Неудобный гость

NC-17
Завершён
132
2
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
224 страницы, 121 108 слов, 17 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
132 Нравится 302 Отзывы 67 В сборник

1 часть. 1 глава

Настройки

Нєоудобнѣи гость

Роман

в двух частях

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

      

Чтобдойтидоустиложа

Мимо страшной церкви Божьей

Мне идти.

Мимо свадебных карет,

Похоронных дрог.

Ангельский запрет положен

На его порог.

Так, в ночи ночей безлунных,

Мимо сторожей чугунных:

Зорких врат —

К двери светлой и певучей

Через ладанную тучу

Тороплюсь,

Как торопится от века

Мимо Бога — к человеку

Человек.

Цветаева М.И.

      

      

I

                           Первый снег вступил в Петербург размашистым шагом немыслимой метели, белые кулаки стучались в окна домов на Выборгской с остервенением обманутого трактирщика, ни в коей мере не готового мириться с парой фальшивых монет, всученных ему заезжими фарсерами-приказчиками с выражением чистейшего помысла на румяных лицах. Сергей Георгиевич Ставровский, больше известный столице в качестве генеральского племянника и фатовато именуемый среди товарищей Сержем, с детства был мучим тревожными снами и теперь невольно очнулся от разыгравшейся на улице непогоды. Простыни под ним горели пламенем языческого костра, сухая прелость пухового одеяла отдавала духотцой, и в эту самую секунду сонного дурмана кошмары прорвались сквозь крепость сознания на волю, заставив молодого человека вскочить на ноги. Пот катился с него градом, поблескивая в резких лунных лучах, в незначительной степени смягчаемых только наледью на стеклах; буйный взгляд вяз в черной тени от большого комода с фарфоровым медальоном на выпяченном пузе.       — Спасу нет никакого от видений этих проклятых, — пробормотал он себе под нос и приложился горячим лбом к врачующе-прохладному оконному стеклу. Шел первый час ночи.       Снегопад между тем ничуть не стеснялся того, что был в этом городе на правах гостя. Очевидно, он находил себя одним из тех гостей, которые без всякого на то основания всюду мнят себя желанными и делают хозяевам чуть ли не одолжение своим внезапным визитом. То ли неспокойный сон Ставровского все еще имел над ним власть, то ли сам по себе в последнее время приобрел он ни в коем роде не шедшую ему склонность рассуждать о вещах его окружающих (подчас даже самых что ни на есть простых) в философском ключе и теперь не мог удержать этих дум, только почудилось в ту ночь Сержу, что в нем таится та самая силаразрушительной природы, подчиняясь которой, меловая крупка вертится и вращается крутыми вихрями, и что страшная пурга эта исходит чуть ли не из него самого, и чуть ли не он сам ее и порождает.Он не боялся ни завываний, ни белого пятна хаоса перед глазами и находил в этом дурной знак. Про себя же он в ту пору заключил следующее: если бы темные силы действительно существовали, он, вне всякого на то сомнения, был бы их служителем. Этот вывод пришел к нему, как любят говорить набожные люди, свыше, но истоков его он не знал, другими словами, не смог бы толком объяснить ни себе, ни тем более постороннему, с чего он это взял и отчего вдруг так уверовал в эту горькую, нелицеприятную правду о себе.Однако собственная душа его представилась ему тогда сродни грязному сапожному следу.«Когда в последний раз испытывал я муки совести, сожалел о чем-то, сострадал кому-то, когда любил?» Все это, казалось, осталось в прошлом: юность утащила за собой всю прелесть светлых чувств, как игла тянет за собой послушную нить. С пугающим равнодушием генеральский племянник повернулся на кроткий женский стон. Таисия судорожно отмахнулась от невидимых ночных призраков и вновь размеренно задышала. Его вторая мать, его заступница, его любовница. Кем бы он был без нее? О, на этот вопрос Ставровский отвечал не задумываясь (и тут уж без всякой, в прочее время одолевающей его философии), во-первых, потому что сама тетушка не упускала случая ему о том напомнить, во-вторых, нужно было слыть глупейшим человеком на роду, чтобы не постичь величие оказанной ею услуги. Отец его (давно уже покойник) имел место конюха при дворе Георгия Федоровича Ставровского (тоже графа и родного брата нашего генерала), отрекшегося от всякого богатства в пользу духовного развития, а потому и сам конюх (имени которого знать нам теперь совсем необязательно, ибо имя это было напрочь забыто даже собственным сыном его) вскоре от безвыходности своего положения преисполнился презрения к капиталу как таковому (это, вероятно, облегчило его жизнь в том виде, что финансовое положение его (разумеется, плачевное) стало соответствовать внутренним убеждениям). Сергею Георгиевичу, говоря на чистоту, вряд ли был уготован путь, многим отличающийся от отцовского, непритязательная эта стезя поглотила бы его, как поглотила бы любого ленящегося и бесталанного отрока, потому можно без всякой опаски сказать, что он бы стал одним из тех потерянных в глубинках России молодых людей, что смотрят на жизнь, которую он вел сейчас и принимал за должное, с глубокой, неизлечимой завистью. Если бы не она, Ставровский бы не носил сшитых на заказ одежд, не изъяснялся бы высокопарными ферзями, не ездил бы в экипажах, не сорил деньгами, не обедал в Дюссо… и, возможно, был бы счастлив. Но он уже слишком к тому времени привык быть тем, кем хотела его видеть она, — плодом ее стараний, баловнем судьбы— и поэтому простое человеческое счастье было сокрыто от него обязательствами соответствовать ожиданиям ее и общества.       