ID работы: 5217007

Цыганенок

Слэш
R
Завершён
1809
автор
Размер:
548 страниц, 44 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
1809 Нравится 3579 Отзывы 863 В сборник Скачать

Le chapitre 12. Le cercle vicieux

Настройки текста

(Порочный круг)

Время платонической любви прошло Г. Адэр «Любовь и смерть на Лонг-Айленде» музыка к главе: Обе-Рек - Не я

Трофим проснулся по обыкновению раньше Афанасия, когда солнце еще только взгромождалось на верхушки гор, обрамлявших Женевское озеро. Юноша медленно вдохнул нагревшийся за ночь воздух и чуть шевельнул затекшей кистью руки. Афанасий спал у него на плече, закутавшись в одеяло, и выглядел до того мирным, что Трофим улыбнулся, не сумев утаить нежности. Сколько в нем света, в его милом Фоше, до чего же он славный и родной. Трофим тихонько поправил на нем одеяло. Ресницы дрогнули, но Афанасий не проснулся, и тогда юноша не сдержался: коснулся ладонью до льна его взъерошенных волос. Мягкие, как пух. И отчего-то светлее, чем прежде. Как он не примечал? У корней цвет спелой пшеницы почти переходит в медь, но после оттенок светлеет, на кончиках становясь чуть не белым, будто перо чайки. Черты лица правильные, истинно благородные. Кожа безупречно гладкая. Какой же он красивый. Словно вовсе не человек. Как можно, чтобы он, весь сотканный из доброты, заботы и преданности, принадлежал такому безродному проходимцу, как Трофим? Чтобы его первого впустил в свое тело? Юноша ощутил, как по сердцу течет и сладкий мед, и жгучий стыд. Почти для всех своих деревенских любовников он был первым мужчиной, но теперь эта опытность казалась ему грязной и лишней. В эту минуту ресницы Афанасия задрожали быстрее и, вздохнув, он сонно приоткрыл глаза. Небо чистейшей бирюзы, озерные воды рождественским утром, поля ирисов и васильков под летним солнцем. — Доброе утро, любовь моя, — ласково шепнул Трофим и поразился собственным словам. — Доброе утро, — отозвался Афанасий, зарываясь носом ему в шею. — Как ты? — Чудно, — признался граф. — Но и хорошо в одночасье. — Я надеялся, ты обо всем позабудешь. И скажешь, что это был безумный пьяный опыт. — Это и был безумный пьяный опыт, — с улыбкой подтвердил Афанасий. — Но я помню каждое его мгновение. Он поднял на Трофима влюбленный взгляд, и в тот же миг ослепительный свет пронзил юношу насквозь, прорвался сквозь самую глубину его защищенного шипами сердца, оставив после себя мелкие зияющие дыры. — Я не пущу тебя на работу, — заявил Афанасий, лениво щурясь от пробравшейся в спальню яркости. — К черту работу, — раздумчиво молвил Трофим. И пока граф беззаботно нежился в постели, возлюбленный его отчаянно силился понять, как вобрать в себя весь этот новый свет, как сберечь его и сохранить притом трезвую голову. В одну ночь любви меж ними стало слишком много. Трофим уже ощущал перемены и боялся, что не сумеет с ними совладать. Наученный горьким опытом, он знал, что нужно держать чувства в узде, какими бы сильными они ни были. В его объятиях лежал добрый ангел, который вверил ему свои душу и тело, и нынче утром Трофим готов был ради него на все. Тревожность от сознания этой истины переплеталась в нем с вдруг усилившимся стыдом. Афанасий ластился к нему, поглаживая ладонью его обнаженную грудь, и ничего не ведал о том, что тот, кому он так беззаветно доверился минувшей ночью, вот уже несколько месяцев таит летнюю неверность. В эту минуту Трофим любил Афанасия так сильно, как никогда, и, как никогда, чувствовал себя недостойным его взаимности. Лавров не мог и подозревать, какими рассуждениями обернулась для Троши одна из прекраснейших их ночей. Он чувствовал невероятный душевный подъем и, открывшись телом, вверил всего себя единственному на свете — своему не ограненному алмазу, спасительному пламени в беззвездной ночи, священному талисману Востока, чародею и повелителю. Все жившее в сердце добро Афанасий отдал Трофиму, уверенный, что после поворотной ночи все переменится, и юноша будет делить с ним каждую радость и печаль. Однако действительность оказалась менее волшебной, чем то первое утро, когда Трофим, необычно разнежившись, ласково перебирал волосы Афанасия, будто гитарные струны, и шептал, что любит, что сбережет, что, если нужно, хоть каждый день будет за него драться, что будет стеной, горой, кем угодно, лишь бы его синеглазое счастье ни о чем не тревожилось. Окрыленный новым порывом любви, Афанасий не сразу заметил в Трошином поведении безрадостные метаморфозы. Поводом к тревоге стал день, когда юноша получил на работе травму. Ничего страшного не стряслось: глубокий порез на указательном пальце вызвал сильное кровотечение, но, вовремя обработанный и туго перетянутый повязкой, более не угрожал здоровью. Однако Афанасий, увидев Трошину руку в бинтах, едва не лишился чувств. Любовь его нынче усилилась и оттого заставляла преувеличивать все события. Как ни божился Трофим, что порез ерундовый и доктор не потребуется, Афанасий не верил. Он ходил по комнатам аршинными шагами, заламывал руки, тараторил про инфекции и зараженье крови, бросался к Трофиму в смертельном отчаянии, целовал его раненый палец и молил пощадить любящее сердце и обратиться к доктору. Юноша держался как мог, понимая, что Афанасию теперь хочется быть не мужем, но женой, однако в конечном итоге не выдержал: вспылил и резко отдернул