6
17 марта 2017 г. в 02:45
Свежий липкий шрам на губе, подлатанный медицинской нитью. Зашитая десна. Распухшая саднящая скула. Лиловые пятна гематом, забрызгавшие предплечье. И легкое сотрясение мозга, отравившее первый день после пробуждения противным звоном, резью в сделавшихся донельзя чувствительными глазах и мучительным чувством тошноты.
Температура под сорок, мокрые простыни и пижамы, нестерпимый жар простуды, растянувшийся на три проведенные в полубреду ночи — я очень долго пролежал на сыром холодном асфальте, где меня бросил Паша.
Мама сказала, что меня нашел старый дворник и позвонил по первому номеру в моем телефоне. По ее номеру.
Белый с рыжеватыми потеками потолок больничной палаты, тянущий в тяжелое забытье сна и неизменно встречающий при пробуждении. Кормежка по расписанию пресными котлетами и жидким пюре. Молчаливая Мила, приходящая посидеть рядом в натянутой, ничего не значащей тишине. Осунувшаяся, украдкой стирающая слезы мама, которая так и не смогла добиться от меня признания в том, кто это сделал.
— Напали со спины, — отвечаю я сухо, отворачиваясь раз за разом к стене и прячась от колотящего озноба под тонким пледом, заправленным в накрахмаленный пододеяльник.
— Ты не позволишь мне никому рассказать? — робко спрашивает Мила в один из дней и ставит пакет с мандаринами возле принесенных кем-то красных душистых яблок.
— Нет.
— Как ты не поймешь, Леша, он ведь должен ответить за... — начинает Мила запальчиво, но я скучливо ее перебиваю:
— Забей. Сам напросился. Получил, что хотел.
Я настойчиво говорю врачам и матери, что ничего конкретного не помню.
Я говорю, что мне все равно.
И это действительно так, ведь вместе с физической приземляющей болью приходит простое объяснение успокоившемуся сердцу и легкой дурманящей пустоте. Спустя годы я наконец нащупываю грань недопустимого и уже не вижу в монстре благородства и тайной, скрытой неприступными бастионами доброты. Только монстра.
Я больше не люблю Пашу.
* * *
Спустя неделю врачи оформляют выписку, и мама отвозит меня домой.
В колледж, конечно, она меня отпускать не собирается до тех пор, пока не пройдет мокрый надсадный кашель и отек с левой стороны лица.
Впрочем, я и сам не тороплюсь на учебу. Мне нравится коротать дни за чтением средневековых рыцарских романов, поливать кактус на подоконнике и любоваться распустившимся на нем сиреневым цветочком, слепо тянущимся к теплому оконному стеклу. Я смотрю старое кино и слушаю группу «Нервы», постепенно разбираю образовавшийся завал заказов, любовно шлифуя и редактируя статьи. Ем чипсы, запивая их пивом, пока играю с Милой в настолки, делаю домашку и стараюсь не думать о плохом.
Мама меняет тактику со скандалов и угроз обойти с расспросами весь район на тактичное непротивление моему молчанию и щедрую материнскую ласку. Она крепко обнимает меня и поглаживает по волосам теперь каждый вечер, и я слышу, когда она выходит за дверь моей комнаты, как она тихо горестно всхлипывает, глуша эти звуки в рукаве домашней кофты. У меня каждый раз сжимается сердце от сожаления и тоски, но есть ли смысл в том, чтобы просить у нее прощения? За то, что ее сын вырос мальчиком, который так и не научился выпускать спичку из рук до тех пор, пока она не догорит и не ошпарит пальцы.
В пятницу утром раздается звонок в дверь.
Слыша отрывки разговора в коридоре, я не сразу понимаю, что пришел Паша. Сердце подпрыгивает, но не от смеси испуга и тайного предвкушения, как прежде, а от поражающего меня самого раздражения и нечеловеческой ненависти. Мне хочется выйти в коридор и велеть ему убираться из моего дома, никогда больше не ступать на этот порог.
Но я лишь ковыляю к двери и прислушиваюсь к тому, о чем разговаривают в прихожей.
— Как он себя чувствует? — спрашивает Паша негромко.
