию как к щекотливой игре, то для Афанасия оно было мучительным. Днем они не могли обменяться и взглядом, ночью же мчались в пустой флигель, как безумные, и тогда в целом свете не было им никого ближе и важнее друг друга. Одна луна была безмолвным свидетелем и покровителем их незаконной любви. Из-за страха быть обнаруженными они не могли зажечь свечи, и в сладостной темноте Трофим, лежа головой на плече Афанасия, рассказывал полушепотом — потому что в ночи полный голос звучит громче набата — о том, как Гефестия начала примиряться с другими лошадьми и даже, кажется, положила глаз на Чарльза — Афанасий усмехнулся с иронией — и о том, как болела весною Есения, гнедая красавица кобыла, и все с ума сходили от беспокойства за нее, а теперь, и Троша в том был абсолютно убежден, Есения понесла. — Только об этом никто, кроме меня, не знает, — быстро прибавил он. — А я почему-то так чувствую. Смотрю на нее, а в глазах у нее другое совсем, не то, что прежде. Серьезность и покой. Как будто главное свершилось, понимаешь? И Афанасий с полной убежденностью кивал, что понимает, хотя на деле ничего не мог и не хотел понимать, кроме звучания надтреснутого голоска и мягкой теплоты, с которой, будто в танце, касались и гладили друг друга их ладони. О лошадях Трофим мог говорить часами, но рассказы его были настолько своеобразными, что Афанасий никогда их не прерывал. Важнее всего для юноши был внутренний характер каждой из лошадей Гордея, он видел и понимал этот характер, чувствовал его изменения, мог его описать и делал это до того легко и естественно, будто так и должно быть и странно, что не все люди умеют прочитывать души коней. Зачастую, начав рассказывать о лошадях, он тут же перескакивал на деревню, потом задавал Афанасию вопрос и, не дождавшись ответа, продолжал говорить. Поначалу сумбур мысли сбивал Лаврова с толку, но он быстро к нему привык и удивлялся лишь тому, что, бесконечно рассказывая о лошадях, Вершах, Федоре, приятелях из Рябиновки, каретниках, нынешнем покосе или каком-нибудь деде Семене с его запасами водки, Трофим никогда не говорил о себе. Афанасий не знал, как он рос, какой с ним была его мать, что он любит и не любит, как попал на конюшню, давно ли играет на гитаре — ничего. Более того, Лаврову не удавалось даже представить, как Трофим отреагирует, если самому осторожно поинтересоваться у него о личном. Посему граф не решался пойти на сближение в открытую и то и дело рассказывал короткие факты из своей биографии в надежде, что Трофим прочитает его намек. Однако, хотя юноша был рад узнавать о прошлом возлюбленного, про себя упрямо продолжал молчать. Безусловно, это могло растревожить чувствительную душу Афанасия, но, наблюдая происходящие в характере Трофима метаморфозы, Лавров не допускал о юноше ни единой отравляющей мысли и отказывался хоть на мгновение усомниться в искренности его чувств. Днем всегда строгий и неприступный, ночью Трофим преображался, смягчался, в грозовом взгляде его теплилась преданность, а по губам скользила светлая усталая улыбка. Прильнув к Афанасию, словно котенок, он невесомо, почти не притрагиваясь, оглаживал кончиками пальцев лицо графа: шелк струился по лбу, по скулам, по бровям, щекотал спинку носа, щеки, подбородок, выписывал чарующие узоры по губам и шее, и, прикрыв от наслаждения глаза, Афанасий растворялся в колдовстве горячих рук, обладавших над ним неописуемой, удивительной властью. Сильные запястья преисполнялись изящества, упругие пальцы скользили в певучем танце, завораживали, порабощали своей гибкостью и плавностью, красотой освещенных луною изгибов, неспешностью магических движений, Афанасий ловил эти пальцы безотчетными поцелуями, и в сокровенной интимности ночной минуты готов был, кажется, на все, чтобы утро никогда не настало. Но всякий раз солнце оказывалось неумолимым, оно подкрашивало с востока небосвод розоватым предупреждением рассвета, и, сквозь