руку, метнув Лаврову едкое замечание о бабских выходках. Вышла некрасивая ссора, окончившаяся тем, что Афанасий вновь запретил Трофиму работать и наглухо скрылся в своем кабинете. К ночи, однако, Лавров остыл, вернулся в спальню и, мягко забравшись к возлюбленному в постель, попросил прощения за свою чрезмерную озабоченность. Трофим тотчас простил его и увлек в близость с привычными им обоим ролями, надеясь, что это вернет прежнего Афанасия. И хотя Лавров вновь главенствовал в постели, ничего не вернулось на круги своя и более того — их былая страсть обратилась вдруг в бережность, потому как, изведав боль на собственном опыте, Афанасий боялся причинить ее Трофиму и следил за каждым своим движением. — Ты меня слишком любишь, — как бы в шутку сказал после юноша, с тяжелым сердцем чувствуя, что шутки здесь вовсе нет. После ссоры из-за пораненного пальца Афанасий стал замечать в Трофиме печальную задумчивость и даже отчужденность, но не мог или же безотчетно не хотел связывать их с собой. Рассуждая о том, что творится в Трошином сердце, он всякий раз возвращался к словам, однажды брошенным юношей сгоряча: «Твой мир — не мой мир». Трофим по-прежнему искал место в новой жизни и, пока Афанасий занимался преподавательством и переводами, он курил опиум со Штерном, обтачивал доски на стройке, хранил любовный секрет Марии Яхонтовой и играл со щенком ее кузена. Троша не знал, к какому берегу прибиться: пороку или добродетели, беспечности или рассудительности, вседозволенности или морали. Он находился в чужой стране, вдали от матери и привычной жизни. Афанасий помнил, как однажды, еще в октябре, Трофим вдруг бросился во время прогулки за барышней, в которой по ошибке узнал свою деревенскую подругу Пелагею. Его тоска по родине была очевидной, хотя он никогда не делился этими переживаниями. В рисовальном альбоме, который Троша ранее показал Афанасию, были не только натюрморты и струящиеся по стульям платья: там были подковы, и ели, и лодка в усыпанной цветами заводи, и изогнутая лентой река, и русская печь, и пара старых зипунов на крючках в конюшне, и ваза в господском флигеле — первом пристанище запретной любви, и ворохи сена, и купальские венки, и дверь маленькой церквушки. Он рисовал памятные и дорогие сердцу предметы, и Афанасий не знал, как мог быть таким нечутким, чтобы видеть прогресс техники и реализм стиля, но не кричащую тоску Трофима по дому. Он также помнил, как незадолго до болезни Савелия в гостиной княгини Яхонтовой был поднят крестьянский вопрос. Разразилась буйная полемика. Одни говорили, что крепостное право нужно отменить немедленно, ибо оно есть рабство, порочащее Россию и мешающее ее процветанию, и апеллировали к намерению Александра издать соответствующий манифест. Иные, напротив, утверждали, что страна не готова к освобождению народа, что люди глупы и зависимы и без давления помещиков ни за что не станут трудиться на благо отчизны. К первым принадлежали в основном разночинные интеллигенты, выходцы из семей с мелким и средним достатком. Их оппонентами являлись дворяне, живущие за счет имений. В какой-то момент запальчивые молодые радикалы вспомнили про находившегося в числе безмолвной публики крестьянина и тотчас бросились к ничего не подозревавшему Трофиму с горячим требованием: — Ну вы же, вы! Господин Лавров! Ведь вы выходец из крестьян! Скажите же, за весь русский народ, что люди хотят и требуют немедленного освобождения! Впервые за прошедшие два месяца участники гостиной напрямую обратились к спасителю экипажа княгини Яхонтовой. С минуту ни Трофим, ни Афанасий не могли прийти в себя — до того неожиданным было нападение. Лавров всегда просил Трошу молчать, памятуя о его вспыльчивости и категоричности, и юноша привык оставаться невидимкой, прежде чем сбегать с Мари и Савелием на балкон. — Я вам за народ ничего не стану говорить, — спокойно изрек Трофим в наступившей тишине. — Но позвольте, — изумились вопрошавшие, — разве для вас освобождение от крепостного гнета не есть очевидное благо? Трофим равнодушно качнул головою и вдруг сказал то, отчего все слушатели так и ахнули: — Я больше согласен с другим мнением. Поднялся страшный гвалт, и усмирить его удалось лишь Татьяне Илларионовне, которая суматошно побежала меж бунтующих групп с любезной, несколько нервической улыбкой. — В деревне все мечтают о свободе, — едва публика унялась, вновь заговорил Трофим. — Но никто не знает, куда ее девать. Свобода для нашего брата — сказка, не более. Я не могу представить, что бы делал народ из моей деревни без барина. Барин как родитель, который требует подчиняться, но при случае может и помочь. Свобода значит одиночество. Ты сам за себя, никто не стоит у тебя за спиной, никто не купит твоей деревне новый инструмент. Есть места, где барин лишь отбирает и ничего не дает — таким лучше поодиночке. В моей деревне хороший барин. Потому люди у нас сами собой не могут да и не хотят. Зачем им? Лучше пусть идет, как идет. Живешь себе, платишь оброк, кормишься с земли. Народ у нас темный. Не будет над ними барина — и жить забоятся. — Вы так говорите, потому что сами сидите в роскошной гостиной с бокалом шампанского, — тут же ввернул кто-то. — Я уехал из деревни три месяца назад, — резко ответил Трофим, — а до этого провел там семна... двадцать один год, с самого своего