- Есть две программы: на одной Эрос дроченый, на другой Агапэ точеный, - Юрец отвел глаза и прыснул, делая вид, что не оценил креативный подход новоиспеченного тренера. Виктор самодовольно усмехнулся: пусть веселится. Пока. Потом эта козявка познает, каково это – заниматься с тренером, который убил на программы почти двое суток. Без сна. Засранец.
- Никифоров! – Защита прилетела ровно в платиновый затылок, и Никифоров выматерился про себя: несмотря на преклонный возраст, Якова вполне бы взяли в снайперы. Командиром роты. Это вообще особая тренерская фишка: на катке старик очень метко швырялся защитой, в зале – своими семипудовыми резиновыми кроксами. Зелененькими
- Все, все, без шуток, - Никифоров выдохнул, потирая затылок, и вновь поднял глаза на Юрку. Тот стоял посреди катка, сияя, как новый самовар: глазенки горели решительностью, кулаки сжал, цыплячью грудку выпятил. Господи прости. – Если серьезно, это действительно две разные программы, на две вариации одной и той же мелодии. Агапэ – это внеземная, святая любовь, а Эрос – всепоглощающая страсть. Выбирай, дружочек.
Яков за спиной замычал, и Виктор почувствовал, как совершает свою первую тренерскую ошибку: видимо, так вольготно общаться с Плисецким, как когда-то с ним самим общался Фельцман, в нормальном спорте запрещено. Юрка хмурит брови, явно озадаченный свалившимся на него счастьем; щебечущие Кацуки и Пчихит на трибунах, получившие утром втык от Челлистино, прислушались. Правда, непонятно, зачем: говорил Виктор на родном и могучем, а что-то Пчихит не был похож на человека, способного отличить «надеть» и «одеть».
- Хорошо-хорошо, давай разберем, - Виктор буквально почувствовал, как Яков открывает рот, и поспешил напомнить, что он парился двое суток не просто так. Он теперь тренер. Звучит ужасно. – Смотри, все очень просто: Агапэ должна получится нежной, проникновенной, почти хрустальной. Ты должен рассказать мне о своих чувствах, и я должен понять, что тот, кому они адресованы, действительно тобой любим. Проблема в том, что если ты никогда не любил по-настоящему, это будет сложно реализовать. С Эросом попроще: я не должен тебя тупо захотеть. Я должен увидеть твою историю, про то, как ты сотнями разбиваешь сердца. Но, - Виктор опять замялся, глядя, как брови Плисецкого ползут все выше и выше, - снова прокол: во-первых, если ты будешь танцевать Эрос, меня посадят на восемь лет, а во-вторых, белобрысый сердцеед-кузнечик – это как-то неправдоподобно.
Плисецкий надулся и собирался заорать, а в голове Виктора захихикали. Никифоров подумал, что внутренний голос окончательно обнаглел – так тоненько Витя не ржал даже в семь лет, когда играл Золушку на утреннике в школе. Юрка, уже раздувшийся для сногсшибательно визга, внезапно как-то быстренько сдулся, - и Виктор был удостоен необычайного зрелища, доселе невиданного: на миленьком лице Плисецкого отражалась работа мозга.
- А почему вообще любовь? – Вопрос Юрки был действительно неожиданным. – То есть, ты мог взять все, что угодно: триумф, славу, гордость, отчаяние, красоту, что там еще можно… Да все! Почему любовь-то?
(Да даже не знаю. Наверное потому, что последние две недели любовь лезет со всех щелей: то Кацуки всякие из Японии приезжают, то банка маринованных огурцов, отправленная бабкой три года назад, еще до смерти, приходит (спасибо, Почта России), то Маккачин начинает соседского зернотерьера в совершенно другом свете рассматривать…)
- Потому что любовь, Юрочка, - Виктор нравоучительно поднимает палец, - лучшее, что дано нам небом.
Голос в голове захлебывается в истерике.