окошко видя, как расползается над усадьбой пастельная акварель, Афанасий чувствовал горечь почти физически и оттого крепче прижимал к груди спящего Трошу, наивно веря, что тогда день не сможет его отнять. Лавров мечтал, что однажды они проснутся вместе и будут лениво нежиться в постели, но Трофим всегда уходил на конюшню чуть свет и был убежден, что так вернее для их безопасности. Его утренние побеги и закрытость царапали Афанасию сердце печалью, но отнюдь не от сомнений — однажды не выдержав, Трофим нашел его днем в саду, обнял по-детски порывисто и сунул в ладонь куклу-оберег со словами: «Мать мне ее сделала, чтобы отдал тому, кого полюблю» — а от осознания того, что должна быть некая сильная причина такого его поведения, он должен был пережить страшную боль, гораздо чувствительнее придирок вершенских крестьян, чтобы теперь даже не замечать собственной отчужденности, потому как Афанасий был уверен, что Трофим таится не нарочно. Графу становилось по-настоящему боязно при мысли о том, какая глубина страдания может крыться в душе этого неуязвимого, на первый взгляд, мальчика. Толчок к сближению обнаружился неожиданно и самым непредсказуемым образом. Как-то раз после завтрака Афанасий сидел на любимой своей садовой скамейке в тишине и уединении, и под ласковый шелест листвы в сотый раз перечитывал «Die Welt als Wille und Vorstellung» Шопенгауэра. Книгу эту он знал чуть не наизусть, но временами любил пролистывать уже затертые страницы, обращаться к собственным карандашным пометам и заново обдумывать то, что уже много раз им было обдумано. Вдруг на листы упала тень, и прежде чем Лавров опомнился, Трофим плюхнулся с ним рядом на скамейку, улыбаясь лукаво и насмешливо. — Здравствуй, ученый, — весело сказал юноша и, закинув руку на спинку скамейки, придвинулся к Афанасию вплотную. — Нас же могут увидеть, — смешавшись, ответил граф. — Здесь редко кто бывает. А ты такой прилежный, такой невинный, когда читаешь, нельзя не залюбоваться. К тому же я тебя часто совсем другим вижу. — Прекрати, — Афанасий в смущении захлопнул книгу. Ему все еще было совестно и стыдно оттого, как преображала его ночами страсть. — Я скучал по тебе, — тепло сказал Трофим. — Что читаешь? — Шопенгауэра. Это философ. Современный. — Написано не по-русски, — юноша кивнул на томик. — Стало быть, ты много чужих языков знаешь? — Четыре, — отозвался Афанасий, переводя на Трофима пристальный настороженный взгляд. Брошенные вскользь слова, казалось, остались незамеченными самим юношей, однако ж Лавров заострил на них все свое внимание. — Ты знаешь, как буквы читаются? Трофим нахмурился. — Ты что, меня настолько темным дураком считаешь? — Нет-нет, что ты, — тут же спохватился Афанасий, — я просто... я не знал, что в Вершах учат грамоте. — В Вершах ничему не учат, — в мгновение ока юноша посуровел и принялся бурчать обычным своим недовольным тоном. — Это все Иван-священник. Он пришел года два тому из другой губернии. Учил нас тайком читать. Меня, Мирона, Пашку, Коршуна, еще кого-то. — И что же вы читали? — все еще пораженно спросил Афанасий. Трофим пожал плечами. — Часовник, Псалтырь. — А художественную литературу? — У него было две книжки Пушкина. Он был хороший, Иван. Умный. Он нам много о жизни рассказывал. О мире. Обещал учить письму, но захворал и скоро умер. — Стало быть, вершенская молодежь умеет читать и знает науки? — Афанасий даже представить себе не мог, как бы к такой новости отнесся Гордей. — Науки, скажешь тоже, — фыркнул Трофим. — Земля круглая, это знаю, вот и вся моя наука. — У меня есть множество книг, если ты... — Толку-то от чтения, если даже пары строк написать не умеешь, — пробубнил Трофим.