рождения, так что я получше вашего знаю, как и чем живут крестьяне. Хорошо по заграницам рассуждать о людях, которых и в глаза не видал. Ну так вот он я, русский крестьянин, здесь, перед вами. И в лице вашем написано, что вы уж передумали меня освобождать. — Им хотят блага, а они бунтуют! — всплеснул руками несчастный интеллигент. — Откуда вам знать, что есть благо для крестьянина?! — разошелся Трофим. — Вы нас со своей колокольни судите. А мы другие, мы не вы. Нам бы голос иметь да работать мочь, пусть даже и барин над нами стоит. Куда ее, эту свободу? В карман не положишь. Мы на барской земле живем и землей этой кормимся. Ее на свободу вашу ни один крестьянин не променяет. — Хватит, Троша, — строго шикнул Афанасий. — Эта страна ретроградов никогда не заживет по-людски, — покачал головою интеллигент, посчитав оконченным свой диалог с Трофимом. Спор этот привлек к юноше внимание белой гостиной. На будущий день никто уже не помнил содержания реплик, но смелость Трофима и его горячая убежденность заворожили не только дам, но даже и мужчин, которые с той поры внимательно следили за интересным молодым человеком сквозь монокли. Каким-то образом завсегдатаи гостиной выяснили, что Трофим играет на гитаре, и, раздобыв инструмент, в один голос стали молить юношу о русской песне. Изумленный Трофим открестился тем, что играет под левую руку, но и это не остановило страждущих, которым вскоре нарочно доставили гитару с перетянутыми для левши струнами. Афанасий знал, что Трофим не поет на публике. Он мог сыграть для другого голоса, но сам ни за что не становился певцом. Лишь несколько раз Афанасий слышал его пение. То было в тиши их спальни, когда не помогало ни открытое окно, ни прогулка вокруг дома, ни пряный чай, ни чтение — тогда Трофим, уложив измучанного возлюбленного в свои объятия, шепотом напевал ему детскую колыбельную. В его устах то была не просто песня, но истинное цыганское заклинание, от которого голову у Афанасия тяжело дурманило и кружило. Всю ночь после того ему виделись цветные сны, но спал он крепко и утром вставал отдохнувшим. Трофим отказывался признавать, что владеет некоей магией, и от души веселился над графом, встревоженным сверхъестественными Трошиными способностями. И только в дворянской гостиной Трофим впервые согласился петь. Пальцы его тихонько прошлись по струнам, словно приноравливаясь к новому инструменту, а затем умело коснулись одной струны, другой, правая рука на грифе нашла свое первое положение, и песня полилась — неспешное, лиричное воспоминание о деревенской жизни. Он вступил мягко, чуть колюче. Ноты его были неоформленными, но искренними, высеченными из самого сердца, и Афанасий, сам того не заметив, весь устремился к нему — душа его зацепилась за хвойный голос, известный до мельчайших капелек обертонов и все же поразительно другой, терпкий и взрослый. Песня пролилась от Женевы до самых Вершей ручейком ностальгии и соединила настоящее и прошлое жизнью юноши, вырванного из родных краев. Троша хотел избавить себя от назойливого внимания публики, но вместо того устремился за песней. Ручеек впал в широкую реку, что опаловой лентой текла мимо Вершей, Рябиновки и Садкова, и Трофим нырнул в эту реку с головой: ударил по струнам, раскрыл голос в силу, печаль его обнажилась надрывными нотами, он вбросил себя в слова, выплескивая терзания. Понемногу мелодия успокоилась, замедлилась осторожным тонким перебором, а после растаяла, и над гостиной повисла до того зычная тишина, что казалось, сейчас треснут стекла. Когда, наконец опомнившись, Афанасий, а вслед за ним и прочие принялись аплодировать, Савелий Яхонтов незаметно выскользнул из гостиной, едва удерживая беззвучные слезы. Вот почему теперь, наблюдая отчуждение Троши после их поворотной близости, Афанасий был уверен, что причиной тому тоска по России. — Мы непременно съездим в Петербург после Рождества, — сказал он ему однажды перед сном. — В Петербург, Москву, а хочешь — в любое из моих южных имений. — Я бы съездил домой, — вздохнул юноша. — Проведал мать и Федора. — Я что-нибудь придумаю, обещаю. — Не нужно. Я знаю, что мы туда не вернемся, — тихо отозвался Трофим. — Во всяком случае, счастливыми. Как ни силился юноша преодолеть свою закрытость, ничего не удавалось. Стремление утаить переживания, оградив их от враждебного внешнего мира, чересчур укоренилось в нем, и теперь он страдал, понимая, что не может доверить Афанасию ни тревогу о его чрезмерной нежности, ни тоску по дому, которая действительно жила в нем уже многие недели, ни, самое главное, признание в неверности. Граф, точно назло, был таким искренним и любящим, что у Трофима сводило судорогой сердце. Афанасий спешил от учеников, чтобы встретить возлюбленного дома и провести вместе пару часов до работы над переводом. Он каждый день наведывался в кондитерскую и приносил оттуда угощения. Он интересовался всем, что происходит у Трофима на работе. Он устраивал прогулки по самым живописным городским видам. Он был очень бережным в постели. Трофим корил себя, но все же тяготился подобной заботой и в ответ на нее стал дичиться, чувствуя за то вину и угрызения совести. Афанасий вытащил его из грязи. Ему одному Трофим был обязан всей своей жизнью. Он любил графа и был к себе безжалостен. Деспот, сухарь, изменник — как только ни линчевал себя