ID работы: 5217007

Цыганенок

Слэш
R
Завершён
1813
автор
Размер:
548 страниц, 44 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
1813 Нравится 3580 Отзывы 859 В сборник Скачать

Глава 20. Воля

Настройки текста

Я сижу у окна. За окном осина. Я любил немногих. Однако — сильно. И. Бродский *песня к главе: Макс Иванов - С тобой

Афанасий потушил папиросу и кинул ее в бронзовую пепельницу, что стояла подле на столе и уже вмещала шесть скрюченных, опаленных огарков. По комнате, душной и мрачной, витал тяжелый табачный дым, в утреннем мареве видимый невооруженным глазом, но Афанасий не придавал тому значения и не трудился даже открыть окно. Он сидел за своим письменным столом, в бессилье уронив голову на руку, и чувствовал себя до того изможденным, опустошенным, вывернутым наизнанку, что мог шевельнуться только ради того, чтоб закурить. Последний раз Афанасий курил, узнав о кончине отца, и в тот момент ему казалось, что ничего тяжелее с ним уже не случится. Новость, ставшая причиной его нынешней бессонницы и возвращения к почти забытой привычке, пусть и не перехлестнула утрату родителя, но от внезапности и непостижимости встала с нею чуть не вровень. Первая буря улеглась, и теперь, на рассвете, Афанасия уже не сжимали болезненные спазмы, душа его не трещала по швам, а сознанье не боролось с правдой. Вместо того чувства, сметенные беспощадной стихией, распластались по ребрам, битые, рваные и чахлые, и улеглись там в надежде на покой. Снизу звучали слишком громкие для покойницкой тишины дома голоса. Это Гордей и Филипп Сергеевич распивали в гостиной мадеру. После выходки Дмитрия, когда тот, наплевав на данное старшему Лаврову обещание, сделал Аннушке предложение, бал, можно сказать, окончился. Афанасий и Филипп Сергеевич насилу усмирили заходившегося бешенством Гордея и уговорили его не вызывать Дмитрия на дуэль. Взбудораженные сценой гости, которые не знали, как понимать случившееся и отчего-то очень сопереживали Дмитрию, на всякий случай засобирались домой, и вскоре после того, как Афанасий вернулся из сада, в доме почти никого не осталось. Стремясь ободрить безутешного друга и сгладить ссору, Филипп Сергеевич немедля прибег к помощи бутылки и красноречия, так что к отъезду Бестужевых главу семьи уже прилично подкосило. Мария Евстафьевна была вне себя. Обругав супруга пропойцей и заклеймив его титулом шута, княгиня Бестужева, величина гнева которой никак не соответствовала миловидному облику, рассудила, что мужу ее сегодня в Садковом не место, после чего силы ее покинули, и она тихонько расплакалась в платочек. Оставшийся за главу семейства Швецов, конечно, не мог совладать ни с чувствами тещи, ни со сложившимся положением, а потому Дмитрий, ледяной и желчный от накипавшего бешенства, сдерживаемого только ради матери, увез ее, сестру, племянницу и непутевого зятя домой, оставив отца на попечение неизменных друзей: Гордея Александровича и выпивки. Что касается спутника Дмитрия, Владимира Соболева, тот гораздо раньше отправился в гости к Воронцовым, вернее, к княжне Лепихиной, что, впрочем, после их взаимных любезностей и хихиканий не стало ни для кого из бывших на балу большим сюрпризом. Зычные басовые голоса и широкий смех раздражали Афанасия, которому хотелось сейчас, чтобы весь мир умолк, планета вовсе остановилась крутиться, и все предалось приличествующей минуте печали. В нижнем этаже говорили о Дарвине, о революциях сорок восьмого года и затем, конечно, о Наполеоне, а наверху, в дымчатой клетке комнатного убежища, Афанасий сходил с ума от горечи. Бессонная ночь и бордо смешали мысли в его голове в тугой клубок, распутывать который у графа не было сил. Все, что пережил он с Трофимом, представлялось ему теперь заключительным актом давно начатой пьесы, в которой он, Лавров, исполнял комическую роль несведущего простачка и, сам того не ведая, выступал главным посмешищем. Снова и снова приходили ему на память бесценные события — первый разговор на конюшне, праздник Ивана Купалы, передача маленького оберега, свидание у ночной реки — вот только вместо себя Афанасий теперь видел Дмитрия. Дмитрий сидел в старом зипуне, он же развязывал на талии Трофима атласный поясок, он рассказывал ему о Карамзине и писал вместе с ним левой рукой, смеясь над своими неуклюжими буквами. Они оставались вдвоем в ночной тишине, они ложились в одну постель, они ласкали друг друга. Гостевая спальня в доме Бестужева, которую Афанасий знал до мельчайшей трещинки на каминной полке и хранил в памяти как дань своей первой любви, была осквернена чужой страстью. Их с Бестужевым алтарь отдался другому, а может, другим — кто знает, скольких мужчин кроме Трофима Дмитрий приводил в свою спальню. Афанасий провел по лицу руками с протяжным, из самой груди, выдохом, но ни чудовищные образы, ни тяжелый густой свинец, излившийся от горла до самого сердца, не исчезли. Гордей и Филипп Сергеевич говорили теперь о воспоминаниях, роднивших семьи Лавровых и Бестужевых, о событиях молодости, о почившей жене Гордея Анастасии Ивановне, которая для Афанасия была что вторая мать. Филипп Сергеевич мягко утешал друга, взывая к благородным намерениям Гордея до конца дней хранить верность первой супруге. Голоса из гостиной стали покойней, теплей, в них пробралась умиленность, так свойственная русскому человеку в минуту ночной дружеской беседы. Афанасий не выносил этих пьяных задушевных откровений и оттого, что не мог представить себя причитающим на рассвете со стаканом в руке, не терпел этого в других, и особенно в брате, который вдруг превращался из сурового мужа в плаксивого старика. Голоса врезались в застывшую боль, дробили ее, пускали по ней, как по озерному льду, хрустящую сеточку. Трофим любил его. Ревность в Афанасии была жгучей и вместе с тем пронзительно холодной. В сознании своем он видел Трошу в объятиях другого, и мысленная эта картина была невыносимой. Он видел Дмитрия, прижимавшего к себе сильное обнаженное тело, и чувства были такими же. Все их бывшие любовники оставались для Афанасия неведомыми. Он знал, что и Трофим, и Бестужев делили ложе со многими, но более того он не знал. Прошлые знакомцы оставались безымянны, бестелесны. Серый туман, из которого вышли двое, любимые им, — вот кем были эти бывшие связи. Но теперь туман качнулся от порывистого вторжения действительности, и Афанасий прочувствовал всем существом, от сознания до самых кончиков дрожащих пальцев, что те, кому он принадлежал безраздельно, принадлежали отнюдь не ему одному. Вдруг с нижнего этажа донесся стук, перекрывший спокойные голоса. От стука этого содрогнулись парадные двери, и Афанасий, выдранный из топких глубин отчаяния, невольно вздернул голову. Вслед за увесистыми шагами раздался невнятный говор, спешный и сбивчивый, и, еще не зная, что стряслось, Афанасий нутром почуял беду. Бросив портсигар, он поднялся на ноги и как был, всклокоченный, мятый, разбитый, вывалился из комнаты. — Поедемте, барин! — донеслось из сеней. — Вам это срочно решать надо! Ведь мучится страшно! Афанасий доплелся до лестницы и увидал у подножия ее Гордея и Филиппа Сергеевича, говоривших с Кузьмой, уже немолодым крестьянином из Вершей. Кузьма был чем-то очень взволнован, и чувства его, очевидно, передались господам. Те переглядывались и переговаривались, стараясь согнать с себя хмель. — В чем дело? — Афанасий спустился в сени. — Да все Трошка этот бес, — отчего-то виновато сообщил Кузьма. — Я вам крест