Виктор выкатывается на лед и прокатывает сначала одну, потом другую программу. Плисецкий пытается убить его взглядом. Где-то в глубине души Виктор даже радуется: он сам не уверен, что сумел бы подать два этих понятия так, как видит у себя в голове. Любовь. Технику поставить как два пальца оросить, но вот показать что-то…Что он расскажет на Агапэ? Про мать, с шестнадцати лет превратившуюся в «Ангелину Васильевну»? Про бабку, уши дравшую так, что Виктор действительно боялся, что они оторвутся? С Эросом было бы попроще, но от него любовное откровение звучало бы похабно – никто не сомневался в его любовных похождениях. Он не смог бы удивить зрителей. А вот Плисецкий…
- Я подозреваю, что ты выберешь Эрос, - говорит Виктор, останавливаясь перед задумчивым Юрцом. Две азиатские мордашки заинтересованно перевешиваются через бортик, а Кацуки что-то тихо шепчет Пчихиту, - поэтому предлагаю начать с…
- Погоди-ка, Витька, - Яков оказывается рядом, и Виктор кривится. Он ненавидел это сокращение своего имени. – Юра, подумай, пожалуйста, потянешь ли ты Эрос. Мне кажется, нужно перенести некоторые прыжки в переднюю часть…
- Но ему больше подходит Агапэ, - вдруг сказал на английском Пчихит. Яков посмотрел на него так, словно только что заметил. – О, вы серьезно? Его у нас зовут Русской Феей; так почему бы на этом не сыграть?
- Мальчишка прав, - Яков приложил пальцы к подбородку, и Виктор внезапно почувствовал, что бразды тренерства благополучно от него откочевали. – Юрке осталось совсем немного, пока тело не начнет меняться, и это будет его дебютом во взрослой группе. Агапэ красивая программа, но нужно добавить в нее что-то… -
«Чего нет у тебя, бесчувственное ты, Виктор, бревно», - А Эрос можно, чуток переделав, Милке отдать. У нее он будет…
- Так-так-так, минуточку! – Виктор попытался остановить бронепоезд Яковской мысли, но тренера перло вперед. – Это все-таки моя программа. Давайте я сам буду решать, куда ее дену?
- Виктор, не жмоться, - Никифоров ощутил непреодолимое желание надуть губы. – Да, будем делать Агапэ. Все, решено. Можно добавить немного…О, Вить, а ты чего без дела стоишь?
- Плисецкого морально поддерживаю, - буркнул Никифоров, слыша, как за спиной хихикают азиаты. И даже если они не поняли ни одного слова, жест, которым Фельцман по-хозяйски подвинул Виктора в сторону, говорил лучше любого языка.
- Я не уверен, что смогу выдать нормальную Агапэ. - Плисецкий, зайчик, только ты
(после Виктора) умеешь так обломать Якова, спасибо! – С Эросом еще понятно, куда двигаться, -
очень интересно, и откуда это? – а вот с Агапэ…Ну, это тип, любовь, романтика, все дела…Я немного не по этой части, - Юра смущенно опускает взгляд, и Виктор отчетливо слышит щелчок камеры на телефоне. Пчихит, засранец.
Никифоров понимает, что настал звездный час в его коротенькой тренерской карьере. Сейчас нужно что-то сказать, как-то мотивировать Юрца, так, чтобы он галопом по Еропам
(Азиям, в его случае) полетел искать свою внеземную, и чтобы никакие сомнения не терзали его маленькую светлую головку, и чтобы…Словом, в голове у Никифорова абсолютно пусто. Он мельком заглядывает в свое сердце, отмечая, что на вакууме начала образовываться пыль
(о как, привет, тройбан по физике), и бодро мычит что-то, пытаясь попасть Плисецкому по плечу растопыренной пятерней. Гуру чувств, ёпрст.
Но, к счастью, второй фронт все еще не открыт, и вечный союзник - Азия.
- Тебе не обязательно рассказывать о любви, как о том, что уже свершилось, - голосок у Кацуки тихий-тихий, и он даже глаза не решается поднять, рассматривая собственные сжатые кулачки, - можно попробовать подать это, как мечту. Как того, кого долго ждешь, и веришь, что он придет. Как своего…
- …соулмейта, - заканчивает Юрка, и голос его набирает решительность. – Вот именно, соулмейт! Настоящая любовь и прочая лабуда! - Глаза Виктора и Кацуки сталкиваются впервые за последние две недели, и ничего, кроме взаимной ненависти, в них нет. О, вот она, грань всевышнего дара богов.
