***
А вокруг такая красота, что дух захватывает. Снег, не тронутый городской серостью, словно светится, сверкая опалами. Березы — светлые, тонкие, высокие — держатся ажурными верхушками за серо-голубое декабрьское небо. Тихо поскрипывают, гибко покачиваясь в прозрачной выси. Наверное, впервые за всю зиму небо чистое, лишь след одинокого самолета размыт в вышине. И солнце поблескивает на снежных чешуйках, слепя глаза. Чувствуется морозец, но мне, пропитанному адреналиновый паникой, жарко. Жарко так, что от меня валит столб пара. Только дыхание перехватывает, мерзлый воздух сжимает горло когтистой лапой. Стою на коленях, утопая в сугробах, как был: в тонкой, уже промокшей от кувырканья в снегу рубашке и джинсах. В одном ботинке: второй то ли потерялся в недрах багажника, то ли свалился еще раньше. И кажется, что снег подо мной сейчас протает от моего жара до черной спящей зимним сном земли. А этот сопляк, уже взявшись за дверную ручку, хрипло смеется: — Что, забздел? — бросает косой взгляд из-под челки, растягивая яркие красные губы в издевательской улыбке. Меня как током дернуло. Вмиг вспомнил, откуда это чмо, где видел эти тонкие губы с дьявольской ухмылкой. Ночью, прямо в грязной снежной каше, рядом с помойкой, под трусливым светом фонаря. Нависал над бледным пацаном, жалко всхлипывающим, с кровью на лице, захлебывающимся болью и воздухом, со стянутыми ниже колен штанами, сжимая его горло обеими руками. Я тогда, не думая, шагнул навстречу, брезгливо морщась, сдернул его за шкирку с трясущегося парня. — Он же шлюха! — красивое, правильное лицо, светлая волна волос, удивленно заломленные брови, глаза, полные мутного, одурманенного удивления. Тонкие губы растягиваются в ухмылку. — Просто шлюха… Нелепое оправдание, полыхнувшее гневом в груди. Да, это я рассадил ему губы. Ударил коротко, зло, как умел, не задумываясь о последствиях. А нагнувшись над притихшим пацаном, увидел темные пятна на плече и рядом — на сером снегу, стекленеющий удивленный взгляд, вперившийся в черное бездонное небо. И отшатнулся, поняв, что влип по самое не балуйся. Метнулся в тень под истерическое верещание Сёмушки, призывающего своего охранника. Вспомнил и попытку сбежать, и кулак доброго Дмитрича, который спокойно и неторопливо, ухватив за грудки, вырубил меня, не разбираясь, кто прав, кто виноват. Облизываю разбитые губы. Все вспомнил. И как финал — багажник, лес, ствол. — Сука… ты же убил его! Дмитрич, уже почти посадивший размякшего пацана в теплое нутро машины, досадливо разводит руками. Вот, мол, привязался к ребенку. Не верю своим глазам. Будто я виноват в произошедшем. Словно я стою раздетый в морозном сугробе по своему желанию и навожу напраслину на его подопечного, лишь поддавшись собственному злобному норову. Откуда такая удивительная детская вера в безгрешность своего питомца? Наверное, он просто не видел, не понял, что случилось. — Он же убил его… — повторяю для здоровяка Дмитрича. — Убил! — кричу, выпуская белое облако пара, искренне не понимая, почему это не поражает его, не пугает, заставляя неуютно оглядываться. Но Дмитрич не удивляется, лишь парнишка, будто проснувшись, оглядывается, смотрит вновь ожившим взглядом, отправляет в рот подхваченную по пути горсть снега, жует, жадно глотая талую воду: — Он шлюха… — гадко улыбается мокрыми блестящими губами. — Я заплатил… Внутри все стягивает, застывает, словно морозный воздух все же пробрался внутрь, выморозив душу. Это не человек, не может быть человеком… Как… Как так можно? Меня трясет от злости — забываю о своем незавидном положении, о морозе, о лесе, о гипнотической бездонной дыре ствола под пиджаком у Дмитрича: — Сука обдолбанная, он человек! — ору, дергая скованными руками, выворачиваясь, выползаю из сугроба. — Нарик чертов, человек! Семушка, приобнимая Дмитрича за талию, выглядывает из-под его руки, глаза победно сверкают. Гибко подныривает под руку и, неуловимым движением выхватывая его пистолет, уворачивается от растопыренной ладони и единым прыжком оказывается возле. С лету, не останавливаясь, бьет ногой в челюсть, снизу вверх: так, что зубы звонко клацают, а я снова кувыркаюсь в сугроб.***
— Что, обоссался? — смеется задорно, глаза весело сверкают. Оседлав сверху, вдавливает в снег, не давая подняться. Плотно обнимает ногами талию. — Не подходи, Дмитрич… — бросает за спину. — Или я сам убью его. Проводит холодным стволом по лицу, скользя по виску, ниже — по щеке, тычет под подбородок, вынуждая задрать голову, ведет еще ниже, скользит по груди, словно лаская. Дергаюсь, приподнимаясь на согнутых локтях, звякнув цепью. Качает головой: — Даже не думай, — тихим хриплым шепотом, — я на взводе… Опять скользит по лицу, путает в замерзших волосах, слышно, как тихонько звякают о металл застывшие в прядях сосульки. Прижимает холодное дуло ко лбу, радостно улыбаясь. — С-с-у-ка, — хрипло шепчу, задыхаясь. — В-в-выродок… — губы дрожат. Он снова ухмыляется. Жадно смотрит на мои окровавленные губы: — Открой… — С-су… — рукоять бьет по