Неудобный гость

NC-17
Завершён
132
2
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
224 страницы, 121 108 слов, 17 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
132 Нравится 302 Отзывы 67 В сборник

1 часть. 6 глава

Настройки
      

VI

      Ставровскому открыли после второго звонка, и одной только пуганой наружности прислужницы Руже — бледнеющей до голубых оттенков девушки, посему видно,разбуженной спозаранку и наскоро одетой, отчего как будто даже и неряшливо; торопливой в движениях, но в них же и рассеянной — сделалось ему достаточно, чтобы обо всем тотчас же и догадаться. Из комнат потянуло густым, накипающим на легкие запахом ладану, и генеральский племянник, отступив зачем-то шаг назад, следующим же порывом ворвался в гостиную Мишеля, едва не прищемив дверьми оцепенелую горничную. Просторная зала, как и всегда в такую минуту, уже утопала в дуэте сакраментальных источников света: свечей, оплывших собственным воском до корпулентных форм и вросших совершенно в фарфоровые блюдца под собою горячими истечениями, и тревожно-красных лампадок, бросающих на стены вытянутые остробородые лица-тени. Раз в году непременно наступал день, подобный теперешнему, в который обычный приступ чахотки набирался вдруг такой остроты, что Мишель как-то особенно близко подходил к вратам Небесного Царства. Дом его при этом тут же обращался в одну сплошную молельню, а мать с сестрами не могли ступить и шагу, чтобы не перекреститься и не отвесить поклона в пол перед святым образом Николая Чудотворца. Сергею Георгиевичу же, убежденному атеисту, все это напоминало тяжелую культовую болезнь, разрушающую естественное сознание, и всякий раз он пробегал вдоль икон с видом самым неприязненным, чуть не оплеванным. Его отношения с богом были запутаны и носили какой-то зачаточный характер: к своим годам Ставровский сумел ослушаться всех заповедей Всевышнего без исключения, а потому считал для себя лучшим не вспоминать о существовании оного без лишней надобности. Однако надобность эта, увы, происходила с ним время от времени и призывала к ответу, от которого генеральский племянник оборонялся гримасами неразборчивости и презрения, бывшими ему тем же, чем щит и меч является войну, знающему своего врага, но не памятующему причин вражды. В покоях самого французского графа меж тем было и того обременительней. Во все время светлые гостеприимные спальни Мишеля нынче были закутом с окнами, всплошную занавешенными жаккардовой шторою, так что сумерек чувствовал себя здесь в том же благополучии, что и мокрица в сыром погребе, и всячески почковался своими землисто-коричневыми тусклостями по стенам. Зиновия Никитична сидела при сыне с псалтырем в дрожащих руках и, кажется, даже не заметила прихода гостя, занятая чтением книги. Там же была и Лизавета: сестра стояла во весь свой державный рост в изножье кровати и держала в руках влажный платок на смену тому, что покоился на лбу брата. И все эти детали: засилье свечей, дрожащие материнские руки, священное писанье, мокрый платок, до того наложились одно на другое, что совокупностью своею производили эффект редкостно удручающий.       — За доктором слали? — минуя приветствия, обратился Ставровский с вопросом к барышне.       — Матушка такой ретроград, что в прок современной медицины уверует разве что под угрозой смертной казни, — взяв гостя за локоть и отворотившись от старушки, зашептала Лизавета. — Докторов на порог не пускает, все думает вымолить Мишеля одними причитаниями. Мы с Наташенькой беспокоить докторами ее не решаемся, чего доброго, и ее-то удар хватит. Да и на что они нам, доктора эти? Все одно, все известное. Говорено было уже не раз, что здешний климат много ему вредит и возвращаться сюда сплошной риск, но разве его образумишь? Теперь уж, конечно, никто с ним миндальничать не собирается, как придет в себя хоть чуток, тут же в Швейцарию и свезем, нечего судьбу испытывать. Пускай хоть упрется, а я теперь и думать не послушаю!       — Это плохо, что без докторов… и какой вздор! Но Швейцария необходима, то верно рассуждаете.       