- Отлично! Никифоров, накидай мне список элементов, посмотрим, что можно сделать.
- Я тебе кто, секретарь? – Но в руке у Якова все еще зажата защита, и спорить не получается.
- Я не собираюсь отбирать у тебя ученика, но я обязан проконтролировать, чтобы ты не угробил его, - Яков щурится, словно пытается о чем-то вспомнить. – У каждого из вас особые характеристики. Юрка еще растет, и он выдерживает меньше прыжков, чем ты; зато дорожки у него всегда были изящнее. Я вот только одного не понимаю, - Яков поворачивается к Виктору, и второй раз за месяц тот хочет раствориться на месте, - под кого ты писал Эрос? Это не твоя программа: там сильная вторая часть, и даже с хреновыми элементами ее легко вытянуть за счет артистичности. Кроме того, там прыжков кот наплакал. Не похоже на тебя.
- Все равно не повод отдавать ее Миле, - парировал Виктор, чувствуя, как в голове назревает вопрос: что за хрень? Эрос обычная программа; музыку он нарыл давно, услышав обработку в каком-то кафе; элементы вчера прогонял пол-вечера. Обычно он выходил на лед, и думал прямо на катке, - так, по крайней мере, родилась Агапэ. А вот Эрос сам собой вспыхнул в голове, когда он был в балетном зале. Элементы словно кто-то подсовывал под глаза, причем иногда совсем бредовые. Но программа в конечном итоге была хороша.
- Ладно, черт разберет твоих тараканов. Иди напиши мне элементы и, - тренер глянул на часы, - вали к журналистам. Я дал им всего час для того, чтобы порвать тебя на лоскутки.
- Тогда готовь скотч, - Виктор вышел со льда, переобулся, быстро начирикал список прыжков и связок (Яков начал фыркать, как кот), и скрылся в раздевалке, откуда уже вышел в холл навстречу журналистам.
Их было не очень много – штук пятнадцать. Виктор сел за приготовленный стол, попозировал для нескольких снимков, и начал отвечать на бесконечную череду однотипных вопросов, раздражающих из года в год все сильнее.
Да, он действительно тренирует Юрия Плисецкого. Нет, он не уходит из спорта, - взял перерыв на один сезон. Нет, у него нет никакого кризиса; и это никак не связанно с соулмейтом. Любовь – просто красивая тема; никакого подтекста. Плисецкий? От радости пузыри носом пускает. Нет, он не знает, что там на личном у Плисецкого – не интересовался. Да, Челлистино с головастиками тренируются у них, но программы он не видел. Какие отношения с соперниками? Чудесные – вон Плисецкий с Кацуки ночуют друг у друга через сутки. Нет, Кацуки не соулмейт Плисецкого. Потому что не соулмейт, и все. Пчихит – милый мальчик. Нет, Пчихит не может быть его родственной душой.
Это пытка действительно продолжалась час, но Виктору показалось, что он успел прирасти жопой к этому чертову стулу. Журналисты не ушли, а уплыли – в его ответах было столько воды, сколько нет у целой кафедры философов в дипломах. Но в целом, Виктор был собой доволен.
Хотя, он впервые задался вопросом: а какая программа будет у Кацуки? Он слегка приврал – Пчихита он видел, и даже немного восхищался. Короткими прыжками таец умудрялся пробуждать интерес, и Никифоров с нетерпением ждал, когда он соберет свои осколки в целую историю – он нетерпения его буквально вело. К тому же, к Пчихиту Виктор испытывал какую-то необъяснимую симпатию, - хотя, возможно, этого паренька невозможно было не любить.
