***
Виктора трясет. Виктор голоден. Ему физически плохо. Морально – невыносимо. Он готов убивать, но, стоит ему взглянуть на знакомые лица, его накрывает волной паники, - они могут знать. Они могут все знать. Они знают, потому что Кацуки. Кацуки Юри. Ненавижу. Он чувствует себя Раскольниковым. Он чувствует, что сходит с ума от страха. Юри Кацуки там был. Юри Кацуки видел его слабость. Кацуки Юри видел всю его грязь, все одиночество, все страхи. Кацуки Юри проник туда, куда боялся заглядывать даже он сам. Виктор не должен быть слабым. Виктору никто не нужен. Все должны думать, что ему никто не нужен. Виктору страшно. Он всегда был один. Он должен быть один, потому что он не знает, каково это – когда рядом кто-то есть. Он годами возводил стены, никого не подпуская к себе; потому что он никому не нужен, и никто не нужен ему. А Кацуки видел. Кацуки видел, что Виктор знает, что такое одиночество – в книжках узнал. Кацуки знает, что Никифорову доступны эмоции: слабые, искаженные, полностью им переделанные, но живые. Кацуки видел тщательно скрываемое прошлое: маму и папу, предавших и бросивших. Кацуки видел. И Кацуки этим воспользуется. Виктору отчаянно плохо: он нарезает круги по льду, заламывая руки и лихорадочно соображая. И Виктор боится. Он боится, что то ощущение тепла от присутствия в голове Юри было таким щемящим, таким нежным, таким теплым и искренним; он боится того, что ему понравилось не быть одному. Он боится, что в голове живет затаптываемая, но живучая, крохотная, но бешеная надежда: а вдруг ему можно быть с кем-то? Вдруг однажды будет не обязательно возвращаться в пустую квартиру, вдруг однажды кто-то спросит его, любит ли он мыльные пузыри, вдруг однажды он будет показывать кому-то созвездия на крыше? Вдруг лед примет кого-то еще, вдруг однажды… Но нельзя. Надежда разгорается, отчаянно, бесстыже баламутит душу, взрывает ключи, и Виктор ощущает настоящую пустоту в груди. Ему так плохо. Ему так страшно. Он совсем один. У него нет никого. И никогда не было. Кацуки стоит около бортика неизвестное количество времени, тоскливо разглядывая Никифорова. В его глазах мерзкая жалость, - Виктору не нужна жалость. Ему нужно, чтобы его оставили в покое. Ему так плохо. Дайте побыть с собой. Кацуки дергается, протягивая руку, и у Никифорова что-то перемыкает: - Не приближайся ко мне! – Он орет через весь каток, шарахаясь и сжимаясь, словно Юри снова что-то ворует из его головы. – Не смей, скотина! - Виктор, - Юри выходит на лед прямо в ботинках, но не смеет подходить ближе. – Не кричи. Все хорошо, слышишь? - Забудь, - Бормочет Никифоров, как в лихорадке, - Забудь все, что ты видел. Как много ты видел, а?! Не смей, никогда больше не смей быть в моей голове; ты мне никто, слышишь?! Это мои воспоминания, понятно?! Мне было так хорошо без тебя; пожалуйста, оставь меня, не мучай, проваливай, куда глаза глядят, но не надо меня трогать, понимаешь?! Я не могу так! - Я тоже не могу, - спокойно говорит Юри, опуская руки, - но ты постоянно зовешь меня. На катке повисла тишина. Где-то в тренерской кипел чайник. Виктор смотрит на какого-то потрепанного Кацуки и чувствует, как медленно начинают вращаться шестеренки в мозгу. - В смысле…В смысле – зову? - В прямом. Вчера ты звал почти осознанно; обычно же ты показываешь какие-то образы или воспоминания, или просто что-то не понятно. Ты удивительно болтлив даже во сне. Виктор не знает, что ответить. Оказывается, Кацуки уже давно свил себе гнездышко в той пустоте, которую он тщательно лелеял. Внутри что-то пульсировало и прело, и он чувствовал себя так странно: одиночество, разъедающее душу, перемешалось с невероятным облегчением, которое он пытался подавить. Подумать