Невесть откуда взявшееся чувство загнанности в ловушку обнаружилось в нем совсем недавно и пока ничем не мешало жить, но Серж понимал, что рано или поздно уже накинутая на шею петля обернется для него удавкой. Раньше он этого не замечал, не мог даже помыслить, что праздности придет конец. Но он пришел, и вовсе не потому, что Таисия переменилась в своем расположении духа к нему (напротив, ее щедрость на его счет не знала никаких границ и порой доходила до таких немыслимых сфер, что, казалось, затребуй племянник даже луну с неба, она бы и то исхитрилась устроить для него), нет, конец этот настал в нем самом и только. Подобного рода преломление свойственно многим выскочкам из дворянского сословия, отплясавшим и отпировавшим молодость в такой чрезмерной степени бедокурства, прокутившим ее в такой расточительной, жаркой спешке насладиться всем и сразу, что после их непременно поражало в самое нутро жуткое в своей откровенности пресыщение, к которому их никто не готовил и о котором не предупреждал нисколько. И вот они сидели, глуповато глядя в одну точку перед собой, не в силах выдумать, как нынче распорядиться своей жизнью, которая будто бы обесценилась и будто бы обошлась с ними непорядочным образом, так что доходило в душе даже до натуральной обиды. Ставровский не являлся исключением во многом лишь потому, что был испорчен светским обществом совершенно определенным и единственно возможным способом, коим здесь портили всякого молодого человека, слабого до искушений и имеющего слабости избалованной, мотовской породы, а потому приобретавшего сходство с любым другим повесой своего круга и уже ничем будто бы от него не отличавшегося. Но генеральский племянник все же подошел к черте, которой при большом на то желании можно было бы и избежать, и он, верно, умудрился бы ее избежать в самом деле, к тому располагала незрелость его ума и даже сердца, но одно очень неосторожное «las événement» [1] изменило ход истории (не сказать что в лучшую, но определенно в другую) сторону, так что в итоге и подвело его к этой черте. Происшествие это с одной стороны неловкостью, с другой — необратимостью своей нарушило упорядоченное течение его жизни и всюду шло за ним теперь по пятам и смотрело с укоризной, мол, как можно продолжать в том же роде, когда знаешь про себя такое, такое, такое!.. И знание это было сродни кулисам, видя которые, человек невольно начинал подозревать наличие за ними грим-уборной, где и разыгрывался спектакль настоящей жизни, без флера блеска и совершенства, без декораций и костюмов, без персидских ковров и агатовых уборов. Серж отчего-то враз разглядел и распознал сверх того, что комфортно было знать ему для прежней жизни, мерзкие личины прекрасных созданий проявили себя так же вдруг и так же некстати, как если бы неаккуратный от природы человек самым случайным и прискорбным образом пролил на лист с симпатическими чернилами лимонный сок. И все эти откровения, которых он никак не ждал да и ждать не мог в силу ограниченности представлений о мире, сыграли с ним злейшую шутку. Ставровский, вопреки всякому здравому смыслу и очень уж неудобно для своей беспечности, возненавидел вдруг то, чем жил. Прежнюю легкость взгляда с глумцой полностью и бескомпромиссно вытеснили собою надменность, гордыня и презрение, которые молодой человек тут же обрушил на все великосветское общество разом, как разгневанный Бог мог бы обрушить купол Исаакиевского собора на прихожан. И как бывает в таких случаях очень часто, эффект последовал ошеломляющий, но во всем противоположный замыслу: его взгляд свысока не только не обидел гостей дома, но и тут же был списан на породу голубых кровей. Но он не был их кровей! Босой, грязный мальчишка в холщевой рубашке —вот кем он родился и вот кем он рос, пока Таисия не вывела его из грязных, вонючих конюшен на свет миллиарда золотых люстр! Но совершенно уж немыслимым ему казалось то, что порой (и чем дальше, тем чаще) ему хотелось снова обернуться несмышленым чумазым оборванцем, вся забота которого — объезжать диких лошадей и носиться по полям. Приученный к изыскам и к первому сорту, он ощущал в себе теперь постыдную, грубейшую неспособность наслаждаться простотой, и чем старше он становился, тем больше хитростей и изощрений требовала его душа. Предназначенный для привольной, крылатой, панибратской жизни без чинов в богом забытом захолустье, Ставровский жил жизнью богача в четырех кирпичных стенах коробки, называемой апартаментами.       Серж не лгал себе в том, чтоподчас упивался теми привилегиями, что давали ему капиталы Таисии, за деньги можно было купить столь многое и многих, что это в известном смысле давало ему ощущение полноты проживаемых дней, но его мучили мысли, что нечто важное он оставил на родине, что-то, что не дало бы его душе стать кривым зеркалом, отражающим в бесконечную глубь себя все известные человечеству пороки, а сделало бы ее мягкой материей, пропускающей солнечный свет.       