А вот Кацуки был темной лошадкой. Никифоров видел его дорожки – очень приличные, к слову. С прыжками у паренька были проблемы, - прыгучий от природы, японец брал хорошую высоту, но элементы выходили слишком короткие. Вот если бы ему не сжиматься от страха, и попробовать взлететь, вспорхнуть, поверить в свою легкость…
Стоп. Кацуки его не должен трогать. Они вообще больше не пересекаются – для вида только здороваются, и то кивками. Мила не понимает, почему Виктору не нравится японец; она находит его душкой. Виктор же лишь отмахивается, говоря, что не любит «таких». Каких?
Метка болела еще два раза, но Виктор, в душе паникер, все равно перематывает руку на ночь холодным бинтом. Когда ему больно, Виктор думает о катке; Виктор думает о холоде и красоте льда, Виктор думает о том, как он будет танцевать. Вечно. Даже несмотря на перерыв, Никифоров все еще в строю: он катается лучше любого здесь присутствующего, он готов отдаться льду целиком, до последнего вздоха. Пусть только тот подождет, когда пройдет рука, - и тогда он выстроит свой замок с троном, и воцарится спокойствие в его душе.
(Мда, надо завязывать с Донцовой.)
Порой он просыпался от чужой боли. Это было еще хуже – он знал, что там, где-то в общежитии, Кацуки прокусывает себе губы и выгибается дугой, силясь не разбудить сопящего рядом Плисецкого, и ничем не мог помочь. Виктор был скотиной и уродом; но он никогда не был жестоким. То есть, был, но не до такой степени. Он даже купил обезболивающее и подкинул его в шкафчик Юри; вот только на следующий день нашел нераспечатанную упаковку в компании снотворного и слабительного. Намек был понят, и Никифоров даже оскорбился: он хотел помочь от всего сердца. Наверное.
Виктор в раздумьях забрел в столовою, где обнаружил всю тусовку в компании азиатов. Все тихонечко обедали, кроме Юрки: тот жрал, как не в себя, умудряясь вместе с супом запихивать в себя второе, хлеб, ржать над чьи-то анекдотом и рассказывать Кацуки про новый ужастик. Одновременно. Виктор пару минут понаблюдал за процессом, ожидая, когда продукт посыплется обратно, а затем, подойдя сзади, резко положил руки на плечи Плисецкого (тот подавился) и пропел:
- Юрочка, нельзя столько кушать. Иначе ты станешь похожим на поросенка, как некоторые.
Фигуристы замерли: за две недели лишний вес Кацуки стал запретной темой. Юри действительно комплексовал: со слов Милы, подростком Кацуки даже устраивал голодовки, которые один раз довели парня до больницы. Сейчас же японец был спокоен, как пульс покойника.
- Кушай, Юра, кушай, набирайся витаминов. Может быть, повезет, и в старости не поседеешь и не полысеешь, - он кинул убийственный взгляд на остолбеневшего Виктора, - как некоторые.
Тишина держалась полсекунды, а потом Мила, рухнув на стол, в прямом смысле заорала:
- Нокаут! Нокаут! Кацуки, удары ниже пояса! Ниже пояса!
Ржали все, кто мог в английский. Даже повариха, кажется, кудахтала где-то у себя за стойкой. Виктор сначала глупо моргал, понимая, насколько опозорен; а потом внезапно ощутил дикий жар на лице. Нужно было отшутиться, нужно было поставить Кацуки на место – ведь клялся, что сможет, обещал же! Но он не мог и слова из себя выдавить, - вместо этого пялился на Юри, недоуменно выгнувшего бровь. И отвел взгляд. Господи, он – отвел взгляд. Что происходит?!
- Охренеть, - вдруг пораженно выдохнул Гоша, протягивая свою граблю к его лицу, - ты умеешь краснеть! Сколько лет с тобой катаюсь, ни разу не видел. Молоток, Кацуки!
Виктор вышел из столовой спустя несколько минут, чтобы это не выглядело, как побег, и даже затолкав в себя половину второго. Постояв немного, он кинулся в туалет, надеясь, что еще не вернулся в норму. Из зеркала на него смотрел все тот же Виктор Никифоров: высокомерный и великолепный ублюдок с мертвыми глазами. Только с чуть розовыми щеками. Витя быстро опустил глаза, боясь столкнуться с собой взглядами: детский глупый страх. И он тоже глупый.