­ — Как будто правым глазом видеть научился, а левым нет. — Правильно ли я понимаю, — вдруг начал Афанасий, чувствуя, что слова побежали у него вперед мысли, — что ты бы и сейчас хотел обучиться письму? И что если бы кто-то предложил тебе помощь, ты бы не отказался? Трофим повернул к нему голову, слегка сощурившись. — Уж не к тому ли вы ведете, граф, — он с усмешкой понизил голос, — что хотите сделать мне тайное предложение? — Хочу, — не поддержав игры, ответил Афанасий. — Хорошо, — кивнул Трофим. — Но только при одном условии. Я буду писать левой рукой. — Разумеется. Надеюсь, Господь нам это простит. Юноша рассмеялся, коротко поцеловал Афанасия в губы и едва слышно заурчал: — Надеюсь, за прилежную учебу меня ждут вознаграждения. И подмигнув изумленному Лаврову, сбежал в мгновение ока. К своему неожиданному мероприятию Афанасий подошел со всей серьезностью, и уже на будущий день в пустом флигеле были приготовлены прописи, выкопанные здесь же из груды детских вещей, а также чистые листы, с десяток перьев, чернильница и, безусловно, истовое рвение учителя развить у своего ученика не иначе как каллиграфический почерк. Увидав на столе аккуратно, чуть не по линейке разложенные письменные принадлежности и самого учителя, одновременно смущенного и взбудораженного, Трофим как-то сам собою попятился к выходу, хотя отступать уже было поздно. Прежде не имевший подобной практики, Афанасий оказался на удивление способным педагогом. Он не давал ученику ни на минуту отвлечься от занятия и каждую Трошину букву доводил до безупречности. Сам Афанасий с детства был педантично прилежен: все листы у него были подписаны и пронумерованы, ни единой кляксы не было в его тетрадях, каждой отводилось на полке свое место рядом с надлежащим учебником; позже, в университете, каждый конспект был у него помечен датой и временем, записан от и до, снабжен карандашными комментариями и номерами страниц учебников, где можно найти дополнительные сведения; почерк у него был безукоризненным, а течение мысли услаждало всех без исключения преподавателей, так что, обращаясь к аудитории, они в первую очередь спрашивали господина Лаврова, у которого на все еще загодя был готов ответ. Однокашники относились к Афанасию насмешливо и снисходительно и пользовались его помощью, готовясь к экзаменам, и большинство времени Лавров проводил в одиночестве своей комнаты, обложившись книгами и тетрадями, потому как ни книги, ни тетради не могли его ранить, как делали это живые люди. И хотя Афанасия не беспокоила дотошность в учении, Трофим ее заметил мгновенно и так же мгновенно понял, что слишком опрометчиво согласился на такое, казалось бы, незамысловатое занятие, как письмо. Они встречались украдкой, когда Трофим якобы отправлялся к матери, и, садясь в пустом флигеле за стол, исписывали прописи одну за другой, выводя старательно и неспешно сотню раз аз, а за ней сотню раз буки и сотню раз веди, а затем еще сотню раз «ва» и «ба» и потом все сначала. Чтобы облегчить муки своего ученика, Афанасий тоже решился писать с ним левой рукой, и оттого к концу занятия весь стол, все пальцы и даже порою лица у них были в чернилах, и, чумазые, повеселевшие от окончания занятия, они хохоча падали на постель и дарили друг другу влюбленные и счастливые поцелуи, продолжавшиеся обыкновенно тем самым вознаграждением, ради которого Трофим целый час безропотно терпел придирчивую скрупулезность Афанасия. И только к концу второй недели, когда юноша начал аккуратно выписывать короткие словосочетания, стало заметно, что почерк у Трофима в самом деле становится не по-крестьянски округлым и гладким. В тот же период Афанасий решил, что ограничивать учение письмом не стоит, и вознамерился, помимо грамматика, сделаться еще историком, математиком и географом. К его сожалению и краткой радости Трофима, надлежащих учебников в усадьбе не оказалось, но Афанасий не отчаялся и вызвался на пару дней съездить в Петербург, чтобы привезти книги из городского дома. Новость о разлуке, тем более по такому поводу, опечалила Трофима, но препятствовать юноша не стал и только молча провожал глазами отъехавшую со двора коляску, сжимая