губам, кровью прерывая ругательство. — Открой, — шипит злобно — любая змея позавидует. Зрачки широченные, черными дырами пульсируют, следя за моими губами. Стволом скользит по разбитым губам, собирая капли крови, тычет в приоткрытый рот, едва не вышибая зубы. Ерзает на мне радостно: — А ты ничего, старый только. В горле пересохло, вкус крови и металла крадет последние силы. — А мне так отсосешь? — с интересом следит за моей мимикой, толкаясь дулом глубже. Скосив глаза, вижу, как подрагивает его палец на спусковом крючке. Нагибается ниже, почти ложится на меня. — Что, шлюху пожалел? А тебя кто пожалеет? — едва не касаясь губами уха. — Тебя убьют, — выгибает презрительно губы, — я заплачу… Мычу тихо. — Что? — он вытаскивает дуло. — Согласен на минет? — смеется, сверкая белоснежный улыбкой. Но у меня не осталось слов. Вдыхаю морозный воздух открытым ртом. Грудь сдавило, словно бетонная плита легла сверху.***
— Так-так-так, — раздается едва ли не над ухом, заставляя вздрогнуть, — как мило. Высокий мужчина подошел так тихо, что ни я, ни обдолбанный Сёма его не услышали. Сёмушка дергается от звуков голоса, выворачиваясь всем телом, направляя на него пистолет. Руки дрожат — и дуло прыгает и скачет лихорадочно в воздухе. Крепкая спортивная фигура, коротко стриженные волосы, темная короткая куртка со множеством карманов, полувоенные брюки цвета хаки, высокие треккинговые ботинки. Стоит, перекатываясь с носков на пятки, руки в карманах. С интересом рассматривает нас. — Петр Семенович так просил помочь… — говорит он тихо скорее для Дмитрича, встревоженно метнувшегося ближе. — А я смотрю, вы сами разобрались. Он скользит по мне взглядом: по сосулькам в волосах, по дрожащим посиневшим губам, по расстегнутым верхним пуговицам на легкой рубашке и даже по одинокому ботинку на моих ногах. — Очень интересно, — ухмыляется он, подходя вплотную — так, что скачущее дуло упирается в его грудь. — Отвали, уебок… — хрипит Семушка, перехватывая пистолет второй рукой, чтобы он так не прыгал из стороны в сторону. Мгновенье — и он, вскрикнув, злобно шипит. Подчиняясь вывернутой в запястье руке, встает и шагает в сторону, а мужик, ловко перехватив ствол, направляет его на ринувшегося на подмогу охранника, даже не взглянув в его сторону. На секунду наступает тишина. Незнакомец стоит, раскинув руки в стороны. В одной пляшет Семушка, тяжело дыша, приставая на цыпочки, чтобы не вывихнуть запястье. В другой дуло пистолета смотрит аккурат в грудь охраннику. А сам замер, опустив голову и прикрыв глаза, словно прислушивается к чему-то. — Да… — выдыхает он через минуту, улыбаясь. — Люблю зимний лес. Тихо. Откидываюсь без сил на спину, глядя в голубое небо, а потом сворачиваюсь в клубок. Мне уже ни жарко, ни холодно — мне теперь все равно. Нет сил смотреть на затянувшуюся постановку этой нелепой и страшной истории, веки закрываются сами собой. А Семушка едва не плачет: — Отпусти руку, сука, сломаешь. — Простите, дяденька, я больше не буду… — дразнит его незнакомец. — Сука-а-а-а, — ругательство переходит в громкий вопль. Пацан беспомощно бьется в болевом хвате, злые слезы текут по щекам. — Все, все… Не бу-у-у-ду больше… — воет он. — Что же ты, ушлепок, делаешь? Батя переживает, деньги платит, следы заметает, а ты здесь играешься? — Я сам могу, — всхлипывает Сёма. — И кто здесь будет его мозги собирать? Ты, что ли, болезный? Тебя повяжут ровно через три часа. Сёмушку корежит от такого тона. Но он молчит. — А ты куда смотришь? За пацаном уследить не можешь… — достается и Дмитричу. — Наследили… — презрительно морщится, скользя взглядом по мне, по каплям крови, по глубоким следам, оставшимся на чистом снегу. — Забирай ублюдка, — он с силой толкает Сёмушку, так что тот врезается в грудь Дмитрича, громко всхлипывая. Быстрым, едва уловимых движением разряжает пистолет и бросает ствол, а следом и магазин под колеса их тачки. — И валите отсюда. Бате передашь: больше за такое не возьмусь…***
— Вставай! Звучит глухо, как во сне. Мычу сквозь губы. — Вставай! Сильный пинок заставляет слабо копошиться в снегу. — Давай, твою мать! Кто-то тащит меня из теплой дремотной темноты. — Шевелись, придурок. Горячие руки обжигают предплечья… Толкают, заставляя перевернуться, встать на колени, сгибая непослушные, не гнущиеся от холода ноги. Не могу открыть глаза: ресницы смерзлись, припорошены белым, от дыхания, инеем. Сквозь узкую щелочку виден лишь темный силуэт. Не хочу шевелиться: так тепло и уютно. — Давай! Снова пинок. Поток отборного мата заставляет слабо переставлять ноги, подчиняясь обжигающей силе, тянущей за собой. Спотыкаюсь, едва не падая. Снова мат. Сильные руки придерживают, направляя. Окунают куда-то, сгибая пополам, и заталкивают в теплое, темное, пахнущее бензином и слабым тревожным запахом нутро. Опять багажник? Сил противиться нет: на дне теплая после морозного леса синтетическая шкурка. Блаженно утыкаюсь в нее носом. Тихий мерный гул усыпляет, тряска забирает последние беспокойные мысли. Проваливаюсь в жаркое беспамятство.