даю пьяный он был, иначе как он мог барскую лошадь увести да еще и навернуться с нею в канаву? Он ездок почище всякого, это все знают, не мог он... — Что?.. Куда?.. Какая... — только и смог выдохнуть Афанасий. Что-то мелко задрожало в груди, посылая по телу холод. — Я разберусь, — сухо сказал Гордей и для чего-то направился в кабинет. — Где он, Кузьма? Что стряслось? — не своим голосом, ледяным и жестким, спросил Афанасий. — Да из Вершей как идет дорога в поля, да Рябиновку, да дальше туда, в чужое имение, вот тут глубокая яма есть, ну он туда и свалился на вашей лошади вороной. И себя ведь, и лошадь покалечил, дьявол! — с чувством сказал крестьянин, особенно выделив слово «лошадь», чтобы выказать барину участие. Но Афанасию было уже не до Кузьмы. Как шальной, сорвался он с места, даже отпихнув в сторону Филиппа Сергеевича, и вылетел в холодный рассвет. Ноги сами несли его на конюшню. Неспособный соображать, он действовал инстинктивно, по велению одного только сердца, и ему передал полный контроль над всем собою. Федор уже знал о случившемся и наскоро запрягал повозку. — Вы погодите, барин, не горячитесь, — взволнованно и оттого совсем неубедительно приговаривал конюх. — Вместе поедем. Куда вам сейчас, вы ж на ногах не стоите. У Федора и самого дрожали руки, чего он не мог скрыть даже за работой. — Запрягите мне Чарльза, — отрезал Афанасий и, когда Федор отказался, рявкнул: — Сейчас же! Не ожидавший подобной вспышки Федор бросил повозку и в спешке ринулся на конюшню, откуда уже через минуту вывел запряженного коня. Афанасий вскочил в седло и пустился в Верши галопом. У него не было сил воображать ожидавшую его сцену, и, вероятно, то было для него спасением. Обнаружить место происшествия не составило труда, ибо там собралась вся деревня. Перебуженные спозаранку люди бестолково толпились и жужжали меж собой, кутаясь в шали и зипуны. Афанасий соскочил с коня и протолкался к самому краю глубокого, в несколько аршин, оврага, спуститься в который крестьяне не решались. От явившегося глазам зрелища Афанасию поначалу стало дурно. Травяной ковер на дне оврага был багряным от крови, в которой неподвижно лежала вороная Гефестия. Ноги ее были поломаны, и на одной средь черной шерсти пробивался рваный темный обломок кости. Лошадь хрипло дышала, чуть подергиваясь всем телом, и тихо постанывала на шатких выдохах. Блестящие агатовые глаза помутились, пышный хвост осклиз в густой кровавой луже. Страдания Гефестии были чудовищными, и лошадь сносила их, неспособная даже шевельнуться. У самой ее головы на траве лежал Трофим. Черная рубаха и окровавленное лицо почти сливались с цветом шерсти, словно юноша и лошадь стали одним израненным, поломанным телом. Бережно придерживая лошадиную голову, Трофим гладил Гефестию по морде и приговаривал что-то едва слышным ласковым шепотом, вовсе не замечая толпившихся наверху зрителей. Афанасию потребовалось несколько долгих мгновений, чтобы прийти в себя, после чего он не то сбежал, не то соскользнул по отвесному склону оврага на окровавленную траву, выбивая из-под подошв бальных туфель, все еще бывших на нем с ночи, мелкие камни и грязь. В один миг он оказался подле Трофима и, наплевав на любую предосторожность и все условности, попытался поднять его с земли. — Трошенька, милый мой... пойдем, вставай... ты цел? ты ранен? ты можешь идти? — голос у Афанасия дрожал, равно как и руки. Он сам не знал, что с ним сделалось в эту минуту и куда пропали его запал и решимость. Трофим казался невредимым, но совершенно безжизненным. Рубаха его была прорвана на плече, он был весь перепачкан пылью и кровью, и только с большим трудом Афанасию удалось придать его обмякшему телу сидячее положение. — Ты ей уже не поможешь, пойдем... тебе нужен доктор... — Не трогай меня, — вдруг выговорил Трофим, сбросив руки Афанасия. — Не прикасайся. — Но... — Я сказал, не трогай! — голос юноши взлетел до крика и надломился сорванным хрипом. Афанасий отшатнулся, и Трофим вновь упал на траву. — Все-все, милая, — зашептал он, приложив свою голову к лошадиной, — не бойся. Тише, родная, тише... все хорошо. Мы с тобою все переживем, правда ведь?.. не бойся... я себя никогда не прощу, никогда... Афанасий не знал, что предпринять. Трофим мелко дрожал, кровь текла из его рассеченной брови, заливая лицо, но, свернувшись калачиком рядом с лошадью, он продолжал гладить ее по исцарапанной морде и тихо шептать успокоительные слова. В эту минуту наверху оврага показались Гордей и Филипп Сергеевич. Пораженные видом несчастной лошади, они помедлили несколько времени, после чего скорым шагом, стараясь сохранять приличествующий вид, спустились на место действия. Афанасий хотел было обратиться к брату, но тот вдруг метнулся навстречу сам и в следующий миг с силой схватил лежавшего на земле Трофима за ворот рубахи. — Ах ты паскудник! — заревел Гордей, единым махом поднимая юношу на ноги. — Щенок! Я тебе покажу на барских лошадях таскаться, ты у меня... — Не трогай его! — Афанасий отбросил руку Гордея. Трофим попытался шагнуть к лошади, но Афанасий не дал ему этого сделать и с силой задвинул юношу себе за спину. — Уйди с дороги! — рявкнул Гордей. — Я его так выпорю, вся спина от хребта слезет! — Уймись! Ты не видишь, в каком он состоянии?! — воскликнул младший Лавров. — Эта лошадь ему дорога! Он раскаивается в том, что случилось! — Ах, раскаивается! — взвыл Гордей. — Отойди, Афанасий! Не твоего ума дело! — Ты его не тронешь. Видит Бог, Гордей, я тебе не позволю. От такого старший Лавров рассвирепел уже не на шутку. — Какого черта ты лезешь?! — он пихнул брата в сторону и шагнул к Трофиму, но Афанасий вновь преградил собой юношу и встал между ним и Гордеем. — Если ты хоть пальцем к нему прикоснешься... — Да уйди ты! — Гордей вскинул руку и вдруг наотмашь влепил Афанасию оплеуху. Зрители наверху пораженно ахнули. Афанасий отшатнулся, в ужасе глядя на старшего брата. — Я вас обоих выпорю, понял ты?! — завопил Гордей. — Обоих! — Не смейте его трогать! — неожиданно Трофим сорвался с места и шальной стрелой метнулся на барина. Афанасий едва успел схватить юношу за руки, иначе драка стала бы неизбежной. — Уймитесь вы все наконец! — откуда-то сзади воззвал Филипп Сергеевич. — Иди сюда, Гордей! Оставь их, давай решать с лошадью. — Чего тут решать?! — сверкнув на Трофима злобным взглядом, Гордей отошел к Бестужеву, который стоял подле едва дышавшей Гефестии и обтирал платком лошадиную кровь с рук. — Плохо дело, брат, — сказал Филипп Сергеевич, качнув головой. — Я думал, может, нога только, а она по спине вся вспорота. — Да к черту! Откуда взялась, туда пусть и катится! — Гордей вытащил из-за пазухи подготовленный для такого случая пистолет, но в тот же миг, побужденный этим движением, Трофим рванулся от Афанасия к лошади и упал поперек ее тела, заслонив собой от пули. — Нет!!! Пожалуйста! — закричал он. — Не убивайте ее! Не надо! — Убери его, Афанасий! — скомандовал Гордей. — Нет! Вы не понимаете! Ее можно спасти! — слезы звенели в треснутом голосе. — Нет! Прошу вас! — Она смертельно ранена, — мягко начал Филипп Сергеевич, — ты ее не спасешь. — Спасу! Ее вылечат! Не троньте ее! — Трофим зарылся лицом в грязную шерсть. Плечи его тряслись от рыданий, а пальцы судорожно сжимали черные комья. Измучанная и перепуганная, Гефестия хрипела в агонии, страшно и протяжно стеная, и каждый ее стон отзывался в юноше содроганием. Афанасию стало плохо. Все поплыло, закачалось