только, в той пустоте он – и не один. - Ты не должен откликаться, - решительно сказал Виктор, чувствуя, как к нему возвращается самообладание. – Мы договорились, что будем держаться порознь. Поверь, так будет лучше для всех. - Ты чуть не погиб из-за этого «лучше»! – Вдруг злобно выкрикнул Кацуки, и Виктор почувствовал наконец, насколько ему неуютно рядом с взбешенным японцем. Словно был в этой Шоколадке какой-то барьер, не пропускающий негатив наружу, а Виктор его сломал. - Не преувеличивай, - пробормотал Никифоров, пристыжено опуская глаза. Кацуки звучно фыркнул. - Попробуй тут не откликаться. Ты несколько недель назад о еде ночью так думал, что я весь в слюнях проснулся! - Погоди… - внезапно осенило Виктора, - а малиновый пирог? – И, когда Юри кивнул, фигурист застонал. - Виктор, - Юри маленькими шажками начал приближаться, словно боясь, что Никифоров от него отпрыгнет, - ты – самый большой трус из всех, кого я встречал. Ты настолько боишься своей семьи, своих друзей, меня и даже самого себя, что готов в упор не видеть того, что с нами происходит. Так не может больше продолжаться. Я не хочу больше это терпеть. Виктор замер. Никто и никогда не смел называть его трусом – каждым своим прыжком, каждой программой он доказывал обратное. Но Кацуки смотрел на него, - смотрел выразительно, почти не моргая, и его карамельные глаза сжигали весь налет спеси, который Виктор так любил. Никифоров чувствовал себя школьником. Никифоров не мог смотреть в глаза Кацуки. - Я не трус, - тихо произносит Виктор, но Юри продолжает смотреть на него. Больше всего Виктор боится, что сейчас в этих страшных глазах плещется жалость; такого удара его самолюбие не переживет. - Слушай, - вдруг говорит Юри негромко и беззлобно, - мне очень страшно. Я не люблю просыпаться от твоих кошмаров, - и не говори, что у тебя их не бывает. А ты не любишь мою боль. Есть один способ, как прекратить терзаться, - но для этого нам придется потерпеть друг друга. - Что, будем сбегать с катка и шхерится по кафе, как сопливые школьники? – Горько спрашивает Виктор, все-таки поднимая глаза: теперь взор Юри чуть потух, но Никифоров все равно сосредотачивается на пухлом носике, а не на карамельных очах. - Нет, не переживай – твоей репутации ничего не угрожает. – Кацуки, собака, знает, куда бить. – Этой ночью…ты ведь понял, что я был там, верно? Когда мы находимся рядом друг с другом, переживать такие приступы намного легче. Поэтому, может мы…как бы объяснить…ну, будем встречаться? – Кацуки вдруг покраснел. – Не в том смысле, то есть…эээ…Я имел в виду… - Будем сниться друг другу? – Виктор хмыкнул, и легкая искорка веселья окончательно вернула его в этот мир. – Это так романтично, Кацуки-кун… - Но не так романтично и слащаво, как в тех книжечках, что ты читаешь, Виктор-сэнпай, - проблеял в ответ Юри, и Виктор подавился слюной. – Не делай такие глаза. Ты бы знал, как это странно: у тебя все естество противится, а ты все равно заталкиваешь их в себя. - Так что там со снами? – Быстро перевел тему Виктор, чувствуя, как пылают уши. Еще этого не хватало. - Мы можем контролировать их. Это одна из способностей Связанных. Давай выберем место, и будем туда периодически приходить, - Юри поднес палец к губам, задумываясь. Толпа вопросов танцевала лезгинку в мозгу Виктора. - Каток, - вместо наиважнейшего «а какие еще есть?» брякнул он, - запомни, как сейчас выглядит каток. Сюда и будем приходить. Юри внимательно, почти пронзительно посмотрел на него. В этот раз Виктор, чувствуя, наконец, землю под ногами, не отвел глаз. - Хорошо, - наконец выдохнул Кацуки, словно с чем-то смирившись. – Тебе достаточно будет позвать меня, и я приду. Говорить будем два-три раза