юноша. Господь избрал для него хитрое наказание: вверил его грубым крестьянским рукам хрупкий бриллиант, место которому в знатной гостиной, и заставил хранить и ухаживать. А он, ничего не сведущий в деликатности, до того уже исцарапал свою драгоценность и сколол ее по краям, что и подумать страшно. Преданность Афанасия рождала в Трофиме стыд, и, как последний трус, юноша спасался от стыда своего бегством. Именно потому вернулся уже знакомый Лаврову кошмар: Троша вновь стал пропадать по ночам в кабаках. В действительности то был всего лишь один кабак — печально известный the Joint. Юноша оправдывал себя тем, что идет к танцовщику Хасану, однако после дружеской беседы неизменно оставался в гостиной среди любителей опиума, гашиша и продажной любви, которые встречали его страстными взглядами и настойчиво, хотя и безуспешно, пытались добиться его расположения. В квартиру вновь потекла порочная река цветов, и бедный Афанасий ничего не мог поделать с разворачивающимся у него на глазах бедствием. Трофим возвращался под утро, всегда мрачный, пьяный или одурманенный гашишем, и не мог объяснить, что с ним творится. — В чем я виноват? — тихо спрашивал Афанасий, сидя на рассвете возле постели. — Зачем ты меня наказываешь? Что я сделал не так? Чем обидел? — Все пройдет, — сонно бормотал в ответ юноша. — Не вини себя. Ты ангел. Дай мне время. Но о каком времени могла идти речь, когда поведение Трофима сводило Афанасия с ума? Он был уверен, что ночь после кафешантана сделает их ближе, счастливее и укрепит их взаимные чувства. На деле же все сложилось с точностью до наоборот, и Афанасий не знал, чем помочь возлюбленному. Вокруг не было никого, с кем Лавров мог поделиться своими терзаниями. Он остался с ними один на один, обреченный изо дня в день проживать их в молчаливой горести. Силясь отрешиться от дум, он все вечера напролет проводил за роялем. Как счастливы они когда-то были, придумывая музыкальные дуэты. Он сидел с гитарой вот здесь, совсем близко. «Когда ты играешь, — сказал он однажды, — у меня сердце размягчается». Но теперь квартира была пуста, он вновь где-то пил, и вместо бойкого ритма Афанасий впускал в гостиную вальсы Шопена. Тихая музыка струилась, как серенада одиночеству, и каждое касание клавиш было шагом в глубину отчаяния. В грусти есть свое извращенное наслаждение. Вальс для одного — вот чем обернулась ночь после кафешантана. Им нужно уехать из Женевы. Прочь от душевных метаний, кабаков, Штерна, Яхонтовых, гор и озера — от всего и от всех. Они начнут заново. Купят маленький дом на юге России, выстроят конюшню и станут коннозаводчиками. Хватит вести этот глупый аскетичный образ жизни, имея в петербургском банке целое состояние. По прошествии четырех месяцев Гордей должен остыть, а потому согласится вернуть брату законное владение денежными средствами. При мыслях о Гордее в сердце Афанасия свербела червоточина стыда. Во всю осень и зиму он совсем о нем не тосковал. Он даже не ответил на единственное его письмо, посланное беглецам вдогонку. С конца лета Гордей ничего не знает о местонахождении младшего брата. Это ли не жестокость? Но сколько ни силился Афанасий взяться за послание, как ни начинал в сотый раз скрипеть пером по бумаге: «Милый брат», «Дорогой Гордей», «Гордей Александрович», «Ваше превосходительство» — все летело в корзину для мусора. Он не знал, что сказать о поступке, в котором по-прежнему, несмотря ни на что, не раскаивался. Они уехали из Вершей слишком стремительно, в припадочном головокружении, позабыв обо всем на свете. Как Гордей пережил несостоявшуюся помолвку с Аннушкой? Хоть раз Афанасий о том задумался? Оправилась ли сама Аннушка от ссоры с Дмитрием, ее ближайшим другом? Читал ли Дмитрий оставленные в пылу ненависти письма? Чернила жидкими кляксами падали с кончика пера на нетронутую бумагу, но Афанасий того не примечал. Чем он занят теперь? Чем живет? Должно быть, вернулся в Петербург. Он нанимает квартиру на Гороховой. Мария Евстафьевна тяжело переносит разлуку с сыном, но Филипп Сергеевич убежден, что отдельное проживание есть лучшая закалка самостоятельности. Теперь половина третьего ночи. В Петербурге иное время. Наверное, уже светает. Нет, ни в коем случае. Зимой солнце поднимается лишь в десятом часу. Вернулся ли он к прежним разгулам? Наряжается ли барышней? Читал ли письма? Отчего невозможно его ненавидеть?.. Во всю былую пятилетнюю разлуку сердце Афанасия ни на мгновение не отпускало Дмитрия и нет-нет да и вспоминало, упрямое, талые льдинки его серебряного взгляда, иронично приподнятые брови, легкую усмешку, слетавшую с губ порывом весеннего ветра, едкую колкость и вместе с нею преданность, граничившую с обожанием. Как забыть его? Он был и навсегда останется первой любовью, впечатанной в самую суть любившей его души. Вопреки безобразному разрыву, вопреки часовым поясам и географическим границам, судьба Дмитрия все еще была небезразличной Афанасию. Если бы можно было теперь, вместо неотлучного одиночества, перенестись в Петербург и увидеть его. Изменился ли он за эти месяцы? Какой он теперь? Счастлив ли, освобожденный от своего мучителя? Лишь бы не попасться ему на глаза, не теребить заново израненную душу, но украдкой, из-за угла различить в толпе прохожих знакомую хрупкую фигуру, изящное пальто, шляпку и неизбежную тонкую