Он видел себя в стекле, запотевающем мраморной дымкой от его горячего дыхания. И без того правильные черты в острой геометрии стекольного отражения выглядели исключительными. Тонкие черные брови слетались в острую галку, прядь густых смольных волос влюблено касалась гладкого лба, гранатово-красные губы были напряжены и вытянуты в тугую нить, на крутых, сильных скулах играл жаркий румянец. Все его лицо было умыто красотой, обласкано ею, и впервые его встречавшему человеку сложно было про себя не приметить этой красоты и не подивиться ей, но сколь бы хорошо ни было устроено это лицо, как правило, все внимание собеседника доставалось одним лишь глазам. То были два карих огня, два оружейных дула, два мученика и мятежника. Ставровский не смотрел, а стрелял ими на поражение с одному ему доступной скукой заядлого дуэлянта, и в такую минуту уже решительно было все равно, о чем он толковал. Сергей Георгиевич был до безобразия хорош собой, так хорош, что это многие считали за преступление. Таисия называла его красоту непростительной. Она часто говорила, что в образе его есть что-то колдовское, что в ее мальчике сосредоточено совершенство античных богов. Без конца любуясь им, она непроизвольно научила и его самолюбованию. Будучи только мальчишкой Серж уже мог так посмотреть, что все ему покорялось. Таисия без конца кутала его в похвалы, купала в сладкой патоке слов (одно что не сочиняла оды в его честь), часами смотрела на него, как на великое произведение искусства, хвасталась им всякому гостю без разбора, сравнивала его со всеми и находила лучше всех. Маленький Сережа, еще недавно боявшийся поднятой руки, грозившей ему затрещиной или оплеухой, спустя всего лишь неделю в доме Таисии Иосифовны, точно натренерованный песик, стал подставлять под эту надушенную ручку голову, чтобы его приласкали. Шли годы, и те же надушенные ручки ласкали уже все его тело. Последние подробности могли бы неприятно поразить читателя, но дело облегчалось, пожалуй, тем фактом, что случилась эта близость между ними до того естественно, что по законам афоризма с нее снималось всякое клеймо безобразия.       Сергей Георгиевич хотел было уже вернуться в постель, найдя себя успокоенным вполне после привидевшегося во сне кошмара, но тут до него донеслась гомофония возбужденных мальчишеских голосов, ворвавшаяся в дом вместе со снежным вихрем через распахнутую дверь. Изумляться причинам появления полуночных гостей времени решительно не было никакого, и едва осознав их вторжение в дом, Серж тут же живо метнулся к забывшейся глубоким сном любовнице, чтобы предупредить скандал, который Петербург уже давно и напрасно ждал.       Когда экипаж с шестью юнкерами без должного сопровождения генерал-майора Ставровского досадно, со всего маху вперился в ограждение на Кантемировском мосту, в Северной Венеции было раннее утро. Метель бушевала с прежней силой, но угрюмый рассвет уже расколол сумерки, холодной белизной пробившись сквозь трещины в сером алюминии небосвода. Прежде чинно сидевшие каждый на своем месте, теперь юноши напоминали собой гору тел, как попало наваленных друг на друга. Николай Пшеницын, самый щуплый (щуплость эта была взята от домового воробья или даже не воробья, а только птенца воробья) из компании юнкеров, по воле милостивой судьбы оказался на верху этой Пулковской горы, в противном случае он бы вряд ли смог сделать хотя бы один спасительный вдох. С полсекунды весь экипаж пребывал в оцепенелом молчании, но уже очень скоро, одни за другими, потянулись болезненные стоны и ругательства, началось шевеление, и Коля, едва успевши проморгаться и осознать всю драматичность своего положения, различил злой, страдающий оркестр голосов, доносящийся откуда-то из-под полы и требующий от него не иначе как спасительного чуда. В прочей ситуации никому и в голову не пришло бы полагаться на Пшеницына и ждать от него подобных этому героических свершений, но дело устроилось так, что в нем одном теперь и сосредоточилась вся надежда. Сознавая это не меньше остальных, Коля начал ощущать в себе какое-то особое расстройство нервов, которого никак нельзя было теперь допустить, но которое все равно пробивалось в нем ползучим пыреем. В потемках каретного салона юноша пытался совладать с дверцей, но ему решительно не на что было опереться, да и уже порядком замерзшие руки тряслись, как у растревоженного пропажей ценной вещицы старьевщика. Он лежал на чей-то спине и с пробивающей на слезы безысходностью смотрел на эту треклятую дверцу, напоминающую сейчас крышку намертво захлопнутого люка. Пока что Пшеницын не чувствовал ни боли, ни усталости, но понимал, что и болен, и устал, по тому, как плохо слушалось его собственное тело. А меж тем каждая минута промедления могла, пожалуй, обернуться настоящей трагедией, ибо юнкера были зажаты и переломлены друг дружкой до той крайности неудачно, что требовалось не более одного лишнего движения, чтобы сделаться калекою. Все это призывало к действию и вводило в ступор Николая в одно и то же время, подвергая до чрезвычайного восприимчивую натуру его такой жутчайшей совестливой травле, что страдал он ничуть и не меньше своих