у него перед взором, и одним лишь усилием воли ему удалось с собой совладать. Он сделал несколько шагов вперед и осторожно взял Трофима под руки, с тяжелым сердцем понимая, что Гордей и Бестужев правы. — Нет, уйди, не смей... — бессильно бормотал Трофим. — Оставь... — Ты ни в чем не виноват, — шепнул Афанасий, — она страдает. Ей будет лучше. — Нет!!! — увидев, как Гордей вновь поднимает пистолет, Трофим завопил в каком-то отчаянии, в обезумевшем неистовстве. Он стал брыкаться и виться в руках Афанасия, и держать его пришлось изо всех сил. — Давай быстрее, — сказал Филипп Сергеевич. — Малец ведь с ума сойдет. — Не надо!!! Прошу вас!!! — надрывно и слезно кричал Трофим. Афанасий отвернул его от лошади, крепко обнял одной рукой, а другой прижал его голову к своему плечу. Раздался выстрел. Трофим вздрогнул и тут же, разом, обмяк. От громкого звука вороны вспорхнули с полей и с жутким карканьем разлетелись по голубеющему небу. Люди наверху оврага молчали. С минуту не происходило ничего. — Поехали отсюда, — сказал Бестужеву Гордей и, с отвращением сплюнув на траву, повернулся к брату. — С тобой еще потолкуем. Спокойно и размеренно Филипп Сергеевич и старший Лавров, оба по-прежнему облаченные в парадные бальные рубашки и брюки, что придавало всей сцене гротескный характер, стали взбираться по склону оврага к застывшим зевакам. Афанасий продолжал сжимать Трофима в объятиях, хотя в том больше не было надобности и юноша только тихо всхлипывал, дрожа. Слезы давно промочили графу рубашку и устремились под кожу, в глубину тела, в кровь, в самое сердце. — Ее можно было спасти... — шептал Трофим, — можно... — Тише, — Афанасий понимал, что находится под прицельными взглядами всех вершенских крестьян, но попросту не мог отпустить Трофима или даже ослабить объятие. Казалось, что только физическая сила графа удерживала юношу в сознании. — Они должны были помочь... Никто не помог.... — Я уведу тебя домой, хочешь? — ласково спросил Афанасий. — Пойдем домой. — Я стучал... просил... никто не помог... — Пойдем, Трошенька, — Лавров отстранил Трофима от себя и, встав так, чтобы юноша не видел лошади, хотел было выбираться из оврага, как тут на подмогу подоспел Федор. — Дикие эти кони, уперлись ведь, как шальные, ей-богу! Будто чуяли что! — взбудоражено затараторил конюх. — Насилу приехал. Ну? Ты чего, Трош? Ты как? Да не горюй, ведь не друга потерял, не брата. Сам цел, и слава богу. Ну кобыла, да сколько этих кобыл на свете? Пойдем давай. В считанное мгновение едва стоявший на ногах Трофим покинул Афанасия и оказался под защитой названого отца, который обернул юношу в теплое покрывало, взятое из дому, и повел за собой из оврага. Народ все еще толпился наверху, ошарашенно и безмолвно глядя на них обоих, а также на карабкавшегося следом Афанасия. Стало быть, думал Лавров, лихорадочно выстраивая связь меж короткими и путаными Трошиными словами, он просил в деревне о помощи, еще до того, как Кузьма пришел за Гордеем, но никто не отозвался, предпочтя поставить в известность барина. Как же так? Неужели вершенские крестьяне не смогли отринуть личные неприязни даже во имя спасения несчастной лошади? А если бы пострадал сам Трофим? Они и тогда бы отказались ему помочь лишь оттого, что он незаконный сын цыгана? Афанасий не мог поверить, что люди, к которым он всегда относился с глубоким уважением и за которых готов был заступаться бессчетные разы, принимая во внимание тяжесть их судеб, могли иметь в себе такую жестокость. Что если Гефестию в самом деле можно было спасти? Что если в смерти ее повинно одно промедление? Афанасий в спешке прогнал эту ужасающую идею. Нет, Филипп Сергеевич сказал без сомнений, что лошадь не вылечить, значит, выстрел был единственным способом облегчить ее боль. Лавров не мог даже вообразить, что теперь происходит в душе Трофима, и вместе с тем неожиданно чувствовал глубокое разочарование в вершенских крепостных, которые всегда казались ему отзывчивыми и добрыми. Втроем они выбрались из оврага и прошествовали сквозь скопление настороженных крестьян, которые при их приближении опасливо расступались, будто Трофим был не человек, а запаленный факел или же вовсе дикий зверь. На лицах читались презрение, испуг и даже отвращение, которых прежде Афанасий и не подумал бы заподозрить в хорошо знакомых ему людях. Он ходил по их избам, слушал их веселые рассказы о деревенской жизни, играл с их детьми. Ради них он едва не рассорился с братом накануне отъезда в Европу, когда требовал заменить барщину оброком. Он готов был потратить все свое наследство, чтобы выстроить в Вершах школу, обеспечить крестьян инструментом, превратить избы в добротные дома, а люди, всегда такие приветливые и милые, на самом деле оказались всего лишь людьми, со своими неприязнями и предубеждениями. Пораженный неожиданным сознанием собственных заблуждений о русском крестьянине, Афанасий молча смотрел, как Федор бережно ведет закутанного в покрывало Трофима сквозь бурлящую недовольством толпу так, словно никого из злопыхателей не существует. Усадив юношу в повозку, Федор поправил на нем покрывало, сказал что-то с лаской на лице и вскоре взялся за вожжи. Лавров провожал глазами трясшуюся на ухабах повозку, и сердце его рвалось следом. Трофим сидел на соломе безжизненный, израненный, перепачканный кровью и грязью. От гордости его не осталось и следа. Это был беззащитный, съежившийся мальчик, который только что потерял своего лучшего друга. И лишь перед самым поворотом, когда повозка почти скрылась из виду, черные глаза вдруг тревожно вскинулись, отыскали Лаврова вдалеке и тут же тихонько закрылись. До дома Афанасий добрался в совершенном беспамятстве. Щека его еще горела от удара, но граф того почти не примечал, весь обращенный к внутреннему пламени, что полыхало желтушным пожарищем на пепле страдавших чувств. Момент убийства был безжалостен. Гордей выстрелил Гефестии точь-в-точь промеж глаз, кровь брызнула из пробитого черепа, и несчастное животное умерло мгновенно. Трофим бы не вынес этого зрелища. Афанасий и сам чувствовал приступы дурноты всякий раз, как обращался мыслями к распростертому в кровавом озере телу, и тут же пытался представить, каково сейчас Троше. Лавров по-прежнему ощущал его дрожь на своих руках, безутешная скорбь юноши продолжала тянуть и дергать в Афанасии струны, невольно взывая к участию, заботе и любви. Их объятие видела вся деревня, и оставалось надеяться лишь на то, что крестьяне по простоте души спишут эту вспышку чувств на мягкий и сострадательный характер барина. Никогда прежде Афанасий не видел Трофима таким уязвимым. Вместе с кожей, что обнажила в царапинах плоть, с него сорвался и панцирь, бывший ему защитой от нескончаемых атак судьбы. За годы, проведенные в окружении ненавистников, Трофим запрятал душу так глубоко, что Афанасию удалось достучаться до нее лишь недавно. Все прочие знали Трофима другим — бесом, сыном дьявола, наглым цыганом — все это было одно притворство, приставшее ему так прочно, что почти сроднилось с истиной, но Афанасий знал, а теперь и все увидали, что на самом деле в Трофиме жили преданность и ранимость. Он умел отчаянно любить и горевать до жгучих слез, следы которых остались у Афанасия на рубашке вместе с кровью и грязью. Одному Богу было известно, что таилось в сердце Трофима, какие еще добрые чувства он закрыл от мира и его обитателей. Однажды он был иным, и Афанасий мог только гадать, что