Генеральский племянник стоял в кромешностях спален, не желая различать мертвецки бледного, осунувшегося лица друга с крайне заострившимися и сделавшимися чрезвычайно жалкими чертами. Всякий раз Сергей Георгиевич через силу переживал свое присутствие рядом с больным, выклевываемый изнутри чувством такой беспомощности, о какой обычно не говорят, а только воют. Мишель хрипло и с присвистом дышал, его измученная зверским кашлем грудь тяжело ходила под укрывающей тело простыней, синеющие веки по-птичьи дрожали в беспамятстве, и все в нем было в эту секунду так зыбко и шатко, что казалось, дотронься до него теперь пальцем, и он тут же испустит дух.       — Послушайте, ведь я все равно пришлю к вам доктора… рассудите сами… старушка ваша давно не в себе, а вы у нее в марионетках ходите! — не стерпел Ставровский.       — Зачем вы так о матушке? — все так же шепотом упрекнула Лизавета.       — Да ведь с вами, а не с сестрой-белоручкой вашей говорю! отбросьте сантименты, они вам лишнее. Вы же барышня с умом!       — Я большой скандал предупреждаю, коли вы не заметили. Случись что с матушкой, мы завязнем тут, как в болотах, так что ни о какой Швейцарии уже и речи не пойдет! Вы, Сергей Георгиевич, все с плеча рубить привыкли, на себя одного равнение держите, а у нас иначе устроено. Вы бы не мешались к нам со своими манерами.       — С дорогой помогу, будьте на меня в расчете, а во всем остальном… Погубите его своими тонкостями и пустяками, так уж я с вас этого греха до конца дней не сниму и напоминать буду о том исправно… Последний раз спрашиваю, слать за доктором?       — Вы дерзки и только, а разрешить ничего толково не умеете. Я остаюсь при своем!       — Как угодно, — Ставровский на это упрямство круто развернулся и вышел вон.       — Уже уходите, Сергей Георгиевич?— подловила его у самых дверей Наташа. Глаза ее были заплаканы и озерны, платье невзрачно и намеренно неприхотливо. Генеральский племянник с щекочущим в горле раздражением обернулся. Он не любил объясняться, тем более чувствовал за собой действительную способность именно теперь разразиться какой-то особенной слезливостью, совершенно недопустимой и, главное, преждевременной.       — После зайду, сейчас надобно по делам отлучиться, — почти отрапортовал он, но Наташенька и не думала его отпускать.       — Как полагаете, оправится? Кажется, на этот раз особенно дурно… Такое всегда горе, такой надрыв!       — Мне с какой стати знать? Зачем ко мне с таким вопросом пристали? У него вон спросите, коли веруете.— И Серж мотнул головой в сторону произведений лучших мастеров иконописи.       — Уповаем, другого не остается. — Не поняв злой иронии гостя и шмыгнув для картины носиком, отозвалась барышня.       — Ах, черти! — взревел Ставровский и, махнув рукой на оторопевшую девицу, вылетел из сеней на улицу.       Он и сам видел, что на этот раз обострение было исключительным, почти фатальным… Кучер крикнул Сергею Георгиевичу что-то вслед, видя, как господин нетерпеливой, жесткой походкой промчался мимо, однако Серж только порывисто махнул рукой и на него тоже, с чем экипаж покорно покатился следом за вспыльчивым хозяином. Но и на этом не кончилось: на углу граф увидал особу в лиловом бархатном салопе на меху, отороченном пушным отложным воротником, всю из себя богато ряженную, которая не только его не таилась, но будто бы заранее имела намеренье попасть под его взор. Сперва тревожный взгляд она тут же переменила на обычную свою сердитость и одной из бровок изобразила острый, колющий угол, оцарапавший грифелем лоб. С приближением Ставровского, который шел на нее быком, она собралась собой в осанке и пустила себя по струне, так что снова как будто приобрела лишнего вершка в росте.       — Стыда не знаешь! Бардельщица! Потаскуха! — налету еще процедил Сергей Георгиевич и, схватив Карагез за руку, потащил прочь. — Постоишь ты у меня еще подле его дверей! Злых языков только не хватало!       — Пусти, а то кричать стану! Ну! — едва успевая семенить следом, бунтовалась пленница.       — Ты зачем близ дома его в своих пурпурах фанфаронишь, а, ведьма?! Ждешь, чтобы гнали в зашеек? Там мать его, сестры! Семья приличествующая! Да версты и то мало будет, а она к самому дому себя привела! Позор свой при себе держи, дура!       — Ишь взъелся! Чего тебе такое сделала? Уж я сама себе указ, где хочу, там и брожу! Ты меня на привязь не посадишь! Чего я семейству его? Какая кость посреди горла? Ведь не на пороге же стою!       — Еще б на пороге стояла, бессовестная! Я бы тебя тогда гнал плетями!       — Ну, больно! Пускай!       — И не подумаю, пока в нору твою вонючую не сведу тебя снова! И мадам твоей накажу, чтобы держала тебя под замком, — запальчиво возразил Ставровский, но, заслышав это, Карагез тотчас искрутилась, воспротивилась и исхитрилась укусить обидчика своего за средний палец. От неожиданности Серж отдернул руку и выпустил пташку на волю.       — Вести себя джентльменом нужно! Руки не распускать! Иначе я кусаться!       — Бешеная лисица, — наскоро обдувая пострадавший палец, враждовал Серж. — Слышишь, что говорю тебе! Будешь рядом виться, сделаешь из него изгоя. Так ты его любишь? С семьей хочешь его рассорить, с друзьями? Чтобы при тебе сидел, как фиделька, в бордельной клетушке твоей без окон?       — Глупости говоришь! Думаешь, без тебя места своего не знаю? На семейство его и видов не держу, уж и сам позовет — не пойду! Я одно только взволновалась, когда за подряд не было его десять дней у меня. Так и думала, что в болезни. Вот и вся моя забота. Ты, барин, хорош браниться, скажи лучше, совсем худо?       — Не твоего ума дело. Лекарь ты, что ли? На кой черт тебе знать?       — Бабка лекарь была… в травах знала. Вот, я собрала кой-чего. С тех пор еще осталось, как у себя была. Верное средство, поможет. — И Карагез достала из запаха сверток почтовой бумаги.       — Будь добрым барином, передай. Уж мне без него нельзя, я за ним в могилу лягу, если так сбудется.       Тут она отвесила поклон и так в нем и осталась — подбородок пристал к груди, тело переломилось надвое, глаза боялись глядеть, в плечах рыдающая дрожь. Ставровский наблюдал перемену эту с необыкновенным расстройством чувств. Зачем она про могилу эту? Зачем дозволяет подобную мысль? Зачем пускает на язык? Дура!       — Возьму, но что от тебя, не скажу, даже на то не надейся, — наконец уступил граф.       — Что ты! Разве прошу? Ты только возьми, возьми, сиятельство, возьми, — облегченно выдохнув грудной судорогой, запричитала Карагез.              

***

             Николай исполнительно перебирал ногами ступени парадной лестницы, большим усилием удерживая себя от той прыти, что неизменно наступает на пятки человеку, томимому неизвестностью. Приятный исход этой неизвестности, к слову сказать, был как будто уже предугадан юнкером наверняка. Шаги его разлетались из-под каблука чириканьем воробьев и звонко отдавались в тишине. Окружная пустота была какой-то любезной, даже обходительной, так что Коле не страшно стало бы остаться с этим зданием наедине и с приходом темноты. Спускаясь так, Пшеницын думал про себя следующее: «Кто, если не родители, могли так вздорно вырвать меня посреди дня в приемную, неглижируя (разумеется, по незнанию, а не из дурного намерения) предназначенными для свиданий вечерними часами? Всякому прочему здешние порядки хорошо известны… Скажите только, какой гостинец удумали устроить! Ну уж я их пожурю… а после так расцелую! Милые мои, сердечные!» Юнкер верил теперь в эту встречу, как если бы объявили ему о ней прямо, и ждал непременно застать в просторных сенях оконфуженных приличием заведения и строгостью царящего здесь порядка отца и мать. Юноша в последний раз одернул китель (он очень рассчитывал изумить родителей своей расчудесной, видной формой, которой впору было петь дифирамбы) и окостенел: взгляд его натолкнулся на крамольный силуэт ладного господина с густыми чернявыми волосами, будто сшитого из теней длинного коридора в замкового призрака. Коля тут же просчитался в шагах и завершил свой спуск невольным взмахом рук, удержавшим его, однако, от падения. Ставровский резко обернулся и, нисколько не замечая за юношей оказии, воскликнул:       — Только мимо шел и заходить не думал, а все же навело что-то в последнюю минуту!