трость и тут же воротиться волшебным образом в Женеву. Афанасий вытащил чистый почтовый лист, обмакнул перо в чернильницу и надписал сверху, как делал это не одну сотню раз в течение своих одиноких университетских лет: «Здравствуй, Митя. Я знаю, письмо мое никогда тебя не достигнетъ, но я хочу разсказать тебѣ...» Тяжелые дни тянулись один за другим без какой-либо отдушины. Словно в водовороте, Трофим раз за разом проживал адов круг: ночной кутеж, печальный взор любимых синих глаз, утреннее похмелье, работа, а после вновь the Joint с его озерами выпивки, опиатными трубками, бесстыдными громкими разговорами, танцами полуголых восточных красавцев, пойманными с чужих рук виноградинами... — Прошу тебя, Хасан, будь моей совестью, — с отчаянием взывал он к другу. — Если я забудусь и уйду отсюда с другим мужчиной, я никогда себя не прощу, никогда. Но Хасан в ответ лишь улыбчиво качал головой: — Я не нужен, когда так говоришь. Ты любишь его. А когда любишь, не позволишь. Даже пьяный. И хотя Трофим сомневался в собственной верности, сколько бы опиатных трубок он ни курил, как бы ни веселился в пьяных мужских компаниях, никто не мог добиться от него даже короткого поцелуя, словно тело его само отвергало всех без исключения любовников. Унесенный своей дурманной круговертью, юноша искренне удивился, получив как-то утром записку: «Дорогой Трофимъ Ѳедоровичъ! Вы такъ неожиданно пропали, что мы съ Савеліемъ не могли не встревожиться. Прежде вы заходили каждый вечеръ, а теперь вотъ ужъ цѣлую недѣлю отъ васъ ни вѣсточки. До бала матушка соберетъ нѣсколько гостиныхъ. Приходите, если сможете. Но если не сможете, будемъ счастливы видѣть васъ на балу. Mariette P.S. Я очень о тебѣ тревожусь. Прости мою назойливость, больше нѣтъ силъ ждать. Мнѣ каждая минута, съ утра до ночи, теперь одна пытка. Молю, напиши хоть два слова, всё ли благополучно. Всего два слова! Пожалуйста!» Последнее было приписано другой рукой, нервно и второпях. Адресант угадывался без сомнения, и именно ему Трофим настрочил ответ, который в тот же день бросил одному из лакеев, проходя мимо дома на улице Р.: «Всё благополучно. Увидѣться пока не можемъ. Занятъ. Надѣюсь заѣхать въ ближайшіе дни. Если нѣтъ, встрѣтимся на балу. Т.» Знал бы он, как бережно Сава станет держать в руках эту сухую, обрывчатую записку, сколько раз прочтет, как боязно и трепетно приложит ее к губам, вдыхая запах бумаги и еще — едва различимый — табака. Милый Троша. Он надеется заехать. Не забыл, не презрел, но надеется. Это ли не счастье? И хотя, передав послание, Трофим был уверен, что ближайшая встреча с Савелием состоится не ранее чем на балу, обстоятельства сложились для юношей несколько иначе. Тем вечером Трофим находился дома и ждал более позднего часа, чтобы отправиться в клуб. Афанасий ушел на вечерний урок, единственный такой во всю неделю, и то было главной причиной, почему Трофим не плутал неприкаянным одиночкой в лабиринте заснеженных женевских улиц, а вернулся после работы в квартиру. Стук в дверь оказался неожиданным, но сдержанностью своей выдал посыльного, в котором, выйдя в переднюю, Трофим узнал того, кто принес им с Афанасием весть о Савиной болезни. Записка состояла всего из одной короткой строки: «Приходи сегодня къ полуночи. Прошу. Это вопросъ жизни и смерти» На послании не стояло ни обращения, ни подписи, но тревожный тон немедленно передался и Трофиму. Он бросил Саву на произвол судьбы, отмахнувшись переданной через лакея запиской. Единственный навещавший юношу друг ни с того ни с сего пропал без вести. Занятый своими бедами, Трофим вовсе позабыл о том, кто каждый день ждал его у окошка и просил лишь мимолетно брошенной улыбки да нескольких добрых слов. Савелий был дорог Трофиму, и, думая теперь о нем, цыган всем нутром ощущал разницу меж Савиной безгрешностью и торфяной трясиной собственной жизни. В одну неделю он исхитрился ранить и Афанасия, и Савелия — всех, кого ценил в проклятом европейском мире. Но вопреки приливу раскаяния, по возвращении Афанасия Трофим не обмолвился с ним ни единым словом и так и уехал, промолчав даже о том, что вместо обычной гулянки направляется к Савелию. Ночь была беспроглядной, и экипаж разбивал черный хрусталь дерзким грохотом, прокладывая путь сквозь наледь декабрьского воздуха. Трофим отгонял мысли о том, какое значение имела сумбурная записка, потому как слишком много ответов приходило ему на ум и каждый из них был страшнее предыдущего, будто снежок, что, скатываясь с огромной горы, превращается сперва в снежный ком, а после в лавину. Дошло до того, что Трофим предполагал и смерть Татьяны Илларионовны, и несварение Шарли — и то, и другое могло стать у Савелия вопросом жизни и смерти — и на этом этапе юноша запретил себе все мысли совершенно. Трофим привык видеть дом на улице Р. нарядным, встречающим гостей лоском вечернего убранства и сиянием фасада чистого персикового цвета. Лишь однажды он застал этот дом иным, а потому вновь поразился, увидав на месте вакхического костра зияющее тьмою пепелище. Особняк был тяжел и зловещ. Несколько фонарей вдоль подъездной дорожки марали парадную лестницу и фундамент размытыми белилами, однако ни одно окно не было зажжено, и нигде не виднелось прислуги. Мрачное предчувствие задрожало у Трофима на сердце. Он выпрыгнул из экипажа прежде, чем тот