товарищей, несмотря на очевидную привилегию своего положения. Однако же всякое мероприятие в итоге разрешается: как бы ни было оно дурно устроено, скольких бы ни требовало хлопот, как бы ни тянулось и ни перерождалось в иные ипостаси; так любая оказия рано или поздно исчерпывает себя и подчас способами невероятными, удивительными и в другое время, может быть, совсем к вопросу непригодными, но вполне оправдывающими себя в том конкретном месте и в тот конкретный час. Закон этот не обошел стороной и Николая, который в один-единственный миг (тот самый миг, когда какофония истошных звуков достигла своего апогея), наконец решился на противоречащий всему его созидательному существу поступок и с тупой решимостью ударил по оконцу локтем, затем еще раз и еще, без остановок и передышек, вкладывая в эти маятникоподобные удары всю свою по-юношески наивную храбрость и сам едва ли сознавая вполне, что творит и откуда в нем столько чуждой ему прежде остервенелости. Действуя как бы не сам, а только по чьему-то принудительному указу, Коля не сразу сообразил, чем подобное буйство должно окончиться, и когда страшный стеклянный дождь вдруг обрушился на него (совершенно неожиданно и удивительно), он едва успел спрятать лицо в стоячий ворот шинели, иначе пострадал бы, и весьма. В образовавшуюся брешь тут же ворвался холодный январский воздух, обжигающей плетью хлестнувший Николая по бескровным щекам. «Наружу, на свет…» В агонии он схватился за острые края уже раскачивающейся над ним от внезапного головокружения проруби и только заметил, как начала сочиться кровь из ладоней в перчатках, порванных о сколы. С рыком, которого он раньше в себе не знал, Коля подтянулся вверх, выталкивая свое вдруг потяжелевшее на сотню пуд тело наружу, затем подал руку Сене, которого различил сперва в голодной темноте каретного дупла, и уже вместе они подсобили оставшимся четырем кашляющим, всклоченным юнкерам выбраться из черного ящика на божий свет. Их экипаж лежал на боку, подобно неловко выброшенному на сушу киту, в колеса впутались прутья коряги, на которую они так лихо налетели и опрокинулись. Кучер, как и полагалось человеку во хмелю, не видел в случившемся большой беды, находил себя вполне здоровым, и даже совсем не к месту подшучивал над случившимся, и без конца дивился чему-то, и делал все, что угодно, кроме того, что могло бы в действительности поправить дело. В конце концов, он дошел до того, что наотрез отказался оставлять свою колымагу на произвол судьбы «прямо посередь моста», чтя ее чуть ли уже не за даму сердца; картинно запахнул тулуп и уселся на обломках козел, вынудив своим упрямством и неприкрытым сумасбродством несчастную шестерку юнкеров отправиться в дом к своему генералу за прошением о помощи для капризного старика, чей характер и чье пьянство с годами усугубились до несносного.       Николаю Пшеницыну шел восемнадцатый год, год для него переломный, роковой и один из тех годов, что определяют будущее молодого человека на много лет вперед, пока не случится с ним чего-то такого особенного, фундаментального по своей сути, что вновь способно будет переменить ход истории, казалось бы, уже известной и вполне предвосхищаемой. Бредя по мосту и ощущая в себе феноменальную сломленность духа, Коля, разумеется, не предполагал, что в жизни ему уготовлены испытания и горести куда истовее, чем эта, и что, считая теперь злоключение с каретой бедствием чуть ли не стихийным, совсем скоро он позабудет о нем напрочь, как о неудавшейся шутке. Но молодость тем и прекрасна, что всякий случай проживается в ней полно и глубинно, в особенности благодаря тому, что нет совершенно никакого подспорья для сравнения, а потому всякая мелочь способна разжечь и раззадорить юношеское сердце так, как большое и даже великое дело не раззадорит сердце солидного господина. Да, пожалуй, одна только молодость и была причиной той остроты надрыва, с которой Николай предавался бичеванию. Рваные потоки оголтелого ветра подкашивали ему ноги, которые и без того вязли в глубоком снегу, наметенном всего за пару часов. Продуваемый насквозь, он, не скупясь на воображение, представлял, что еще чуть-чуть, и этот адский холод оставит от него один скелет, а все остальное станет прозрачным, как лед на речке. Разбитый локоть поднывал, точно воющий на луну бирюк, и Коля инстинктивно прижимал левую руку к себе и баюкал ее, как захворавшего ребенка. Каждую секунду ему казалось, что вот-вот он потеряет сознание и рухнет прямо в белесую бездну снежного нарыва на теле земли и незамеченный своими товарищами (он шел замыкающим) погибнет, погибнет пренепременно! Но он все шел вперед, как шли вперед его товарищи, и если сам он идти уже не мог, то за него шли гордость, упрямство и будущий офицерский чин. Спустя полчаса заветная табличка с искомым адресом проклюнула сквозь снежный туман на Выборгской набережной, и все, как один, молодые люди издали облегченный вздох.       