составляло его характер: нежность, доверчивость, радость? От невозможности познать его прежнего, отменить пережитую им боль и оградить его хрупкую душу, прежде чем она огрубеет, Афанасию хотелось выть. Кто если не Дмитрий сделал его таким? Кто если не он ожесточил юношу? И снова беспощадная ревность, а вместе с нею и безысходность одолевали Афанасия. Куда Трофим ездил в такой час? Никто не придал тому значения, а ведь несчастье случилось по дороге из Вершей в Садково. Ни Гордей, ни тем более крестьяне не могли помыслить о том, что сразу вспыхнуло в сознании Афанасия ярчайшей кометой, едва повозка Федора скрылась за поворотом: Трофим возвращался от Дмитрия. Первый порыв чуть не заставил Лаврова ринуться за повозкой, чтобы немедленно узнать все подробности этой встречи, и только неимоверным усилием воли граф избежал такого безрассудства. Трофим сейчас не мог давать ответы, и бередить ему душу требованиями было попросту бесчеловечно. Меж тем неизвестность сводила Афанасия с ума. Памятуя о том накале чувств, в котором произошло расставание в вершенском саду, Лавров всерьез думал, что Трофим мог нанести Дмитрию физические увечья. Впрочем, если бы в Садковом произошла драка, точнее, избиение или, более того, убийство — в пределах своего безумия Афанасий допускал и такое — то вести уже бы примчались, точь-в-точь как в ту ночь, когда Дмитрий пытался, вернее, разыгрывал, что пытался покончить с собой. Стало быть, они говорили. О чем, в первую очередь, могли говорить бывшие любовники, которые стали соперниками? О том мужчине, за которого боролись? Или же о собственной прошедшей любви?.. Что было сказано меж ними? Каким тоном? Словно нарочно стремясь измучить себя до смерти, Афанасий хотел знать обо всем, чтобы более никакая тайна не посмела бросить ему на лицо позорную вуаль. Что если Трофим, искуснейший наездник, не смог обогнуть обыкновенную грязь из-за смятения чувств, в которых возвращался от Дмитрия? Афанасий готов был рвать на себе волосы, так пугала его неизвестность. Милый Троша, он ведь, конечно, пытался обругать Бестужева и воззвать к его совести, как давеча в саду. Из лучших черт своей души Трофим до последнего верил, что Дмитрий не станет обрушивать на Афанасия чудовищную новость. Сейчас, по прошествии времени, Лавров понимал, что иначе Бестужев поступить не мог. Он тогда бы попросту не был Бестужевым. Единственным, чему Афанасий ни за что бы не поверил, была месть Трофима. Юноша любил искренне, и Афанасий готов был в том поклясться. Хитрости и коварства в Троше не было совершенно, он бы в жизни не замыслил и не исполнил хладнокровное мщение с такой ювелирной искусностью, чтобы Афанасий, наученный годами сношений с Дмитрием, ни разу не заметил подвоха. Подобные планы куда больше шли Бестужеву, и оттого он, наверное, подозревал в Трофиме злой умысел, что сам на его месте поступил бы отнюдь не по совести. Вся действительность обратилась для Афанасия в ничто. Его сердце, с трудом простучавшее сквозь потерю обоих родителей и невестки, хранило любовь к четверым, но Аннушка охладела к некогда ближайшему другу, Гордей прилюдно оскорбил брата хмельной пощечиной, последняя сцена с Дмитрием разрушила едва ли не все, что еще роднило его с Афанасием, а Трофим врал с самого первого дня. Лавров не помнил себя от отчаяния. Он отдавал им всего себя, и пусть во многом бывал неправ, он никогда не желал зла близким людям, напротив, стремился отдать самое лучшее, отдать все, что только есть, осчастливить, угодить. Отчего на добро отвечают ударами? Афанасий вспомнил: едва ли не в первую встречу Трофим сказал, что сердце у барина слишком мягкое. А в мягкое несложно и бить. И все же, вопреки зверской, ревущей в груди обиде, Афанасий не мог ненавидеть. Он сам заслужил Аннушкину холодность, попал брату под горячую руку и мучил Дмитрия, неспособный ни принять его, ни оттолкнуть. А что до Трофима, то тот, ведомый неопытностью, хотел всего лишь защитить возлюбленного от страданий. Юноша отрекся от прошлого, и если бы не Бестужев, история эта ни на что бы не смогла повлиять. В саду Трофим так искренне молил о прощении, что при мыслях о том сердце у Афанасия судорожно вздрагивало. Как он там? Как держится, став свидетелем гибели верного друга? Лавров по-прежнему чувствовал себя преданным, уязвленным, но сострадание и любовь перехлестнули жалость к себе. Где-то в Вершах, в маленьком, скособоченном доме ждал безутешный мальчик, переживший слишком много горя за свою короткую жизнь, и после всех терзаний Афанасий понял, что готов его простить. Он пришел на порог его дома в тот же день, когда погибла Гефестия. Войти без спросу он не решался, но вместе с тем не мог заставить себя постучать. К счастью, Варвара Никитична возвращалась с водой от колодца, и, как ни хотела она равнодушно прошествовать мимо барина, тот стоял под самой дверью, так что разминуться с ним матери Трофима не удалось. Как всегда, вид ее был невозмутим и неприступен, меж тем, оказавшись с нею рядом, Афанасий почувствовал и горечь ее, и сердитость, и оттого постарался как можно скорее закончить неловкую беседу. Варвара Никитична поставила ведра на крыльцо, мирным, но строгим жестом отказавшись от помощи Афанасия, и разрешила графу войти в избу. — Если нужна, у Федора буду, кличьте, — она произнесла это сухо и мрачно, но Афанасий, понимавший Трофима и его мать не разумом, а одним лишь сердцем, догадался, что Варвара Никитична великодушно позволяет ему побыть с ее сыном вдвоем и, более того, считает это необходимым. В избе не звучало ни шороха, и только шаги Афанасия чуть слышно трогали скорбную тишину. Трофим недвижимо лежал на старом тюфяке, брошенном поверх ладно сколоченной деревянной койки. Лицом юноша был обращен к стене, и Афанасий видел только затылок, что торчал из теплого покрывала, принесенного давеча Федором. На появление гостя Трофим никак не отозвался, даже не шелохнулся, и Лавров, подумав было, что юноша спит, приблизился к нему с осторожностью, однако черные глаза были открыты, и длинные ресницы чуть вздрагивали. В остальном Трофим казался безжизненным. Даже обычной суровости не было в его лице. Исчезло все, оставив после себя одну только опустошенность. Афанасий приподнял край покрывала, под которым пряталось тепло и, забравшись внутрь, аккуратно обнял Трофима сзади. От усталого, израненного падением тела исходил жар, но вместе с тем Афанасий чувствовал под рукою вялость обычно сильных и крепких мышц. Придвинувшись грудью к спине юноши, Лавров приложил подбородок ему к плечу, закрыл глаза, и так, тихо и безмолвно, лежали они долгие минуты, им обоим целебные. — Не жалей меня, — наконец буркнул Трофим. — Я того не стою. — Глупости, — тихо ответил Афанасий. — Если не я, то кто же? — Никто. Никого мне не надо. Видать, на роду так написано, что быть мне всю жизнь неприкаянным. Думал, счастье нашел, а оно все от моих прошлых грехов прахом. — Я тебя не виню за ту связь. — Что это меняет? Я тебе все равно сердце вспорол, и оттого ты меня никогда больше любить не станешь. — Я и не переставал тебя любить, — сказал Афанасий. — Да, мне сейчас нелегко, ты лгал мне, но видишь, я к тебе все равно пришел. — Из жалости. — Если хочешь, я тотчас уйду, — Лавров сам не понял, как мог обронить такое, но слова вырвались из него, и возвратить их было уже невозможно. Хотя голос звучал бесстрастно, Афанасий похолодел, представляя, что Трофим сейчас в самом деле его прогонит. Но вместо этого