- Я, - выдохнул он, спрашивая у собственного эхо, - умею краснеть?...
***
Виктор вырулил из-за угла… и врулил обратно.
На катке стоял Кацуки, в полном одиночестве. Было уже темно. Парень задрал руки над головой, словно выжидая чего-то. Виктор, спрятавшись за трибуной, наблюдал.
Музыка не заиграла; но стоило Кацуки скользнуть вправо, как она грянула прямо в голове Никифорова. Виктор вздрогнул, не понимая, откуда она идет; мелодия лилась, тянулась, как нуга, а Кацуки танцевал. Никаких сложных элементов – но его грация и красота очаровывали. Кацуки скользил, переливался, взлетал и падал; он прыгал так легко и так отчаянно, и во всех его движениях скользила столь дикая, первозданная гибкость, что Виктор перестал дышать. Кацуки что-то пытался ему рассказать: и Виктор стоял с открытой, распахнутой душой, готовясь ему внимать. Внезапно он понял, что создает мелодию – тело Юри. Он преобразился: его расслабленное лицо было более чем красивым. Юри танцевал и танцевал, а Виктор смотрел; и внезапно он начал узнавать. Эрос. Фрагменты Эроса, его собственного Эроса танцевал его соулмейт; и Никифоров, впервые так подумавший о Юри, задохнулся в странном возбуждении.
Вдруг Кацуки замер, очень медленно поворачиваясь в сторону Виктора. Тот быстро спрятался за угол, и рассеянный взор Юри скользнул мимо. Зато Никифоров чуть не подпрыгнул, когда над головой раздался голос:
- Неплохо, но сыро. Давай вернемся к старой программе, - Челлистино спустился вниз, и Юри подъехал к нему. Виктор снова рискнул высунуться.
- Завтра, - говорил Челлистино, - мы начнем готовиться к первому этапу. Если хорошо проштудировать твой старый вариант, из него получится неплохой номер. То, что ты мне предлагаешь, красиво, но у нас нет времени приводить это в должный вид. Давай оставим это на попозже?
- Хорошо, - смиренно выдыхает Юри, и вдруг словно меркнет: он снова невзрачный азиатик, с трудом стоящий на коньках. Виктор чувствует почти отчаяние. В его груди пустота.
- Отлично. Тогда…
Виктор не слушает. Он быстро разворачивается и уходит: в голове звенит.
То, что он видел – это просто невероятно. Это нельзя откладывать на «потом» - неужели Челлистино не понимает, что в их спорте «потом» может и не быть? Травмы, возраст и прочие факторы не проходят мимо.
«Но, - вдруг думает Виктор, - это не мое дело. Не должно быть моим. Кацуки талантлив, но его губят две вещи – тренер и…я».
И Виктор снова остывает, чувствуя привычную мерзлоту там, где еще недавно (в самом сердце) танцевал Кацуки.
***
Виктор просыпается за минуту до первой волны.
Он вспотел, его колотит и бросает в жар; он успевает выгнуться, прежде чем его скручивает тошнота. Опять. Как же плохо, черт подери. Щеки вяжет, а значит, сейчас будет блевать; хорошо, что на ночь он ничего не ел. Виктора подбрасывает, сознание плывет, раскаленная пробка встала между легкими и горлом – ему тупо не вдохнуть. Никифоров что-то хрипит, чувствуя, что сейчас от боли он ослепнет – и первая вспышка, срывающая крик с губ, выбрасывает его за борт на несколько мгновений.
Он приходит в себя, понимая, что его вырвало на пол – успел свеситься. По руке течет что-то красное и горячее: его крутит, он боится даже пошевелиться. Ноги ватные, он ненавидит эту слабость; рядом лает Маккачин, мокрая от пота пижама прилипла к спине, волосы – ко лбу. Пить, очень хочется пить. Думай о катке. До второй волны есть еще пара минут, и нужно думать о катке. Руку словно отрывают, он вцепляется зубами в предплечье, и крови еще больше. Лед, думай о льде. Горят внутренние органы, горит мозг, ему слишком, слишком жарко – и он внезапно понимает, что не переживет эту ночь.