— Кто? — реакция моей мамы, ее холодный недружелюбный тон немало изумляют. Она же всегда обожала Пашу и считала его хорошим парнем.
— Рыс... Алеша.
— Почему ты интересуешься?
— Он в колледже не появляется. Он ведь в больнице долго лежал... — голос Паши дрожит. Если бы это был не Соколов, я бы решил, что он едва сдерживает слезы. — Он поправляется?
— Я на это надеюсь, — ядовитые нотки. Намекающие на то, что поправляться мне нужно не только физически.
— А когда он выйдет на учебу?
— Он не вернется в этот колледж, — вдруг отвечает мама ровно и устало. — Я собираюсь отправить его к тете, в Петербург, там он будет готовиться к поступлению в университет.
Повисает долгая гнетущая тишина, в которой я слышу только, как загнанно колотится мое собственное сердце. А потом Паша хрипит:
— Настасья Сергеевна, мне можно его увидеть? Прямо сейчас?
— Я не думаю, Паша.
Отстраняюсь от двери и скорее иду к столу. Сажусь в кресло, бездумно открывая первую попавшуюся книгу, и пытаюсь уйти в смысл пляшущих перед глазами чернильных буковок так глубоко, чтобы не слышать мольбы в его голосе. Не слышать громкого протестующего и растерянно взывающего ко мне со стороны прихожей «Рысик! Черт... Рыся, пожалуйста».
Алеша, Рыся, маленький беззащитный Рысик. Мальчик, сердце которого ты выдрал и кинул под ноги как дешевую побрякушку — так, поиграться, выместить озлобленность на весь белый свет.
Проходит несколько долгих минут.
Хлопает входная дверь и щелкает закрываемый засов. Дребезжит звонок и клацает ручка, которую Паша бездумно дергает в попытке дорваться, что-то сказать или доказать.
А потом все стихает, и только мамины шаги в коридоре заставляют меня испуганно встрепенуться. Она заглядывает в мою комнату и прислоняется плечом к дверному косяку. Во взгляде — бесконечная усталость и та же пустота, какую я вижу в зеркале по утрам.
— Ты знаешь? — спрашиваю я виновато и горько. Забытая книга соскальзывает с колен и падает на ковер.
Мама хмыкает:
— Знаю ли я? — переспрашивает. — Уже знаю, как очнулась от надуманных грез. Прочитала все на его лице, как только открыла дверь. Сердце ухнуло так коротко, резко... И в пятки ушло. Да только какой в этом смысл? Знала бы раньше...
Она осекается, поджав губы.
Потому что понимает прекрасно, как и я, что не смогла бы предотвратить неминуемого. Вытравить словами и уговорами тех чувств, которые мог задушить во мне только сам Паша.
— А он ведь действительно приходил в больницу, — мама проводит ладонью по лицу и нервно посмеивается. — Со своей мамой. Приносил цветы и яблоки, таким обеспокоенным выглядел. Мы с ним говорили о тебе, по очереди дежурили у палаты в первые дни, когда не спадала жуткая температура. Я его обнимала, благодарила.
Мама морщится, будто от омерзения.
— Боже. Я благодарила монстра, который избил и бросил мою кровинушку, моего единственного сына в богом забытой дыре...
Она прячет лицо в ладонях, а я поднимаюсь, чтобы подойти и крепко-крепко ее обнять, прижать к себе и уткнуться носом ей в плечо.
— Мам, ты не плачь только, — прошу негромко, гладя ее по подрагивающей спине. — Со мной все будет в порядке.
Мы стоим, обнявшись, пока она не перестает сотрясаться в беззвучных рыданиях.
Со мной все будет хорошо.
Всем назло.
И на-ебаное-всегда.
— Про Питер это ты серьезно говорила? — спрашиваю через какое-то время. Есть что-то притягательное в мысли бросить место, где мне причинили столько боли. Но убегать от боли, как и от ранящих воспоминаний, дело бесполезное. Ее можно только пережить, пропустить через себя, и никогда — сделать вид, будто ее не существует.
Этому меня научил Паша.
— Как ты сам захочешь, — мама вытирает мокрые щеки рукавом, отворачивается и выходит в коридор. — Как сам решишь.