затормозил, и, наскоро сунув недовольному кучеру деньги, заспешил сквозь приоткрытые ворота. Стояла совершенная тишина. Дом прятался от мороза в прозрачную черную мантию. Жухлый снег застыл по газонам матовой корочкой. Трофим спешил по аллее, будто движимая тень на потускневшей картине. Беспокоясь о Саве, он забыл о себе и явился в распахнутом пальто, без шарфа и перчаток, потрепанный, всклокоченный и со вчерашнего еще дня небритый. Пар вырывался у него изо рта. Четкий хруст торопливых шагов подгонял его через стылость. Дом вырастал из ореола рассеянного света зловещей громадой, и его массивные кариатиды обрисовывались на фасаде лишь по воспоминаниям о былых пышных приемах. Трофим быстро преодолел пологие ступени и, даже у парадных дверей не встретив прислуги, очутился внутри. Он был словно вор, спешащий за наживой в отсутствие хозяев, и, оставшись один на один с усыпленным величием, так бы себя и чувствовал, если бы не одно-единственное дополнение, вдруг разбившее всю мрачность: подле ведущей в одну из гостиных двери деликатным приглашением горели шесть маленьких свечек. Сбитый с толку таким оборотом дела, Трофим несколько помедлил, а после, нахмурившись, шагнул направо. Приоткрыв обозначенную свечами дверь, он настороженно перешел в гостиную. Здесь на столиках и каминной полке также примостились зажженные свечи, которые выстраивали собою причудливый, ясно обозначенный проход до следующей двери. Огоньки тревожились ласковым колебанием, волшебным и ничуть не опасным, в воздухе витал мягкий теплый аромат растопленного воска, и тончайшая цветочная сладость струилась по гостиной, оживляя силуэты покинутых на ночь предметов легким весенним прикосновением. Трофим так и замер на пороге. Пламя покалывалось о воздух крошечным треском, и тишина уже не устрашала, но зачаровывала. Юноша двинулся меж свечей, потянув за собою заколебавшиеся огоньки, и перешел в смежную комнату, также притаившуюся в медовом свечении. Сквозь нее он направился дальше, через гостиные, залы и будуары, по лестницам и маленьким коридорчикам, завороженный рыжими тенями, что скользили за ним следом по стенам. Вокруг танцевали светлячки, и, успокоенный ими, Трофим оставил былую тревогу. Душа его унялась, губы дрогнули в улыбке, а шаги замедлились в послушном повиновении приготовленной для него сказке. Проложенный свечами путь был извилистым и длинным, но юноша знал, где завершится причудливое путешествие. Рука привычно тронула гладкую прохладу латуни, нажала осторожно и предупредительно, чтобы тот, кто ждет, узнал о приближении интервента. Трофим приоткрыл дверь и с любопытством заглянул в спальню Савелия. Как песок на речном берегу становится карамельным в свете заходящего солнца, так и Сава казался иным в приглушенном сиянии десятков свечей. Он стоял в переплетении размытых оранжевых отблесков и словно сам излучал тихий свет. Вместо одежды на нем была лишь шелковая простынка, прикрывавшая тело на манер греческой тоги, которую он придерживал, целомудренно и стыдливо обняв себя руками. Он трепетал на легком сквозняке, как видение, в любую секунду готовый рассеяться огненными искорками. Услышав шаги, он поднял на Трофима глаза, полные испуга и решимости, что придавала очарованию его лица совсем ненужную взрослость. Пораженный гость не знал, что предпринять, и шагнул на пробу в комнату. В эту минуту, колыхнувшись от пронесшегося ветерка, шелковая тога неслышно соскользнула по обнаженному юношескому стану. Короткое волнение озерного серебра — и пресные воды покорно улеглись вокруг стыдливо сведенных ног. Савелий обратил к оторопевшему Трофиму еще один мимолетный взгляд, а затем, смиренно расслабив руки, опустил их вдоль тела в знак безвозвратной капитуляции. Он стоял перед ним: тонкое деревцо, что дрожит в свирепую бурю. Уверенность нежного взгляда исчезла. Сава ждал приговора, обнаженный и беззащитный. Он склонил подбородок к тщедушной груди, что дышала часто и мелко, и весь обратился в напуганного птенца, вдруг повстречавшего хищника. Трофим сделал еще один шаг вперед. Савелий вздрогнул. Тишина между ними была потаенной, утробной. Трофим приближался неспешно, осторожно, примеряясь, будто дикая кошка. Как ни силился он не смотреть на Саву, взгляд его нет-нет да и обжигал пергаментную кожу горячим сургучом, очерчивал острым кончиком карандаша тонкие изгибы юношеского тела: глубокую ямочку меж ключиц, нежные плечи, слабую от болезней грудь с поцелуями родинок, плоский, по-детски мягкий живот, вписанный в песочные часы изящной талии. Единственный атрибут, говоривший о мужественности, несмело выглядывал из темного пуха, впервые обнажив себя бесстыдному взору наблюдателя. Трофим приблизился к Саве. Один, облаченный в уличное пальто, другой — обнаженный, они стояли друг против друга. Взгляд Савелия был устремлен в пол. Казалось, дотронься кончиком ногтя до белоснежного плеча — и ледяная фигурка осыплется ворохом снежинок. Они были одного роста, но теперь Трофим возвышался над Савелием. Никогда прежде он не чувствовал за собою большей власти. Чего бы он ни пожелал сейчас — Сава был согласен на все. Трофим слышал его дыхание: быстрое и тревожное, будто перед шагом с обрыва. Чем дольше длилось безмолвие, тем сильнее дрожали ладони, слабовольно повисшие у обнаженных бедер. Не говоря ни слова, не меняя выражения