юноша вдруг с силой сжал ладонь, что лежала у него на груди, и горячо прошептал: — Господь меня так наказывает. За любовь к тебе, за порочность, а особенно вот за это. — Афанасий почувствовал, как в руку ему проскользнуло колечко, которое Трофим носил на шее. — Я знал, что случится беда, — продолжал юноша. — Что Он нас с тобой не простит. Самовольно, да в церкви, да двое мужчин. За то ты о князе узнал, за то и Гефестия погибла. — Ты что? Что за глупости? — удивился Афанасий, совсем не ждавший, что разговор примет такой оборот. — Дмитрий бы все равно это сделал, поверь мне. А несчастье с Гефестией было случайностью. Ни ты, ни Господь не имеют к тому отношения. Никто не виноват. — Я виноват, — твердо сказал Трофим. — Всю жизнь виноват. Перед матерью виноват, что родился, перед тобой за обман, перед лошадью своей за гибель глупую. Я думал, Он тебя мне послал в утешение, а Он нарочно хотел подразнить и отнять. Он меня все наказывает, все мучит, будто ждет, когда наконец переломлюсь. А я не переломлюсь, — юноша вдруг крутанулся в объятиях Афанасия и уставился на графа полыхающим черным взором. — Он того не дождется. Пусть дальше терзает, я оттого сильней только делаюсь. Хочет меня одолеть, пусть сразу убьет, а так я Его не боюсь и отныне бояться не стану. Ты мой свет, ты мой муж, и мне дела нет до Его о том мнения. Я от тебя никогда не отрекусь, вовек любить буду, пусть на меня хоть все камни мира сыплются, пусть Он хоть все у меня отберет. Даже если тебя обратит Он ко мне в ненависть, так я и тут не сломлюсь. Не дождется. Вбив в воздух последнее слово, Трофим снова отвернулся и уставился в стену, оставив Афанасия в полнейшей растерянности. — Знаешь, откуда взялась Гефестия? — вдруг подал голос Трофим. — Я однажды тебе обещал, что скажу. То было ранней весной. Там, где мой холм над рекою, стоял табор. Я часто приходил на них поглядеть, а они про меня ничего не знали. Говорят, в наших краях один только табор остался, тот, что был в Вершах, когда моя мать с отцом познакомилась. Я будто чувствовал, что он там. Я не мог того знать, я его и в глаза никогда не видал, но отчего-то верил. Того дня, как они снялись с места, я не застал. Пришел, а вместо табора голое поле. И только лошадь одна, дохлая, дикая, стоит и смотрит на меня перепугано. Я прежде ее видал. Красивая, мастистая, они с ней и так, и эдак, чуть с ума не сходили, как она им всем нравилась. Обращаться с ней верно они не умели. Кормили плохо, били, совладать с нею никто не мог. Так и бросили. А я нашел. Обмыл, на конюшню привел, накормил. Она мне была благодарна, оттого и привязалась. Я ее долго выхаживал, упрямо, сам не знал, зачем так настойчив. А теперь знаю. Гефестия была из его табора. Она его видела. Конечно, это все одни глупости, отца у меня нет и не было, можешь смеяться и звать дураком... — И в мыслях у меня этого нет, — тут же перебил Афанасий. Тайна происхождения Гефестии с самого начала занимала всех обитателей Вершей, начиная крестьянами и заканчивая, безусловно, Гордеем, неожиданно приобретшим превосходную сильную кобылу. Большинство полагало, что Трофим украл лошадь, но искать владельца никто не торопился: слишком уж дикой и поначалу измучанной была Гефестия, чтобы до того принадлежать приличному господину. Афанасий стал единственным, кто узнал правду, и, тут же в красках представив себе историю дружбы юноши и брошенной цыганами лошади, ощутил болезненные уколы сострадания. Чудовищная сама по себе, гибель животного вдруг преобразилась новой, невыносимой деталью. — Выходит, Гефестия была тебе не просто другом, — медленно проговорил Афанасий. — Рядом с ней ты думал об отце. — Глупость одна, ерунда! — вскинулся Трофим и даже чуть дернулся, словно вырываясь из мягкого объятия. — Забудь это. Детский лепет. С кем бы она ни была прежде, я ее спас от смерти, а потом сам и убил. — Прекрати, — сам того не заметив, Афанасий крепче прижал юношу к себе. — Ты неповинен в ее гибели, ведь я уже сказал. Ты любил Гефестию, и я очень сочувствую твоему горю. Я знаю, что для тебя лошади значат гораздо больше, чем для всех остальных, и для меня в том числе, но поверь, терять людей гораздо страшнее. — Ты потерял отца, — вдруг сказал Трофим. — Мне было десять лет, когда умерла мать. В прошлом году не стало Анастасии Ивановны, которая меня воспитала. А когда скончался отец, письмо о том мне принесли прямо в паб, где я с друзьями отмечал окончание экзаменов. Полагаю, про меня тогда многое говорили в деревне: бессердечный, самолюбивый, отрекся от семьи, но я не приехал, потому что мне было слишком тяжело даже попросту выйти из комнаты. Мне все еще стыдно за тот поступок, но сделанного не отменишь. Тебе же, в отличие от меня, нечего стыдиться. Гефестию погубила случайность. Ты не убийца, Троша, и что бы там ни говорили, на тебе нет дьявольской меты. И ты ни в чем не виноват перед своей матерью, — Афанасий, ведший речь именно к этой, последней фразе, сделал паузу, чтобы слова его как можно дольше простояли в недвижимом воздухе. Трофим молчал. Грудь его сильно вздымалась и опускалась с тяжелым шумом. — Ты не выбирал, где и кем родиться. — Из-за меня она всю жизнь мучится, — пробубнил Трофим. — Дед с бабкой из-за меня уехали. Вся деревня нас ненавидит. — Вся деревня двадцать лет не может простить одинокую женщину, — с чувством ответил Афанасий. — Дед твои с бабкой бросили собственную дочь. Неужели в этом твоя вина? Я так не думаю. Перестань себя терзать. Твоя мать тебя любит. — Как можно любить ребенка от того, кто покалечил всю жизнь? — Она мать. Для матери нет ничего важнее ее детей. Трофим ничего не ответил, и в молчании прошло некоторое время, пока Лавров не почувствовал, что сильная грудь стала дышать чуть спокойней, а жар, исходивший от скованного напряжением тела, ослаб. — Я собираюсь вернуться в Европу, — произнес Афанасий. — Оставаться здесь хоть один лишний день мне невыносимо. Трофим понимающе кивнул и потянулся к кольцу, чтобы оборвать державший его снурок. — Ты поедешь со мной? Разодранная царапинами рука дрогнула на полпути и застыла в воздухе. Медленно и осторожно, словно боясь, что слова Афанасия, как хрупкий фарфор, расколются от единственного неверного движения, Трофим обернулся и с опаской заглянул графу в глаза. — Ты это всерьез? — шепотом спросил юноша. Афанасий кивнул. — Но как же... — черный взор робко метнулся по лицу Лаврова. — Все, что я сделал... — Я не оставлю тебя ни с Дмитрием, ни подле Гордея, ни в Вершах. Ты здесь несчастлив. Хватит. У нас будет новая жизнь. Надеюсь, с течением времени я смогу забыть о той единственной лжи, которая нас с тобою поссорила. Трофим быстро и широко вдохнул, собираясь что-то ответить, но вдруг замер, пораженный внезапным страхом. Он видел решимость в глазах Афанасия и в объятии его ласковых рук чувствовал вот-вот готовое свершиться прощение. Мысли о давешней встрече с Бестужевым растеклись по груди раскаленным оловом, и, как ни хотел Трофим быть честным и не марать Афанасия своей гнусной изменой, в последний момент малодушие взяло над ним верх, и он не смог обрушить на возлюбленного новую гадость. По всему телу юноши пронеслась неуловимая дрожь, он тихонько выдохнул, и, хотя по-прежнему казался обессиленным от горя, в далекой глубине восточных глаз вдруг затеплились крошечные лучинки. — Ты ангел небесный, не человек, зачем ты так добр ко мне... — Ты поедешь со мной? — тверже повторил Лавров. — Поеду, — закивал