в руке листок с собственноручно выписанными словами на ять: «Бѣлый, блѣдный, бѣдный бѣсъ убѣжалъ голодный въ лѣсъ. Лѣшимъ по лѣсу онъ бѣгалъ, рѣдькой съ хрѣномъ пообѣдалъ...». — Какой-то барин нынче странный, да? — спросил садовник Егорка, случившийся в ту минуту рядом. Трофим только вздохнул и мрачно поворотил на конюшню. Задерживаться в городе и посещать какие-либо места помимо собственного дома Афанасий не планировал. Даже спустя пять лет Петербург резал ему ножом по сердцу ненужными, растерзанными воспоминаниями о той любви, которую Лавров до сих пор пытался преодолеть. Каждая улица этого города, каждый дом, каждый закуток были Бестужевым — все здесь жило и дышало воспоминаниями о тех днях, когда Афанасий был счастлив с другим, с ним прятался от дождя в чужих парадных, любовался с ним Невой, держался украдкой за руки, с ним гулял в Гостином дворе, обещаясь, что, как только вступит в наследственные права, скупит все что угодно, с ним, с другим, объяснялся в чувствах на ночной Фонтанке, с ним был в театрах, на балах, вольно и безбоязненно под защитой юного возраста, который для всех объяснял удивительную привязанность друзей, с ним надеялся провести всю свою жизнь... Нет, нельзя, невозможно, этот город отравлен, потерян, непригоден, он не задержится здесь ни единой лишней минуты. Вся прислуга дома Лавровых на Мойке пришла в невероятное изумление, увидав Афанасия Александровича после пяти лет отсутствия так спонтанно и кратковременно. Собрав необходимые книги и наскоро пообщавшись с лакеями и управляющим, помнившими его еще мальчиком, Афанасий на другой день заспешил воротиться в усадьбу, чтобы гнет прошлого, довлевший над Петербургом, не успел обратиться в волну раскаяния, так хорошо знакомую чувствительному сердцу Лаврова. Однако, едва отъехав в сторону воксала, Афанасий попросил кучера задержаться и, оставив все вещи в коляске, вышел на Большой Морской. В ту пору улица носила в народе и другое название, Бриллиантовая, поскольку в каждом доме здесь теснились ювелирные лавки и дорогие магазины роскошеств, привлекавшие неизменное внимание богатой публики. Неизвестно, что послужило тому причиной — неожиданный порыв или чувство вины­ за мысли о Бестужеве — но Афанасий уверенно скрылся в одной из ювелирных лавок и, вернувшись оттуда буквально через четверть часа, попросил кучера поторопиться. И пока коляска тряслась по Гороховой, Лавров с нежностью разглядывал беззащитно лежавшие в его ладони два серебряных кольца с чудесными темно-синими сапфирами. Возле Павловского воксала было, как всегда, многолюдно, и Афанасий поспешил отделиться от пестрой толпы шуршавших платьев и строгих костюмов, чьи обладатели приехали для прогулок и увеселений на природе. Коляска ждала на привычном месте, только вместо Федора, который обыкновенно встречал и провожал господ, Афанасий увидел Трофима, лениво привалившегося к закрытой дверце. Юноша был облачен в парадную белоснежную рубашку, очевидно совсем новую и надетую впервые, в отглаженные брюки, начищенные до блеска сапоги, на голове у него красовался черный картуз, из-под которого, как всегда с тщательной небрежностью, торчали непослушные жесткие волосы. Заметив Афанасия, Трофим тут же отскочил от коляски, выпрямился, быстрым движеньем оправил рубашку, и все лицо его преисполнилось такой взволнованности и нетерпения, что Лавров, вопреки даже собственной воле, сорвался с места и подлетел к юноше в считанные мгновения. — Здравствуй, — выдохнул он, не в силах удержать улыбку. — Здравствуй, — Трофим перенял у него чемодан, и от неслучайного соприкосновения ладоней Афанасия бросило в жар. Большего они не могли себе позволить. Лавров забрался в коляску, Трофим вспрыгнул на козлы, стегнул коней и сорвался с места так стремительно, что Афанасия отбросило на спинку дивана. Он поймал себя на мысли, что Троше наверняка стоило немалых трудов сочинить убедительную ложь, чтобы вместо