лица, Трофим медленно присел на корточки: мимо надувшейся вздохом страха груди, мимо родинок на животе, мимо стыдливости, мимо острых коленок, — и поднял шелковую простыню. Все так же молча и неспешно он распрямился, встряхнул легкую ткань и укрыл ею обнаженные Савины плечи. Впервые за минувшее время в комнате раздался слышимый звук: Савелий выдохнул с коротким мученическим стоном. — Иди сюда, — шепнул Трофим, принимая его в объятия. Разом лишившись сил, Сава упал ему на руки, точно подломленный ветром стебелек. Шелк заскользил у Трофима под ладонями, и он прижал к себе дрожащее тело так, словно хотел полностью объять его собою. — Какой ужас... — всхлипнул Савелий. — Какой позор... — Тише, все хорошо, — Трофим погладил его по голове. Что-то дрогнуло у него в груди, колыхнулось где-то в самой глубине, и он придал рукам больше силы, хотя, наверное, мог даже раздавить доверчиво жавшегося к нему Саву. — Я хотел... я думал... мне так стыдно... — Я тебя не ругаю. — Троша... — Савелий обреченно ткнулся лбом в его плечо. — Ты не боялся, что тебя обнаружит кто-то другой? — Тетушка уехала на всю ночь к подруге и забрала с собою Мари, — ответил Сава. — Мне нельзя с ними, я еще болею. И я решил, что это единственный шанс... единственный способ... боже, мне так стыдно... — Безумное ты создание, — улыбнулся Трофим. — Вбил себе в голову ерунду, а теперь мучишься. — Ты все, что у меня есть, — выдохнул Сава, зарываясь носом ему в шею, — ты самое главное. Утром, днем, ночью — я о тебе одном думаю. Мне так радостно, что ты есть, и так горько, и больно в одночасье. Что со мною? Отчего это? И сейчас даже, когда ты утешаешь меня вместо того чтоб глумиться, я и счастлив, и убит горем. Что это? — Это первая любовь. Это пройдет, — снисходительно заверил Трофим. От таких слов Сава вдруг затих и приподнял с его плеча заплаканное лицо. Несчастные глаза, полные чистой утренней росы, светились встревоженным недоумением: — Пройдет? Но я не хочу, чтобы прошло. Ты вся моя жизнь. Прошу тебя, останься нынче со мною. Будь первым. Я знаю, ты любишь другого, но подари мне одну только ночь, мою первую ночь. Я скоро уеду, исчезну навсегда, ты больше никогда обо мне не услышишь. Я сохраню тебя в сердце. Мне будет того довольно. Родной мой, мой ненаглядный... Он прижался лбом к его лбу и зажмурился — слишком сильное чувство в теле хрупкого мальчика. Трофим сдавил его плечи под скользким шелком, раздельно шепча: — Не нужно. Не мучь меня. Сава. Савушка... Их губы нашли друг друга коротким поцелуем. Голова у Трофима пошла кругом. Он чувствовал, как стремительно теряет волю. — Мне лучше уйти, воробушек… — Останься, молю, останься со мною. — Я не могу, мой хороший, так нельзя. — Не уходи. Не бросай меня. — Сава… И снова поцелуи — осторожные, стыдливые. Трофим отступал к дверям, мягко отстраняя Савелия, отказывая ему и вместе с тем принимая его безыскусные искренние ласки. — Не уходи, Троша. — Мы не можем, пойми. — Я знаю, но, пожалуйста, пожалуйста... — Я не могу. Трофим крутанулся на каблуках и выбросился из спальни в лабиринты запутанных темнотой комнат. Дробя уединенность стремительным громким шагом, он пронесся по галерее и анфиладе, каким-то чудом добрался до сеней и оттуда вывалился на улицу. Ночь замораживала мысли. Стремглав он помчался по серой аллее, прочь от зловещего особняка. Он запинался, едва держась на ногах, и отчаянно хватал ртом обнаженный колючий воздух. Лишь у самых ворот, обессиленно привалившись к решетке, он обернулся. Дом возвышался над снегом глумливым мстительным силуэтом: одинокий, покинутый и преданный. Он, конечно, стоит теперь у окна. Наблюдает за бесславным побегом. Спрятанный от мира цветок. Выброшенная драгоценность. Он остался совсем один в этой огромной жуткой темнице. Завернулся в простынку и мучится от несправедливого стыда. Несложно догадаться, о чем он думает. Он отдал себя в первый раз и был отвергнут. Он унижен и никому не нужен. Трофим издал протяжный рев и с силой дернул прутья решетки. Да пусть оно все идет крахом! Взмахнув полами распахнутого пальто, цыган развернулся и устремился обратно в черные объятия особняка. Считанные минуты потребовались ему, чтобы добраться до парадной лестницы, взбежать по ней и, навалившись на двери, ворваться в дом. Свечи продолжали гореть, но Трофим знал путь и без их помощи. Не заботясь о шуме и возможном присутствии притаившихся, будто мыши, слуг, он промчался через правую половину дома до той самой комнаты, из которой давеча так стремительно и позорно сбежал. Латунная ручка обожгла ладонь холодом. Трофим резко переступил порог и хлопнул за собой дверью. Сава и впрямь сидел у окна. Заключив свечу в объятия ладоней, он смотрел на нее покойно и задумчиво, освещенный ажурным рыжим полумесяцем, что поднимался на молочно-белые небеса его кожи. Потревоженный шумом, Савелий вскочил и тотчас отставил свечу на подоконник. Вместо интимной простынки он был в кальсонах и расстегнутой рубашке, но печаль оленьих глаз еще хранила память о минувшей стыдливости. Не проронив ни слова, Трофим пятью широкими шагами пересек спальню и грубо дернул Саву к себе. Губы его впились в испуг других губ жадным поцелуем, руки безобразно смяли нежность острых плеч, пробороздили по спине до талии и забрались под рубашку. Сава обнял Трофима за шею, безуспешно скрывая