В тот самый миг, когда юнкера обрели долгожданный приют в стенах дома генерала Ставровского, Серж парой спешащих, неосторожных пощечин разбудил Таисию и, придерживая полы простыни, которой та в спешке обмоталась, не имея времени возиться с ночной сорочкой, трусцой сопроводил ее по темным коридорам до супружеской спальни. Спустя каких-то десять минут тетушка с племянником как ни в чем не бывало спустились на шум в прихожей каждый из своей комнаты, наскоро одетые в то, что первое попалось под руку, с видом сонным, растревоженным и недоумевающим. Однако театрализованное представление это зрителя своего так и не нашло: к большому удивлению любовников, Павла Федоровича среди «выводка», как в шутку называла Таисия подопечных мужа, не было, а сам «выводок», к слову сказать, выглядел преплачевно.       Ватага из шести юнкеров неловко толпилась у порога, с плохо скрываемым интересом и почти раболепством озираясь по сторонам, но не решаясь сделать навстречу хозяевам и шага. Их окружала теперь просторная прихожая, понизу обшитая теплого цвета дубом, поверху обитая тиснеными обоями с рокайлями в тон, пол под ними узоровал крупной мозаикой из ценных пород дерева, величавое зеркало в раме громоздкой, но исполненной с таким художественным вкусом, что громоздкость эта была ему вполне простительна, смотрело на собравшихся строгим, придирчивым взглядом старожилы двора и будто решало, сообщить о визите или гнать в зашеек. Все это с такой явственностью противопоставлялось казарменному аскетизму, что молодые люди не могли теперь не восторгаться увиденному, но к восторгам в этом доме давно и до скуки привыкли.       — Что же, в самом деле, стряслось? — прервала затруднительное молчание Таисия Иосифовна. — В таком виде, в такой час!       Среди юношей тут же началось безгласное волнение, они будто еще сконфузились и сделались еще неуклюжее.       — Ну же! Сердце уже в пятках! — чуть не провизжала графиня Ставровская. Она и впрямь, как истинная женщина, успела до смерти перепугаться и надумать себе лишнего.       Под визг этот племя вытолкало наконец вперед своего старейшину, им оказался бойкий юнкер с грудью колесом и смешными усиками над верхней губой округлого, сытого лица.       — Премного виноваты, что напугали, это одно только по неосторожности и вышло, так что беспокойство ваше, ей богу, напрасно. Иван Федорович при лагере остался, туда нынче с проверкой нагрянули. — Таисия Иосифовна изобразила облегчение, хмурость на ее лице разгладилась, гнев сменился на милость. Поймав на себе благосклонный взгляд этот, юнкер продолжил. — Нам же был заложен экипаж, отъехали согласно графику, но приключилась метель… И тут уж немудрено было, принимая во внимание особенности Степана Прокофьева, кучера нашего… А впрочем… Одним словом, опрокинулись… Но без последствий! — тут же заверил горе-оратор, завидев изумленно и почти с прежним беспокойством поползшие кверху брови хозяйки. Серж, с первой секунды потерявший интерес к непрошеным гостям и все еще стоявший в холодной прихожей только из чувства выстраданной из недр этикета вежливости, утомился наконец совершенно и успел бесцеремонно развернуться и преодолеть треть лестничного марша как тут случилось целиком и полностью невозможное.       Пока один из юнкеров отчитывался перед хозяйкой дома, другого юнкера, очевидно менее бойкого, без груди колесом и усиков над верхней губой, едва успели подхватить товарищи, иначе он непременно бы расшиб себе еще что-нибудь, брякнувшись о пол.       — Не иначе обморок, — озадаченно и как бы не доверяя себе заключила Таисия, всматриваясь в юнкерской кагал.       Сергей Георгиевич с этими словами замер на полпути и с разразившейся внутри триумфальной иронией обернулся на потерявшего сознание юношу. «Вот так шутка! Грохнуться будущему офицеру в обморок на глазах у своих товарищей! Перед генеральской семьей! Что может быть глупее? И ниже уже всякого достоинства!» — глумился про себя Ставровский, пытаясь сквозь оставшиеся пять голов разглядеть бедолагу.       — Павлуша! Пашка! — голосила графиня, дышащая теперь с тяжестью чахоточного больного. На зов ее прибежала дородная баба, похожая на пивной бочонок, вся раздавшаяся вширь, вся розовая, вся пропахшая кухонной стряпней, в криво повязанном переднике.       — Не иначе обморок, — тихо повторила Таисия Иосифовна и указала ослабевшей рукой на переполох внизу.       Пьянящая темнота нехотя начала рассеиваться, кто-то тянул его за шкварник со дна глубокого озера, так что краски менялись от пурпурно-синих, давящих, до прозрачно-оливковых, травяных. Николай трудно разлепил набрякшие веки и увидел перед собой столпотворение лиц: простодушное девичье лицо с обожженными румянцем щеками, затем другое лицо — лицо статной женщины со взглядом гранд-дамы, далее родные лица товарищей, смотрящие выжидающе и недоуменно, и еще одно, в отдаленной перспективе, похожее на виртуозно выписанный портрет, лицо мужчины с глазами дьявола, искушающего Христа. Глаза эти тлели двумя углями в глазницах и внимательно изучали его сейчас. Неужели он все-таки лишился чувств? Конечно, это было вполне возможно после всех испытаний, которые он перенес, и все же очень стыдно. Коля почувствовал, что краснеет, и еще больше раздосадовался на себя. Немыслимый позор! Он жалок! Как же он жалок! И все же он не мог не быть благодарен этим людям, проявлявшим к нему такое необычайное соучастие в минуту слабости и стеснения, его мягчайшего свойства сердце отозвалось на их заботу теплотой, и он смущенно улыбнулся, как улыбаются дети, не знающие еще всей подноготной человеческого естества. Белая кухарка облегченно вздохнула и спрятала в юбку пузырек соли, пропитанной мышьяком, а Таисия и того больше — улыбнулась в ответ, отметив про себя, что le juene homme [2] крайне неприспособлен к жизни, но il est trés bien [3] и заслуживает особого отношения. Ее пытливый ум уже знал, что карьера этого юнкера обречена на провал, но особая младенческая простота его рафаилова лица сделает ему в будущем до неприличия много чести без всяких потуг на то с его стороны, так что он, может быть, даже будет этим обременен.       