— его голос звучал надтреснуто, будто шел из изломанной гортани. Объяснение меж тем было чистейшей воды правдой, потому как генеральский племянник и впрямь оказался около училища случайно и, только мгновение тому назад распрощавшись с Карагез, осознал себя беспокойно стоящим у училищных ворот.       — Ведь я приметил за вами с прошлого раза еще склонность обращать всякий случай в предмет познания,— тем же экзальтированным тоном обратился к Коле непрошенный гость, которого, очевидно, прежде всего заботили собственные беды и совершенно второстепенно неудобства, причиняемые в результате разрешения оных окружающим, — а потому жду от вас, что вы и нынче сумеете докопаться до истины своими мудрствованиями. Изъясняться для удобства стану без художеств. Слушайте же! Возьмем для примера случай самый обыкновенный: молодой человек моих, скажем, лет страдает чахоткой. «Не новость», — возразите вы и будете правы. Но слушайте же дальше! Человек этот жаден еще до жизни, он никак не согласен угасать, в нем законный протест против смерти. Я говорю это все, потому как бывают и такие чахоточные, что намучены разными своими обстоятельствами до состояний добровольного отказа от всего мирского. Но они нам не годятся, потому как уходят упокоенные, смиренные. А тут другое, тут конфликт интересов, если хотите! И вот, положим, придя в дом такого больного, я, как и всякий здравомыслящий, рассудительный человек, полагаю застать пусть не ученый конгресс, но хотя бы одного приличного доктора, сведущего в последних методах лечения таких страдальцев. Более того, я нахожу присутствие последнего при больном надобностью неоспоримой, чуть не прописной истиной. И что же вы думаете? И упоминания о том нет! Но ведь и на этом не кончается! Вы думаете, его вовсе не лечат? Что вы, лечат! А знаете ли чем? Иконами! Да-да, этими размалеванными холстами! Но вы, разумеется, спросите, зачем я пришел с этим к вам и чего от вас добиваюсь? Я отвечу! За наведением порядка… вот здесь. — Ставровский дотронулся лба. — Я про вас знаю, что вы верующий; невелика хитрость догадаться, да и крест к тому же носите. Посему мне от вас непременно хотелось бы теперь узнать, чем же вы, православные христиане, думаете, эти иконы могут помочь?!       Николай, совершенно не готовый к сцене, подобной этой, стоял вкопанным в землю. Генеральский племянник наводил на него ужас, какой обычно наводят гувернантки на детей, грозясь выдать родителям какую-то особенно нехорошую, ничем не искупительную шалость, за которую малюткам и самим уже сделалось про себя стыдно. К тому же вид Сергей Георгиевич имел несколько опрокинутый. Педантичность, к которой уже успел привыкнуть Пшеницын и которая, казалось, давно и необратимо впилась в Ставровского клещом, теперь как-то небрежно ободралась с него, оставив после себя страшные лохмы, будто то была стена с нечисто снятыми обоями. Волосы его плясали дикое кабаре, под глазами пролег больной рефлекс, и в костюме его было что-то нарушено, но что именно, понять было нельзя.       — Иконы тут из последней важности, — тяжело сглотнув, начал Николай, сознавая вполне, что молчания от него не примут. — Иконы — это только вещественное доказательство, материя, потому как человек уж так устроен, что ему все щупать и созерцать нужно, в том числе и Бога. Но Бог — он ведь дух, он наш помысел, наше желание; все наши чувства — это Он. Его нельзя перевести в иное физическое состояние, однако слабому человеку, каким является каждый из нас перед лицом неотвратимости небесного жребия, нужна точка опоры, такой точкой и являются иконы. Вы спрашиваете, чем они помогают? Но помогают не они вовсе, а наша в них вера. Впрочем, это все, может быть, сперва очень сложно разобрать… Главное вот в чем: вера приучает к смирению, к тому, что на все одна воля Божья, и, приняв это смирение сердцем, человек больше ни о чем так не мучается, как вы теперь мучаетесь. Людям поводырь необходим, мы очень зря, бывает, решаемся жить по собственному разумению и непременно приходим тогда к душевному страданию.       — Хотите сказать, чтобы я на чью-то волю теперь положился?! Дал запрячь себя в сбрую да хлестать вожжами?! — тут же фанатично перебил Серж, он и сам не замечал, что, требуя от Николая ответов, сам готов был прерывать юношу на каждом слове и за каждое слово спорить. — На что же мне тогда дана и воля, и сила, и разум? Я стою тут перед вами, из плоти и крови, живее всех живых, и что же получается, ничего не значу?       — Нет, вы теперь слишком горячи, чтобы понять, — покачал головою Коля.       — И это все, что вы имеете сказать мне в такую минуту?— с видом нувориша, в одну секунду лишившегося всего своего состояния, возмутился Ставровский; краска прилила к его лицу.       — Именно потому, что такая минута, я и не могу сказать вам большего,— замирающим голосом отозвался собеседник.— Позвольте мне имя вашего знакомого… я обязательно за него помолюсь… а к вам, может быть, это еще очень скоро придет…       — Довольно, я вполне уверился, что религия ваша — сплошная пустозвонщина, — надменно произнес Ставровский.— Вам бы только языками молоть, а на деле вы и палец о палец не ударите, разве что батюшку на погребение пришлете, когда исход уже будет один. Я вас спрашиваю напрямик, в чем практическая польза икон? А вы мне что на это? Вам пока что не понять! У морфия есть свойство ослаблять боль, и понимать тут больше нечего! Разложите теперь и вы мне так же вашу веру! Чтобы я уразуметь мог! Я, может, тогда первым на колени упаду перед образом!Я, может, хочу упасть на эти самые колени! — зло наступал Серж. Генеральский племянник так страшно желал услышать секретный принцип того, как работает вера, принимая ее за часовой механизм или паровую машину, что совсем не мог уже допустить иного на нее взгляда. Николай тем временем вполне утвердился в намерении прекратить этот шумный, несвязный разговор, замечая за собеседником неосознанное стремление прийти со всем в разлад и со всем рассориться из боязни отнять вдруг от своего горя кусок и облегчением этим (за которым он пришел, но которого не пускал к себе нисколько) осквернить священные муки сердца.       — Скажите имя,— выдохнул Коля, с явственной боязнью взглянув на графа, у которого на просьбу эту свело даже скулы. Сергей Георгиевич собирался с ответом и наконец, насилу проглотив гневный огненный шар, произнес сквозь судорожно сжатые в негодовании губы:       — Мишель Руже. Но я говорю это одно лишь потому, что скоро это имя и без того станет известно вам из газетных некрологов.        Ставровский развернулся на каблуках своих парижских туфель и уже зашагал прочь, как тут юнкер окликнул его на полдороге не своим от волнения голосом. Николаю сделалось вдруг совершенно невозможно отпустить так гостя; юноше пришло на ум, что генеральский племянник может сотворить с собою какую-нибудь дикость в теперешнем своем состоянии и что он призван отворотить графа от какой-то беды. К тому же Пшеницын чувствовал, как жалобится сердце в груди этого человека, как устало оно прятаться от внутренних болей и теперь сдалось им в плен и как сама грудь уже исстрадалась и была все равно что заброшенный чердак в паутинах и миазмах. Серж остановился вопреки решительному настрою. И тут Коля с разбега обернул Ставровского в смирительную рубашку своего объятия, потому что ничем другим выразить участие не придумал. Сергей Георгиевич остался совершенно поражен случившимся; он стоял, разведя руки в стороны, и, словно деревянная игрушка, не мог собрать себя в прежнюю позу. Никогда еще Николай не ощущался им до того живым, трепещущим, теплокровным существом. Юноша будто припал к нему всеми своими запахами, температурами, твердостями и испаринами одновременно, и больше чем теперь, узнать его, казалось, было уже нельзя. Но объятие это, хоть и было знаменательным, оборвалось очень скоро. Пшеницын, осмысливши наконец всю недопустимость устроенной им вольности на счет графа и ту неуклюжесть положения, в котором они в итоге оказались, отпрянул с груди последнего и, зарапортовавшись в прощаниях, бросился к дверям класса.       