неумелость и страх. Одной рукой обхватив его, другой сдирая с него рубашку, Трофим оторвал Савелия от пола и, отступив от окна, бросил юношу на кровать. Сава начал быстро стаскивать непослушную рубашку с плеч, но Трофим прыгнул на него пантерой с рыком: — Не трогай. Он подмял его под себя, наслаждаясь контрастом пикантно раскрывшейся рубашки и растерянности безвинного лица, и скинул на пол свое тяжелое пальто. Сава быстро и перепугано дышал, но ничего не говорил и лишь покорно ждал, что с ним сделают дальше. А дальше Трофим стряхнул с себя брюки и рваными движениями избавил Саву от хлопковых кальсон, обнажив уже виденные прелести нетронутого юношеского тела. Он бросился на него, как лев на добычу, протиснул колено меж его сведенных ног и грубо их раздвинул. — Будет больно, — сказал Трофим. — Я знаю, — выдохнул Сава. Трофим прижал юношу к постели и овладел им со зверством. От первого толчка, прорвавшегося в неготовое тело, Савелий вскрикнул, но Трофим удержал его, зажал ему рот рукою и двинулся глубже. Сава выгнулся дугой, его длинные стоны глушились в сильной горячей ладони. — Я же сказал, будет больно. Савелий ответил неразличимым всхлипом, цепляясь руками за плечи Трофима, словно это могло его остановить. Ярость захватила цыгана. Мерцание свечей обратилось в размытые яркие пятна и застлало ему глаза. Упершись кулаками в кровать, Трофим выбросил гнев в размашистые движения, от каждого из которых Савелий кричал и кусал губы. Утомленный его муками, Трофим вырвался из горячей влажной тесноты и, сдернув с Савы рубашку, перевернул его на живот. Юноша лежал недвижимый, бедра его были липкими от крови. Запах железа ударил Трофиму в ноздри, будто голодному хищнику, и, раздразненный, он ринулся в беззащитное тело, вгрызаясь зубами в обнаженные плечи и спину. Савелий перестал кричать и лишь обессиленно всхлипывал в подушку, замерев под своим мучителем. Трофим упал на него сверху, обхватил рукою за шею, едва не пережимая дыхание, и с рычанием добился своего удовлетворения. Последние импульсивные толчки в чужом теле — и обмякший завоеватель медленно покинул владения. Трофим отвалился набок и рухнул подле Савелия, который продолжал недвижимо лежать лицом в подушку. Ноги его, как и простыни, были перепачканы кровью. Трофим тяжело дышал, молча оглядывая результаты своей свирепой страсти. Наконец Сава пошевелился и, осторожно перевернувшись, лег к Трофиму лицом. Щеки его блестели от слез и горели нездоровым румянцем, бледные губы дрожали. Он тихонько дышал, словно учился тому заново. Трофим посмотрел на него и встретился с распахнутыми темными глазами, полными тяжелой боли и страха. И лишь тогда, после нескольких минут чудовищного молчания, Сава осмелился задать едва слышный вопрос: — Зачем вы сделали это со мной, Дмитрий Филиппович, зачем? Трофим отпрянул от него с коротким пораженным вскриком и в этот момент — проснулся. Незамерзшие воды Женевского озера мирно покачивались в предрассветной дымке, заливаясь в окна квартиры ласковым перешептыванием. Трофим сидел в своей постели. Подле него спал Афанасий. Юноша огляделся по сторонам. Никаких свечей. Никакого Савелия. Он судорожно растер лицо, чуть прихлопывая себя по щекам. Как он здесь оказался? Он был у Савелия, то случилось наяву. Выстроенный свечами коридор, простынка на Савином теле, нежность шелковых поцелуев, трепет в животе, мучительное расставание соединенных ладоней. Он бежал по снегу, колючая стужа летела ему прямо в глотку. Он запинался за собственное бесчестие. Тонкие прутья ограды. Зловещая тишина. Сардоническая улыбка мрачного дома. Трофим издал протяжный рев и с силой дернул прутья решетки. Да пусть оно все идет крахом! Он не предаст Афанасия ради мальчишки, с которым расстанется в конце будущей недели. Он не вернулся в особняк и вместо этого заспешил домой. Он вспомнил тревогу в лице Афанасия, его бережные руки и милосердный шепот. Трофим исступленно целовал его кольцо. Они клялись друг другу в любви. Юноша перевел взгляд на графа. Тот спал спокойно и тихо. Вздох облегчения вырвался из Трофима, и он уже хотел лечь подле Афанасия, как вдруг поймал в зеркале свое отражение. В предрассветном пурпуре на него смотрел кто-то иной. Жесткие мелкие черты, рассеченная шпагой улыбка, стальное зверство ртутных глаз. Торжество разлилось по лицу этому ядом, и тонкие губы победоносно зашипели из черной зеркальной глубины некогда сказанные слова: «Пройдет несколько лет, а может быть, гораздо меньше, и ты перестанешь на меня злиться. Потому что поступишь с кем-нибудь так же, как я поступил с тобой». Трофим замотал головой, вцепился руками в волосы и с силой выдрал целый клок. Нет! Нет! Он не Бестужев! Он никогда не станет Бестужевым! Он никогда не тронет Саву! И все же картины сна были слишком живыми, чтобы от них отмахнуться. Трофим явственно чувствовал внизу живота последствия пережитых ощущений и с ужасом сознавал, что неприступность его пошатнулась. Нагота и доступность Савелия тронули в нем новые струны, разрушив непорочную доброту, какую Трофим всегда испытывал к юному князю. Цыган медленно опустился на подушки. Афанасий шевельнулся во сне, доверчиво придвигаясь ближе. Трофим положительно сходил с ума и знал, что, не покинь он чертову Женеву, все будет только хуже.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.