Сергей Георгиевич, к слову, тоже составил для себя кое-какие выводы, и в его прежде мертвенно сонных глазах затеплился живой интерес, хотя, соблюдая семантическую строгость, должно было определить его как животный. Графиня Ставровская до того размягчилась сердцем и потеряла всякий сон, что, несмотря на преступно ранний для этого час, подняла на ноги всю прислугу и приказала накрывать на стол и готовить гостям горячие ванны. За экипажем послали в то же время, но надежды было мало. Николай меж тем, все еще ощущая себя в дурмане, стянул с рук изодранные замшевые перчатки (не успевши испугаться тому, как попортил он их и как ему за то достанется), и всем открылись его окровавленные кисти рук, так что Таисия Иосифовна чуть уже сама не впала в беспамятство и снова принялась кричать Павлушу, которую кричала по всякому поводу и без, ибо одно присутствие вострой девки внушало ей спокойствие, и кулуарно было принято думать в доме, что если уж Павлуша не смогла разрешить вопроса, то дело безвыходное и конченое. Павлуша и впрямь не растерялась, взяла Николая под руку и увела долой с графских глаз на кухню, где приготовила таз теплой воды. Тем временем оставшаяся пятерка заметно приободрилась духом и как бы оттаяла, а предвкушение сытного завтрака в доме самого генерала Ставровского заставило их быстро забыть обо всех злоключениях и развязало языки, которые, однажды развязавшись, уже мололи без умолку. Еще недавно едва стоявшие на ногах, теперь юнкера вовсю шутили и представляли, как, должно быть, они, «сугубые звери», поднимутся в глазах «благородных офицеров» в свете последних событий, весть о которых непременно дойдет до училища (а не дойдет, так они донесут ее сами), и будут держаться с ними уже чуть ли не на короткой ноге, и будут пересказывать им эту историю до мозолей на языке, а те, в свою очередь, станут слушать их с раскрытыми ртами, и предвещали много других перемен, которым, разумеется, не суждено было претвориться в жизнь, но которые тешили их и утешали в глубине мальчишеских душ. Сама хозяйка удалилась сменить наряд перед трапезой и привести себя «в божеский вид», а генеральский племянник юркнул в тень проходной, которая скрыла его от посторонних глаз, все равно что вуаль на шляпке лукавой вдовы. Он закурил пахитосу, подсматривая в дверную щель за тем, как Павла обрабатывает глубокие порезы припасенной в закромах своих поварских владений водкой, а затем туго бинтует кисти юношеских рук без всякой оторопи святочных обрядов, где даже барышни из нетрусливого десятка всеми силами и зачастую безыскусно изображали из себя недотрог. Кругом все белело от пара, булькало, шкварчало, звенело посудой; теснясь и гнушаясь друг друга, спешили дремотные поварихи, почти не замечая юноши в военной форме на своей кухне. Пшеницын титаническим усилием воли не пускал гримасу боли к себе на лицо, но нижняя губа его все же предательски дрожала, подло и без всякого на то спроса выдавая истинную силу его страданий.       Ставровский все больше зяб и курил уже вторую пахитоску, что могло вполне одним лишь запахом выдать его присутствие, но отрываться не желал. Его до неприличия забавляла та прилежность школяра, с которой этот субтильный юнкерочек строил из себя доблестного рыцаря. «Ведь больно, больно до невыносимого! К чему храбриться! Что выдумывает из себя такое? Кого вздумал этим обмануть? Ведь не идет к нему нисколько эта напускная храбрость!» Сергей Георгиевич был убежден в своей способности угадывать людей. Уж если вздумалось ему, что человек этот устроен так, а не иначе, то не было никакой возможности убедить генеральского племянника в обратном. И нужно отдать ему должное, очень часто (так часто, что и впрямь можно было возомнить о себе такие способности) он угадывал людей. Знал, о чем они помышляют, куда метят, на что надеются, кем себя мнят, о чем умалчивают, где лгут, а где говорят от чистого сердца. Но куда занимательнее был его талант высвечивать дела сердечные. Кто-кто, а Ставровский без всяких доносчиков знал, какая дама от какого кавалера получает тайные записочки, и знал даже больше — выйдет что из этого или нет. Потому сейчас он так лихо высмеивал про себя Пшеницына. Тот уже был у него как на ладони. Сергей Георгиевич мог рассказать о нем все наперед. Белокурый агнец с тельцем горностая, гибким, изворотливым, вытянутым стрункой; пальцы тонкие, пригодные для женских колечек; бедер не заметно, в талии чуть сужается, к плечам расширяется, но незначительно; глаза волоокие, с оглупляющей собеседника бирюзой; кожа белая, молодая, без изъяна; ресницы порхают, губы зовут. Его непременно будут страстно и безрассудно желать все те, кто падок на признаки грации в мужчине. В нем этой божественной грации хоть отбавляй! О, сколько подарков он выручит, в скольких отобедает местах, сколько повидает интерьеров, сколько выслушает признаний, скольких допустит до себя, а скольким разобьет сердце! Генеральский племянник уже и сам атаковал его взглядом, полным наглой претензии. «Ради всего святого, — подумал про себя Серж, — только бы обошлось без жеманного кокетства! Вот уж чего я в самом деле не переношу!»       