Трофим. — Если вправду зовешь, если не прогонишь, я за тобой хоть на край света. Я тебе много горя принес, мне за него вовек не расплатиться, но вот тебе крест, Афанасий, с этой самой минуты все, что было со мной, позабуду и одним тобой стану жить. Лавров был тронут этой короткой речью и той искренностью, с которой говорил Трофим, но, несмотря на решенный побег, не посмел отставить в сторону еще один вопрос, терзавший его со вчерашней ночи. — Прежде чем мы уедем, я обязать узнать... — он чуть замялся. — Давеча князь Бестужев мне кое-что раскрыл, нет-нет, я не о вас хочу говорить, хватит того. Я вдруг подумал... Трофим недоуменно свел брови, и Афанасий был вынужден продолжать, не собравшись как следует с мыслями: — Что если тебе больше нравятся девушки? Вдруг Дмитрий Филиппович и я поспособствовали... отвернули тебя с правильного пути? Он думал, что, выговорив эти слова, успокоится, но вместо того испытал прилив панической тревоги. Юноша молчал, и Лавров скосил взгляд в сторону, все больше утверждаясь в идее, что если ответ не последовал сразу, то, стало быть, простым и коротким уже не будет, а значит... — Так когда мы с тобою едем? — в надтреснутом голосе проскользнула улыбка, и Афанасий, минуту назад еще охваченный обидой, вмиг испытал чувство радостного облегчения, в порыве которого привлек Трофима к себе и с жаром поцеловал. — Через два часа будь готов, — шепотом сказал Афанасий. — Попрощайся с матерью, собери вещи. Я буду ждать тебя на конюшне. Уедем в Петербург с вечерним поездом. — А дальше? — Я обо всем позабочусь, — уклончиво ответил Лавров и хотел было идти, но Трофим удержал его. — Где нас никто не найдет, помнишь? — шепнул юноша и, припав к рукам Афанасия, осыпал их поцелуями. — Поторопись, мы должны успеть к поезду, — едва сдержав нахлынувшие чувства, отозвался Лавров и тут же выскочил из-под защиты теплого покрывала. В считанные мгновения поразительная решимость налила силой все его существо. С тех самых времен, когда Афанасий отменил в Вершах барщину, он не чувствовал за собой подобной уверенности. Дома было до нелепости тихо: Гордей крепко спал после посиделок с Бестужевым и утреннего происшествия, и слуги смертельно боялись нечаянно разбудить барина. Афанасию то было только на руку. Как ветер, взлетел он по лестнице, промчался к себе в комнату и тут же принялся собирать вещи, коих было у него неподобающе много для спонтанного побега. Два чемодана, привезенные из Англии, были брошены на кровать, и сразу полетели в них в совершенном сумбуре рубашки, брюки, жилеты, пара тетрадей, дневник, несессер и все, что только попадалось Лаврову на глаза. В стремлении придать вещам упорядоченность Афанасий метнулся к чемоданам и тут увидел в одном из них несколько стопок листов, обвернутых плотною бумагой и перетянутых бечевкой. Сердце предательски дрогнуло в груди. Стопки эти приехали в Верши из самой Англии и так, будто склянки опасного яду, пролежали не тронутые во все лето. Дмитрий так много упрекал Афанасия в равнодушии, в отсутствии хоть одной-единственной за пять лет строчки, и теперь Лавров смотрел на свои так и не отправленные письма с щемящим чувством. О каждой своей радости, равно как и печали, пережитой в Европе, Афанасий писал Дмитрию, но отчего-то так и не решился послать ни одно из писем, бессмысленно заполняя ими ящики стола. Теперь все они были здесь: не одна сотня коротких и длинных, тревожных и чувственных, счастливых и горьких посланий, адресованных самому родному и в одночасье чужому человеку. Везти их обратно было бы глупостью, оставлять брошенными на кровати Афанасий бы не посмел, а потому, собравшись с духом, он рухнул за стол, достал чистый лист, схватил перо и, нервными движениями макая в чернильницу, наскоро написал следующее: Милостивый государь! Не думайте, будто я отрекаюсь отъ того, что было прежде мною сказано, и симъ посланіемъ намѣреваюсь возобновить межъ нами какіе-либо сношенія. Я покинулъ Россію, чтобы быть какъ можно дальше отъ Васъ, и надѣюсь, отнынѣ сердце мое будетъ спокойно. Однако вопреки обстоятельствамъ, я обязанъ выполнить передъ Вами долгъ и передать то, что причитается Вамъ по праву. Передъ Вами письма, въ отсутствіи которыхъ Вы меня съ такимъ самозабвеньемъ упрекали. Вѣроятно, если бы не отъѣздъ, я бы такъ никогда и не раскрылъ Вамъ тайну ихъ существованія, чтобы только не лишать Васъ великолѣпнаго повода для обвиненій. Надѣюсь, чтеніе покажется Вамъ увлекательнымъ. Всего наилучшаго, Лавровъ Высушив чернила и сунув сложенный вчетверо листок под бечевку одной из стопок, Афанасий написал еще одну записку, гораздо короче предыдущей: Я уѣхалъ съ нимъ, потому что я его люблю. Забудь обо мнѣ и живи счастливо. Стопки писем Лавров перенес в дворовый флигель и поручил камердинеру Ивану отвезти их вечером в Садково. — Я прошу вас, не ранее вечера, — строго уточнил Афанасий. — Это категорически важно. Камердинер перекрестился трижды и с рвением до того истовым, что Лавров не мог просить большей гарантии надлежащего исполнения поручения. Он вернулся в комнату, взял чемоданы и, не оглядываясь, будто родной дом имел способность физически удерживать в своем чреве зазевавшегося питомца, заторопился на конюшню, где немедленно отыскал Федора и велел ему закладывать крытый экипаж. Тон голоса Афанасия Александровича поверг конюха в настоящий страх: никогда прежде он не видел барина таким беспрекословным. В действительности же на Лаврова то и дело накатывались ледяные волны паники, заставлявшие руки дрожать, а голос черстветь, чтобы только не выдать истинных чувств. Пока Федор запрягал в дальней части двора тройку, так, чтобы не было видно из барака, где жили каретники, и господского дома, Афанасий путано рассказывал о побеге, стараясь насытить повествование воодушевлением, потому как буквально от каждого слова лицо Федора становилось все бледнее и тоскливее. — Да вы что же, барин, ведь вы его погубите, — полушепотом запричитал конюх. — Коль поймают, так до смерти его забьют. — Нас не поймают, — убежденно ответил Афанасий, прикрепляя чемоданы позади кареты. — Да он же ни грамоты, ни приличий не знает, а вы его в высшее общество поведете. — Поверьте мне, он все знает. И грамоту, и даже приличия. Федор приостановил работу, удивленно поглядев на барина, затем тяжело вздохнул и с обречением покачал головою. Покончив с чемоданами, Афанасий подошел к конюху, остановился подле, кое-как собрался с мыслями и наконец сказал вкрадчивым полутоном: — Я понимаю, вы о нем очень тревожитесь. Вы ему как отец. Но я клянусь вам, что никогда не покину и не обижу Трофима. Я все ему дам: крышу над головой, содержание, защиту. Все, что только смогу. Он мне дорог, я вам о том говорю со всей искренностью. — Да я верю, чего уж там... — Гордей Александрович на него очень зол, потому так будет лучше... — Да я понимаю, — Федор тихонько вздохнул. — А сердце-то не на месте. Но вы хороший человек, барин, вы его на большой дороге не бросите. — Никогда, — с чувством сказал Афанасий. — Прошу вас, позаботьтесь о его матери. — Это конечно, — кивнул Федор. — Куда она в одиночку. — У меня к вам еще одна есть просьба... — Афанасий смущенно потупился и вынул из кармана сложенную пополам записку. — Если явится сюда Дмитрий Бестужев и начнет вас обо мне и Трофиме допрашивать, прошу вас, отдайте ему вот это. — А он сюда как относится? — удивился Федор. — Да и я-то на что ему сдался? — Просто исполните мою просьбу, — неуверенно