Федора отправиться за барином в Павловск. Трофим вел коляску уверенно, но еще не так аккуратно, как Федор. Двойка бежала легко и скоро, и отчего-то Афанасий чувствовал, что для подобной спешки есть свои причины. Они миновали Павловск, близлежащие деревни и выехали на широкую пыльную дорогу, что вела через поля в имение Лавровых. Однако, не покончив и половины пути, Трофим вдруг с силой стегнул коней, дернул за поводья и на полном ходу развернул коляску прямиком в затянутое осокой поле. От неожиданности и даже испуга Афанасий вздрогнул; на мгновение ему показалось, что они перевернутся, но, к счастью, обошлось, и, выровнявшись, коляска уже спокойнее покатилась меж высокой травы в сторону перелеска. Конечно, стоило обратиться к Трофиму с закономерным вопросом, но Афанасий и без того уже начал все понимать. Коляска остановилась на самом краю поля, так что с дороги ее было не увидать. Трофим спрыгнул с козел, и через какое-то мгновение Афанасий уже прижимал его к себе, покрывая быстрыми, нетерпеливыми поцелуями любимое лицо. — Наконец-то ты вернулся, — шептал Трофим.— Я чуть с ума не сошел. — Ты сегодня такой нарядный, — улыбался Афанасий. — Потому что ты приехал. — Красавец мой. Ловкие пальчики без труда расправились с пуговицами на сюртуке Афанасия, пробежали по груди до плеч, схватились за тяжелую ткань и потянули ее вниз по рукам. — Подожди-подожди, здесь же... — выдохнул Афанасий, — это же коляска... — И что? — Она же... неустойчивая. Трофим пихнул локтем дверцу, которая распахнулась с громким треском, и потащил Афанасия наружу. Они рухнули в траву, сплетшись в объятии, и принялись срывать друг с друга одежду, обмениваться лихорадочными поцелуями и погружаться в неистовые минуты блаженства, которые лишали Афанасия всякой благопристойности и обращали его в одну только животную страсть, вырывавшую из груди Трофима сдавленные хрипы и стоны. Здесь было некого бояться, и от безумия, накрывшего их после двух дней разлуки, они творили друг с другом невообразимые вещи, так что и много после Афанасий не мог вспомнить о том без стыда и наслаждения. Позже, лежа на смятой траве в счастливом измождении, тяжело дыша и обмениваясь горящими взорами, они смеялись над собственной неудержимостью. — Я всегда знал, Афанасий Александрович, что на самом деле вы такой, — с коварной ухмылкой сказал Трофим. — Прекрати, — отмахнулся Афанасий. — Ты только кажешься святошей, а на деле тот еще проказник. — Ты всему причиной. — Я люблю тебя, — Трофим в мгновение ока посерьезнел, но Афанасий не сразу это заметил и сказал, все так же улыбаясь: — И я тебя. — Нет, послушай, — Трофим перевернулся на живот, пристально вглядевшись в глаза Лаврова, — я в самом деле тебя люблю. Я рос без любви, я даже мать не мог полюбить, потому что виноват перед ней, я собой ей всю жизнь сломал, и я не знал, как и где мне искать этого чувства, на что оно похоже. Однажды я думал, что полюбил, но то было глупостью, презрением. Я понял это теперь. То, что я чувствую к тебе, я не чувствовал никогда, я ради тебя готов и жить, и умереть. Если это не любовь, то что же? — Это любовь, — тихо ответил Афанасий. Небо над ним кружилось и падало, рассыпаясь мириадами голубеющих брызг. — Ты ведь чувствовал такое прежде? — вдруг спросил Трофим. — То, что я описал. Ты чувствовал это к нему. — Это неважно, — быстро сказал Афанасий. — Клянусь тебе, что бы там ни было, все в прошлом. Я был молод, неразумен. Теперь все иначе. Теперь я с тобой. В черных глазах Трофима сверкнуло что-то страшное, и он вдруг проговорил — тихо и жестко: — Если ты меня бросишь, мне станет незачем жить как человек. — Я люблю тебя. Я тебя не брошу, — Афанасий притянул Трофима к себе и поцеловал в алеющие губы, вложив в поцелуй этот все свои чувства, так, чтобы юноша не подумал ненароком, будто последние его слова заставили графа содрогнуться.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.