Наконец, Павлуша докончила перевязку и удалилась по своим прислужим делам, предоставив юношу самому себе. Вопреки ожиданиям Ставровского, отбившийся от стаи птенец не спешил возвращаться в гнездо. Сначала он шел на голоса из столовой (Серж едва успел спрятать себя под лестницу, и юноша прошел в какой-то паре шагов от него), но затем остановился в огромной проходной зале, где не горел еще ни один подсвечник (отчего неразличим был даже оттенок обоев на стенах, при свете дня бывший пыльного цвета кипарисовых ягод) и которая казалась особенно пустой и нежилой, так как имела неудобное расположение и устроить в ней гостиную не представлялось возможным. Убранство ее носило косметический характер: нетопленый камин, пара крепких, но устаревших диванов, снесенных сюда после покупки новомодных круглых собратьев, комод — попавший сюда по той же немилости, начавшие трескаться картины с паутиной на раме, столик с фарфором европейского завода… Коля встал напротив окна с тюлевой занавесью, из которого лился тусклый серый утренний свет, еще не способный наполнить комнату своим мерцанием и лишь кидающий в черное чрево просторной залы унылые блики. Юноша был погружен в себя совершенно, и, казалось, захлопнулись все двери, способные свести его обратно в мир насущного. Но Ставровский был до того настроен и до того определен в своих желаниях, что разбудил бы и спящего младенца, не то что потревожил покой задумавшегося человека.       — Скучаете? — Серж испытующе посмотрел на гостя, не без удовольствия заметив, как подпрыгнули его плечи.       — Нисколько, — бесхитростно заверил Николай, тут же на лицо оробевший. Ставровский будто занял собою весь зал, и стало так тесно, так душно, так суетно, словно их выкинуло вдруг прямиком на рыночную площадь.       — Ваши товарищи вовсю веселятся, отчего вы не желаете присоединиться к ним? — спросил генеральский племянник, заслышав басистый хохот, прорвавшийся сквозь затворенные двери.       — Пускай куролесят, им это по нраву, — Коля опять улыбнулся вымученной, но вместе с тем очаровательнейшей улыбкой, от которой внутри что-то вполне ощутимо шевельнулось и снова настороженно замерло.       — А вам разве нет? — настаивал Сергей Георгиевич.       — Порой бывает, что в тишине куда приятнее, чем на людях.       — Кажется, вы сравниваете теперь вещи, не подлежащие сравнению, — критично возразил Ставровский.       Юнкер, прежде бросавший на него смущенные взгляды, снова, скуксившись, отвернулся к окну. Видно было, что он и сам теперь стесняется своих слов, но даже не самих слов, а того, что имел неосторожность озвучить их. Генеральский племянник вглядывался в него настойчиво, прямо, неприкрыто и вдруг разглядел, как ему показалось, окончательно: не человек, а ангел с церковной фрески, который вот-вот отделится от штукатурки и воспарит под самый потолок. Таким он был хрупким, таким утонченным, с мягкими светлыми волосами, Серж, не касаясь, знал, что они doux à toucher [4], как кашемир на перчатках привередливых красавиц. Изгиб шеи плавен, худоба пленительна. Ставровский понял, что уже пытает, а не дразнит себя ожиданием. Он сделал еще один шаг навстречу, и все внутри заныло от предвкушения сладости предстоящих ласк. «Боже, да это же не губы, а две брусничные ягоды, и я сорву их с кустарника своим ртом!» Ставровский накрыл тонкую перебинтованную кисть своей ладонью и всем существом ощутил, как резко сжался Николай от его прикосновения.       — А ведь верно, что болит? — тихо шепнул он юнкеру на ухо, едва сдерживаясь от большего проявления накипающих чувств.       — Никак нет, — осторожно выдавил тот, обрывочно дыша и сворачиваясь в комок, точно кислое молоко. Серж слышал бешеный стук его сердца и завидовал этой агонии, ведь он хоть и ощущал прыжки крови по венам, его собственное сердце работало как часы.       — Врешь, — с непонятной даже для себя интонацией — то ли снисходительной, то ли разоблачающей — выдохнул Ставровский. Ему стало вдруг катастрофически лень подбирать слова, ведь то, чего он так сейчас хотел, не требовало устных изъяснений. Зала пошла на них стенами, темнота обступила ширмой, звуки ретировались в глубину проходной, даже окно, и то потухло. Блаженно закрыв глаза, Серж дотронулся до сокрытого рейтузами бедра мальчика, и в следующую секунду окружившее их таинство разбилось вдребезги. Случилось что-то, чего Ставровский никак не мог понять. Таращась теперь на все фраппированным филином, он, к несказанному удивлению, обнаружил руку свою сброшенной и бестолково повисшей в воздухе, но не имел возможность вообразить, чтобы этот курьез был как-то связан с инициативой Николая. А меж тем сам объект вожделения, угрем выскользнувший из тесных объятий, оказался теперь у дверей, но, приметив и этот немыслимый факт, Сергей Георгиевич сперва подумал о мистической силе, распоряжающейся людьми подобным образом и перемещающей их куда вздумается, и все не мог допустить, что эпизод этот вышел между ними по одной лишь человеческой прихоти и совершенно без всякой магии.       — Не понимаю, о чем вы! — задыхаясь, наконец выпалил Коля. Глаза его еще округлились, едва не вылетев из орбит, щеки пылали румянцем истинного замешательства, и все его существо пришло в такое оскорбление, беспокойство и волнение, будто генеральский племянник только что самым грязным образом надругался над ним, а не просто положил руку ему на бедро.       — Мне, пожалуй, лучше будет присоединиться к остальным, — напоследок выдавил из себя юноша и чуть ли не кубарем ввалился в столовую.       Сергей Георгиевич стоял в жутчайшем недоумении. Осознание случившегося неспешным ледяным родником затопляло его изнутри и доходило уже до краев, когда генеральский племянник внезапно и горячо взбрыкнул, со всей силы ударив кулаком по подоконнику, и если бы только стояли на этом подоконнике теперь цветы, то он непременно бы замахнулся и на них и сотворил бы с ними такую дерзость, что поливавшая их день ото дня девка вполне бы дошла до слез, обнаружив следы преступления. Со Ставровским давно уже не случалось подобных припадков, и сам он и домашние считали его вполне и окончательно излечившимся. В своей еще первой молодости, будучи восемнадцатилетним щеглом, он доходил в горячности до того, что крушил все подряд с неистовством дикаря-разбойника, но стулья, вазы и зеркала прощались ему с легким сердцем. Совсем иначе дело обстояло с теми расправами, которые он дозволял себе устраивать над прислугой; бывало, что за проступки совершенно чепуховые, а бывало, что и вовсе за одно только дурное свое настроение он таскал горничных, кухарок и экономок за волосы, и если не было дома тетушки или дядюшки, то совершенно некому было этого прекратить. Нашлась среди пострадавших и парочка девушек, заикнувшихся было о том, что Сергей Георгиевич угощал их не только выволочками, но и склонял к разного рода непристойностям, говорить о которых им совестно и не пристало, но их тут же отлучили от двора и с хорошей рекомендацией пристроили к богатой, чахнущей старухе (при значительном наследстве) в обмен на молчание. Одним только чудом не прознали в свете о подобных домашних выходках генеральского племянника. После Сержа еще долго возили по заграницам, приставляли к нему докторов, которых докторами никто не звал, а звали наставниками, профессорами и даже порой выдавали за лакеев, и вскоре молодой человек будто и впрямь стал владеть собою куда лучше, так что со временем ушли и всякие опасения повторения его «чудачеств». Но теперь, спустя семь лет, Ставровский чувствовал, будто все это вернулось к нему с прежней силой, а случись с ним такое, он уже не мог ни в чем себя ограничить и изливал желчь без передыху. «Отказано?! Мне?! Что за вздор и пошлость!.. И бессмыслица!.. Не иначе евнух! Однако как хорошо он сыграл роль недотроги, не подозревающего ни о чем таком!»       — Я не понимаю, о чем вы! — в десятый раз передразнил Серж Николая и гневно сплюнул. Эта фраза крутилась в его голове, как заведенная юла, насилуя сознание своей пафосной ложью. Ставровский знал кулуары юнкерских училищ как свои пять пальцев, и там не было ни одной живой души, которая бы «не понимала, о чем он»! А то, что Николай не из того же теста… Генеральский племянник даже думать об этом не хотел, Пшеницын был открытой книгой, все в нем не то чтобы говорило, но истошно кричало о его призвании. Ставровский разоблачал до того скрытых особ, что никому и в голову не пришло бы на них наговаривать, а тут и загадывать было нечего. Николай только по ошибке родился мужчиной, на самом деле он был кисейной барышней, и никакие пытки не заставили бы Сержа отказаться от его убеждения. Разумеется, червь этого убеждения имел на Ставровского влияние ничтожное и самое второстепенное, первопричина же лихорадки и развинченности этой заключалась в одной лишь совершеннейшей, беспримерной, доходящей до анекдота в своей искренности вере, что окружающее его люди окружают его только за тем, чтобы без конца и во всем потрафлять. И снова непозволительно было бы с нашей стороны корить Сергея Георгиевича за подобный образ мыслей, ведь не только юнкера, но и мужчины самых высоких статусов и положений приползали к нему на коленях и целовали в ноги (дамам и счет не велся), точно он был сверкающей золотом на солнце статуей Будды. Стоило ли удивляться, что отказ этот нынче был воспринят им на личный счет в самой болезненной и невозможной манере и грозил теперь юнкеру без малого египетской казнью. «Мне, пожалуй, лучше будет присоединиться к остальным»! Вот так фокус! Ну ничего, он еще заставит этого ангела короткости в безутешной мольбе так же стоять перед ним на коленях и выпрашивать ласки, как делали это все прочие до него! Ведь он Сергей Георгиевич Ставровский! И нет другого такого имени и другой такой персоны во всем Петербурге! [1] происшествие (фр.) [2] этот молодой человек (фр.) [3] он очень мил (фр.) [4] мягкие на ощупь (фр.)
132 Нравится 302 Отзывы 67 В сборник
Отзывы (12)