повторил Афанасий, вкладывая записку конюху в руку. Едва карета была заложена, на конюшенном дворе незаметно появился Трофим. Он был по-прежнему понурым и вялым, и приход его оказался настолько тихим, что поначалу ни Федор, ни Лавров не заметили юноши. В теплом армяке, наброшенном поверх черной рубахи, Трофим остановился подле кареты и, лишь когда речь зашла о предстоящем пути до Павловска, коротко и строго сказал: — Федор никуда не поедет. От неожиданности Афанасий, и без того чрезвычайно взволнованный преступностью затеянного, едва не подскочил и мгновенно обернулся к Трофиму. — Я буду править, — отрезал юноша, проверяя упряжь на левом пристяжном коне. — Куда тебе, бес?! — шепотом вскинулся Федор. — Мало еще?! — Ты никуда не поедешь. — Давайте не будем горячиться, — примирительно вставил Афанасий. — В чем дело, Трофим? И где твои вещи? — Если б я с узлом по деревне прошел, мы бы далеко не уехали. Самое ценное взял, — юноша кивнул на карманы армяка. — Я в карету не сяду. — Ну а я тебе вожжи не дам, — уперся Федор. — Ты тройкой раз в жизни правил! — Ты понимаешь, что будешь первым, к кому придут обо мне спрашивать?! — рассердился Трофим. — Сейчас все увидят, как ты Афанасия в Павловск везешь, а потом выяснится, что я сбежал. Думаешь, не свяжут одно да другое? Не поймут, что я в карете с ним сидел? Кого, как не тебя, начнут донимать? Кого станут сечь да мучить? Я его сам увез и не вернулся. Ты ни при чем. Так и скажешь всем. Федор уже раскрыл рот, но Афанасий поднял ладонь, призывая конюха к молчанию, и осторожно сказал: — Прошу прощения, но, мне кажется, Трофим прав. — Делайте вы что хотите, — Федор с силой махнул рукою и, весь осунувшись, шагнул в сторону, когда Трофим вдруг в два шага подскочил к нему и положил ладони ему на плечи. — Ну не сердись на меня, — примирительно сказал юноша. — О тебе же пекусь. Ты знаешь что сделай? Попроси Мирона, пусть он тебя читать выучит. Я тебе письмо напишу. — Да ну тебя с твоими письмами, — буркнул Федор, и в следующий миг они порывисто обнялись, громко захлопав друг друга по спинам. Афанасий растроганно и отчего-то стыдливо потупился и даже не сразу отреагировал, когда Федор подошел с прощанием к нему. — Я вас, барин, сами знаете, как сильно уважаю и ценю, — смущенно проговорил конюх, — и вот теперь самое дорогое вам доверяю. Вы уж не обижайте моего Цыганенка. Трофим наигранно скривился, отчего Афанасий не смог удержаться от улыбки. Он протянул Федору руку и тепло сказал: — Никогда не обижу, клянусь вам. После этого, дабы не терять драгоценного времени, Лавров поспешил к экипажу и хотел уже было забраться внутрь, как вдруг ощутил на предплечье своем горячее сильное прикосновение и, обернувшись, столкнулся с тревогой масленых черных глаз. — С тех пор как ты от меня ушел давеча, я все об одном только думаю, — взволнованным шепотом начал Трофим. — Скажи мне честно, если узнают, что ты укрывал беглого крепостного, могут тебя в тюрьму посадить? От такого Афанасий несколько растерялся. Законы Российской империи, особенно в отношении подобных вопросов, были ему слабо знакомы, но в сознании тут же затеплилось упование на денежный штраф, которое, впрочем, Лавров немедленно из себя изгнал, заявив твердым тоном: — Нас никто никогда не найдет. Трофим ответил коротким строгим взором, в котором, однако, вместе с всегдашней серьезностью читалось доверие. — Что мама? — спросил Афанасий. — Она не была против? — Она только рада была, что я из этого ада вырвался. — Что она скажет Гордею? — Что я повез тебя в Павловск и не вернулся. Обещала рыдать и заламывать руки. Афанасий чуть улыбнулся и кивнул: — Хорошо. Он скользнул взглядом по красивому лицу, для которого даже царапины от падения были украшением и добавляли юношеским чертам взрослую мужественность, и на мгновение повременил с каретой. Смуглая кожа Трофима матово сияла в солнечном свете, высокие острые скулы затаили накаленную сосредоточенность, строгие губы налились алой кровью, и Афанасий, несколько стушевавшись, дотронулся самыми кончиками пальцев, очень бережно и осторожно, до виска, подле которого на прямой черной брови запеклась свежая рана. — Пройдет, — шепнул Трофим, отвернув голову, и от единственного этого движения и мимолетной робости вмиг превратился обратно в мальчика, нуждавшегося в нежности и заботе. Невесомо и ласково Афанасий очертил подушечками пальцев любимое лицо и тихонько улыбнулся. Трофим не смотрел на графа и стоял напряженный, как будто стыдясь этой внезапной вспышки чувств, но Афанасий знал, что в душе юноша ей рад. — Мы с тобой будем счастливы, — едва слышно проговорил Лавров. — Я знаю, неизвестность страшит, но я буду рядом, обещаю. Он аккуратно застегнул маленькую пуговку на воротнике черной рубахи, с любовью огладив простую легкую ткань, и вслед за тем забрался в экипаж. Закрыв занавесками все окна, чтобы не видеть, как остается позади родная усадьба и брат, с которым он даже не попрощался, Афанасий откинулся на спинку дивана и с шумом выдохнул. Никакого плана далее приезда в Петербург у него не было. Он не знал, как появиться с Трофимом в своем доме, как провезти беглого крепостного через границу, в какую страну отправиться и, самое главное, где раздобыть денег, потому как наследство его по-прежнему было в банке под неусыпным контролем Гордея. * * *

Она сидела на полу И груду писем разбирала, И, как остывшую золу, Брала их в руки и бросала. Ф. Тютчев песня: Мария Чайковская - Красота

Все, что было в ней светлого, умерло, изничтожилось и осело в душе ее обугленными бумажными огарками, скрюченными ошметками некогда писанных стройным почерком писем. Она сидела в окружении разметанных листов, и поверх них черными нитками разбрызганы были плавные строчки, перетекавшие одна в другую, сливавшиеся воедино и тут же вновь разъединенные силой ее боли. Она провела ладонью по бумажным шероховатостям и прикрыла глаза, окунувшись в морской шелест. Пальцы, окольцованные холодным золотом, пробежались по высохшим чернилам. Только не вчитывайся, не гляди на слова, пусть они останутся красивым рисунком, декором, что довершает причудливый узор мягкого ковра. Она качалась по молочным волнам нескончаемых слов, что говорил над ее ухом его сладкий голос. Как много бы она отдала, чтобы облечь эти строки в знакомый силуэт. Пусть восстанут они из писем, обернутся друг другом, сплетшись в сокровенном объятии, и превратятся в фигуру единственного мужчины, которого она любила. Нет-нет, нельзя, имей же гордость! Глаза ее распахнулись и вспыхнули, обжегшись о пламя тлевшей пред нею свечи. По губам ее заскользила улыбка тайного блаженства, ладонь ощутила острый угол почтового листа. Какая податливость плавного движения, какая красота... С краешка наверх, обнимая пламенем черноту расписной бумаги, поднималось изничтожение, а она смотрела на то с болезненным наслаждением, с отравленным счастьем, растекавшимся по груди ее ядовитою сластью. Пепел сыпался на прожженный ковер, и она не знала, отчего не может стать такой же, как пепел, легкой. Черною невидимкой. Слишком много писем. Она читала их всю ночь напролет, взахлеб упивалась призраками прошлого и своими слезами, что выжигали на щеках ровные длинные шрамы. Слезы приносят облегчение. Слезы приносят покой. Она отпустила листок, и он мягко выскользнул от смерти на ковер: «Мне хочется говорить с тобою, видеть твой взгляд, целовать твою улыбку, как мог я тебя отпустить». Тонкие пальцы протянулись