в неделю, этого будет даже больше, чем достаточно. - Ты…Ты больше не будешь ползать в моей голове? – Вопрос вырвался быстрее, чем Виктор успел его отфильтровать. - Буду. – Решительно произнес Кацуки, и селезенка Никифорова пустилась в зажигательное фламенко. - Но буду видеть лишь то, что ты сам рискнешь мне показать. То же относится и к тебе. - Хорошо. Они постояли еще минуты четыре, рассматривая светлые пятна на грязно-белом льду – только в Петербурге могло быть серое небо с серым солнцем. Виктор почувствовал, как в нем закипает любопытство: а сможет ли он, как Кацуки? Юри затанцевал перед глазами, и Никифоров потянулся к нему всей своей душой, что с противным липким чавканьем отрывалась от тела; и вдруг ему вспомнилось зеленоватое японское небо с желтым, круглым, нереальным яичным солнцем. Там рос Кацуки; там росла его родственная душа. Виктор потянул сильнее, надеясь увидеть больше, но мягкий голос вернул его в реальность: - Мы же договорились встречаться во сне. «Потерплю», - заверил себя Виктор, разворачиваясь и уходя с катка. Он вернется сюда ночью.***
Вот только спать не хотелось. И время они не согласовали. И Маккачин, скотина, пузо просил почесать. Разве ему откажешь? Перед сном Виктор помылся, побрился, натянул свою лучшую пижаму. Он лег в постель, тупо таращась в потолок, и попытался заснуть. Не получалось. Перевернулся на бок, потыкал пяткой собаку. Не спалось. Перевернул подушку. Сходил попить. Сожрал бутерброд (привет, пиздюли от Якова). Вспомнил, что теперь тренер и может жрать все, что захочет. Сожрал на радостях еще три бутерброда и морковку. Попил. Вернулся в постель. Не спалось. Виктор крутился добрых полтора часа, пока в сердцах не заорал на полдома: - Да чтоб тебя, Юри Кацуки! Он стянул пижаму, лег в любимую позу, сунув одеяло между ног, и отрубился за пять минут. Кацуки стоял на катке в той же позе, что и сегодня днем. Никифоров быстро проверил, одет ли он (слава Богу), и оглядел место встречи. Обычный каток, только надписи на бортиках на непонятном языке, и не видно выхода. Трибуны тянулись бесконечно, смыкая овал; выбраться было невозможно. Откуда-то сверху лился холодный петербуржский серый свет, и Виктору на миг показалось, что он на любимой субботней тренировке; впрочем, одного взгляда на Кацуки хватило, чтобы радость мгновенно улетучилась. Виктор не знал, что делать. Он стоял в коньках на льду, в своей стихии; в трех метрах от него застыл Кацуки с совершенно потерянным выражением лица; нужно было что-то сказать, что-то сделать, у Никифорова было столько планов, но каждый раз его обламывал этот японский мальчишка, и, видимо, собирался обламывать и дальше. Кацуки неловко проехался взад-вперед, ожидая чего-то; но Виктору не хватало смелости. - Я понимаю, - неожиданно сказал Юри, делая простенькую ласточку, - я подожду. Виктор наблюдал, как катается Юри. Без пафоса. Без блесток. Он ничего сегодня не рассказывал ни зрителю, ни льду; но на его лице застыло истинное блаженство, когда он мягко, изящно, грациозно вырисовывал несложные дорожки. Виктор знал, что сейчас раздастся музыка; Виктор ждал, когда запоет душа Юри. «Я могу попросить его показать свою программу», - подумал Виктор, - «Или можно прогнать свою старую. Можно кататься. Никто не остановит. Нужно только сделать маленький шаг, оттолкнуться. Ну же. Давай». Но Виктор не хотел сегодня кататься. Он пораженно замер, обдумывая это. А потом сказал вслух: - Расскажи мне, что такое онсен. - Откуда знаешь? – Спросил Юри, притормаживая. Виктор пожал плечами. Мир внезапно поплыл, и вот они уже стоят посреди низкой комнаты с деревянными полами и смешными раздвижными дверьми. - Добро пожаловать, - воскликнул Юри, - в Ю-топию!