Помогите. Он почти не может дышать.
Помогите.
Виктор думает о льде, но образ катка не хочет вставать перед глазами. Вторая волна слишком близко, он чувствует, как кольцо жара опоясывает почки и легкие – только бы не перестать дышать. Кажется, у него еще и кровь носом. Что-то вроде крюка цепляет в мозгу какие-то странные воспоминания, и он, чувствуя, как сейчас снова будет харкать желчью, видит сперва соседского кота, потом – исцарапанную парту. А потом свои первые коньки. Коньки, каток. Виктора снова рвет, и он уже почти на грани, когда крюк подцепляет нужное воспоминание: его первый день на льду.
Виктор словно раздваивается: одной половиной он все еще горит в лихорадке, второй – уже на прохладном, спасительном катке. Он рвется туда, цепляется за воспоминание, чувствуя, как боль отходит на второй план; он даже может дышать, почти свободно. Виктор делает первый круг, держась неуверенно; точнее, неуверенно в его памяти, а на самом деле – блаженствуя. Внезапно кто-то оказывается рядом, и он чуть не падает от неожиданности – но бледная рука хватает его за плечо, помогая удержать равновесие.
Мама. Он поднимает глаза, и видит еще совсем молодое материнское лицо, без морщинок, красивое и бледное: мама еще улыбается ему. Виктор смеется, берет ее за руку и тянет за собой: они катаются по кругу, и в этот раз Виктор не спешит вырываться. Мама рядом, мамочка, мамуля – почему-то он никогда ее так не называл. Она теплая даже в такой морозный день, и от нее вкусно пахнет; Виктор не выдерживает и прижимается к ее боку. Плевать. Это его воспоминания.
Никто не увидит.
За спиной раздается радостное «бибик», и Витя понимает, что папа тоже здесь. Он едет на своей машине, и в переднее стекло можно даже различить его лицо – такое, как было на фотографиях в старом альбоме. Он еще раз бибикает, и Витя снова смеется: папа катается за ними на машине, а может, даже выйдет и возьмет его за руку. Наверное, он высокий, у него сильные руки, и пахнет он, как мама: домом. В этот раз папа не улетит во мглу. Не сегодня.
Он делает очередной поворот, когда в темноте распахивается дверь, и на пороге стоит бабушка. Она в своей цветастой шали, с кандибобером на голове – как сама называла свой пучок; она улыбается, а в руках – малиновый пирог. Они с мамой еще долго будут кататься, а потом пойдут домой, где бабушка будет их отпаивать чаем; а потом придет папа, припарковавший машину в зимней резине во дворе. Он придет и помнется у порога, не решаясь войти; а бабушка скажет: «Ну что ты встал, Сашка, не видишь, дите из-за стола подрывается, встречать несется». Скажет, потому что уже говорила. Ведь когда-то папа возвращался.
Виктор все катается и катается, и ему совершенно не хочется просыпаться. Он знает, что здесь, на бортике коробки, есть еще один человек; и ему даже не нужно поворачивать голову, чтобы догадаться, кто это. Но ему это снится, и его не может здесь быть. Виктор не хочет просыпаться. У него в груди нет привычного льда; но есть осознание мамы, папы и бабушки. Дома. В этом сне за катком для него горят огни, и путь во мгле ему освещает не блеск льда, а теплый огонек с кухни, где его ждут.
Сначала исчезает бабушка, потом – мама с папой. Виктор снова один, но не одинок: человек все так же смотрит на него, не отводя своего взгляда. У человека красивые глаза. И Виктор рад, что он здесь – впервые за долгое время рад. И человек улыбается. Этот человек ему не снится – он настоящий. Виктор знает это.
Виктор подскакивает на кровати. Десять часов. Тренировку безбожно проспал.
Виктор смотрит на засохшую лужу рвоты, на просящегося в туалет Маккачина, на сползшую, пропитавшуюся кровью повязку на руке. Виктор смотрит на бледного себя в зеркальном потолке спальни. И понимает.
Юри Кацуки действительно наблюдал за ним во сне.
Осознанно.