к свече — как смешно играет на коже огонь — а вот его уже нет, раздавлен меж большим и указательным, пусть жжет, ведь это совсем не страшно. Это как детская щекотка. Она поднялась с пола, и за ней заструились холодные шелка ее вечернего платья. Зеркало отразило ее несломленную красоту — то был раскрывшийся бутон, орошенный рассветным дождем, и она дотронулась ладонью до своей щеки из мягкого фарфора. Сама себе даровала она прикосновение нежности, и оттого расплылась в немом удовольствии и позволила ладони, существовавшей уже от нее отдельно, гладить ее лицо, ласкать его восхвалением очарования. Тонкий пальчик пробежал по губам, потянув за собою улыбку; погладил тихонько щеку, что потерлась о него домашней кошкой; и после прочертил мягкую линию по носу и лбу, по глазам, по скулам, по вискам — она смотрела на себя в зеркало. Боже, как давно она себя не видела. Тонкий шелк обтекал ее успокоенным ручейком чистейшего серебра, ткань была теперь ей второй кожей, и она обвернулась в нее с упоением, защитившись от мрака нежностью. Кружева лежали на ее оголенных плечах, будто душа хотела вспорхнуть из ее тела, но не успела, не смогла и обняла хозяйку свою волшебным узором. Она положила ладони на голову. Волосы ее были прекрасны: густые, мягкие, их ухоженный блеск отражался в зеркале солнечным бликом, в каштановой гуаши растворялась охра — она тронула бриллиантовую заколку, и волосы накрыли белое кружево тяжелыми волнами. Эти волосы были мертвы. Как часто ей самой приходилось умирать в объятиях нелюбимых мужчин, жаждавших обладать ее телом, сминавших органзу ее трепетной кожи. Как много их было, чужих, зверских, в гостиничных номерах и домашних спальнях, в борделях и театральных подсобках. Она укрывала от боли того, кто жил внутри нее, и сама наполнялась его страданием. Пудра рассыпалась по щекам, будто прах, развеянный по ветру. Зимним вечером мороз разрисовывает окна, а зеркало рисовало раненую красоту, принадлежавшую той, что сама была маской для другого, для близнеца, надломленного, как льдина в недостижимой дали океана, там, где никто не найдет. Чернильные нити по векам — как строчки его писем, что были отвергнуты глазами и навечно остались лежать над ними мертвым грузом невосполнимого прошлого. Ноготок зачерпнул алой краски и тронул иссохшие губы — перламутровый поцелуй. Она улыбнулась, проводя прозрачными пальцами по своим губам. Ветер поигрывал листами, лежавшими на ковре, — зрители, что собрались вокруг свечи и глядели на тайное жертвоприношение. Ветер красоты. Ничего нет. Красота. Она и есть красота. Жемчужная нить обняла певучую шею. Отчего висельники качаются на веревке вместо жемчужных ожерелий? Перед смертью не остается ничего, вечна только красота, непобедимая, всесильная. Легкий выдох сошел с алых губ, слившись с лучом утреннего света, что проникал сквозь занавеси. Теперь ей нечего бояться. Она растворилась в красоте, слившись с торжеством вечности. Ах, если бы не эти бессовестные меты на предплечьях, соединявшие ее с миром живых, в котором он, другой, все еще умел страдать. Из рук ее капала кровь и падала на туалетный столик и нож для бумаги, вернее, ключ, который ее близнец раз за разом вставлял в замочную скважину своей горечи. Она покинула дом на рассвете. Шелк ее платья струился под музыку ветра арией ушедшей ночи, кружева мелко вздрагивали, обнимая беззащитные плечи, и кровь стекала по ее опущенной ладони, дорожка несчастий от сердца к кончику среднего пальца, где боль собиралась в белом полумесяце ногтевой ложбинки и, набухнув весенней почкой, срывалась к земле. Бриллианты светились в ее тяжелых серьгах и в тонких золотых кольцах. Она шла, не разбирая пути, и разве был у нее теперь путь? Она была никем и всем одновременно, растаявшая и застывшая, безвременная и обращенная в единый момент расставания. У расставания его голубые глаза, манящая мягкость его светлых волос, расставание — его парадный фрак, шов на его перчатке, замерший пруд в его саду. Это любовь его неотправленных писем и жестокость приложенной к ним записки. В слове расставание неверные буквы. Оно должно зваться его именем. Она шла по высоким полям, погрузив раненые руки в озеро желтой травы, что волновалось в предчувствии жаркого дня. Пусть по следу крови за ней явится жадная рыба, пусть жемчуга рассыплются в ее пасти икрой, пусть это небо сольется с водою, и все кончится. Все наконец-то закончится. Она шла, обрывая подол о подводные камни, и шелковый шлейф, будто теплое течение в ледяном океане, провожал ее серебристыми переливами. В ней не было сил, все они заросли в пузыри застарелых шрамов. Солнце осыпалось песчинками на ее волосы, что пахли розами, и впереди себя она видела край земли, там, где кончалось волнистое поле и начиналась пустота. Бальные туфли утопали в податливой почве, но они не могли ее задержать. Приближался день, и прореха меж жизнью и бесконечностью вот-вот готова была затянуться. Время утекало сквозь пальцы стебельками осоки, но оставался еще один выход, шаг меж раздвинутых кулис и поклон в оркестровую яму. Она закрыла глаза, приближаясь к краю обрыва. Внизу неспешно текла река. Бояться нечего, ведь небо уже слилось с водою. Из-под закрытых век выжались слезы, украсив ресницы бриллиантами. Какая красота. Вдруг чьи-то руки обхватили ее за талию и громкий женский голос, прорвавшись из отринутого прошлого, воззвал к тому, кто жил внутри нее: — Митя! Дмитрий с шумом глотнул пронзительной утренней свежести. Глаза его распахнулись. Перед ним был обрыв и река, соединявшая Садково с прочими имениями. Прохладный ветер гулял над полями. Опомнившись от наваждения, князь обернулся. Подле него была Аннушка. Напуганная, взбудораженная, она обнимала его слабыми руками, хватаясь за скользкую ткань его платья. — Митя, Митенька... — зашептала она. — Это я, ты узнаешь меня? — Аня... По ее измучанному лицу пронеслась волна счастья, и Аннушка закивала, не в силах удержаться от слез. Она потянула его назад, прочь от обрыва, и оба они, обессиленные, упали в высокую траву под тяжестью накрывшего их облегчения. — Как ты меня нашла? — отрешенно спросил Дмитрий. — Сердце привело, — отозвалась она. — Все тебя ищут, не только я. Он сидел недвижимый и задумчивый, возвратившись из своего смертельного видения, а она, дрожа от рвавшихся наружу рыданий, открепила его парик и бросила в сторону, стянула с его плеч кружево, порвала, точно бинт, на полосы, взяла его руки в свои и туго перевязала свежие кровоточащие раны. — Ты настоящая? — молвил он, рассеянно глядя на нее, белоснежную в домашнем платье, невинно трогательную от струившихся слез, которые она безуспешно пыталась спрятать. — Настоящая, Митя, — она гладила его по лицу, по спутанным темным волосам и поправляла сбившиеся рукава его платья. — Но ведь ты меня ненавидишь. — Я люблю тебя, бестолочь, — растроганно всхлипнула она. — Пойдем домой, тебе нужен доктор. — Мне нужна ты, а не доктор, — потупившись, будто ребенок, ответил Дмитрий. Аннушка улыбнулась, стерев с его скул осыпавшуюся пудру. — Я тебя не оставлю, Митя, — сказала она. — Больше никогда. Он взглянул на нее с благодарностью, с трепетом вновь затеплившегося взгляда. Она отозвалась на зов его нежностью, и в эту самую минуту все меж ними решилось. По щекам ее текли слезы, он стирал их дрожавшими пальцами и был сам готов разрыдаться от немыслимой к ней любви.

Конец 1 части

Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.