Ставровский воротился домой запоздно. На обратном пути он заглянул к Мишелю со свертком трав и так и оставался до первого часу ночи, не находя в себе сил вырваться из терпкой восковой духоты, наводящей на него какую-то вечную сонливость. Занятый мыслями о скверном самочувствии друга, генеральский племянник и думать забыл о свершившемся давеча объятии, но все еще чувствовал себя как будто им утешенным. В комнате же своей по возвращению Сергей Георгиевич застал обычную картину: Таисия, вся собою приготовленная ко сну, в капоте поверх белья, с копной волос, избавленных от дневной прически, сидела за его письменным столом при потушенной лампе и дрожала бледными силуэтами в тусклом оконном свете.       — По крайней мере, теперь я знаю, как будет выглядеть твой fantôme [72], — нарушил тишину Ставровский, нарочито бесстрастно развязав галстух и повесив его на спинку кресла.       — Je n’ai pas pu fermer l’oeil. [73] Qù es-tuallé? [74] — пропустив язву племянника, на издыхании прошептала тетушка.       — Прошу, не унижайся допросами… Я устал.       — Княжна Василецкая! — точно прозрев и дивясь на прежнюю свою слепоту, воскликнула вдруг Таисия Иосифовна. В ней вполне уже угадывалась обычная ее ажитация. — Я видела, как она пожирала тебя глазками на обеде в прошлую субботу! Вся из себя заморская птица! Думала заворожить тебя своими парижскими историями! Ах, да неужели и впрямь она?! Отвечай как есть! Все равно узнаю, сороки принесут на хвосте!       — Насилу могу вспомнить, о ком ты.       — Вот оно! Боже мой! Ты отвернулся, говоря это! Значит, ложь! C’est un mensonge! Je n’en puis mais. [75] — И со словами этими графиня, словно подхлестнутая, вскочила с места; тело ее, хорошо различимое в не подвязанном одеянии, напряглось в сухожилиях молодой антилопой и как будто приготовилось к прыжку. По всему видно было, что тетушка давно устраивала себя на этот припадок и просидела так, мучаясь и травя себя своими же домыслами, не один час. Вмиг очутилась она у окна и в исступлении своем сумела тут же совладать с защелкой, с тем чтобы следующим широким движением распахнуть настежь рамы (одна створка никак не поддавалась, но хозяйка скоро расправилась и с ней, больно ушибив при том руку, но этого не заметив). В комнату брызнул холодный ночной воздух и вздул тюль животом обрюхаченной девицы. Ставровский едва поспел за всей этой эксцентрической сценой и в последнюю секунду захватом под грудь оттащил тетушку, брыкающуюся и полоумную, от окна, а затем тяжело уронил на ковры. Тюль, свободно выскальзывая из-под парчовых штор, все еще пузырился под причитания западного ветра, когда Серж с шумом захлопнул рамы и снова превратил портьеры в мертвые водопады, стекающие вдоль стен. Оказавшись теперь на полу, Таисия принялась заламывать руки и стонать; силы, недавно правившие ею, изошли. Сергей Георгиевич, переведя дух, глянул на нее исподлобья.        — Ты себе первый враг, — проговорил он полушепотом.       Циркониевые волосы растекались ржавчиной по влажному от слез лицу. Все одежды графини пришли в беспорядок, оголив женское тело неподобающим образом. Ставровский опустился к несчастной, чтобы поправить капот, и не выдержал тяжести этого образа, прижал тетушку к себе, как большую поломанную вещь.       — Довольно себя мучить, поберегись, расшатаешь сердце.       — Ты, ты, все ты! Злодей! Коршун! Могила моя! — с прежним расстройством простонала Таисия Иосифовна.       — Пускай так, только тише, не шуми, — увещевал Сергей Георгиевич, запирая губы тетушки глубокими поцелуями.       — Любишь ли ты меня? — обманутая уже ласками племянника, слабо выдохнула графиня. Кожа ее под бельем иссекалась искрами от настойчивых, быстрых касаний генеральского племянника.       — Как в Светозаром любил, так и нынче люблю, — по-прежнему осаждая тетушку лобзаниями, уверял Ставровский.       — Я с тех пор одрябла… Самой глядеть совестно. А помнишь, какой была прехорошенькой? Всякий на меня засматривался… при таком-то важном муже! А я весь цвет тебе одному пожертвовала, monSerge!       — Что тебе года эти? Разве обязаны мы им чем? В тебе приход regain de jeunesse [76]! Тело твое все равно что мой дом, и другого дома у меня на всем белом свете нет…       — Навеки, навеки связаны! Жизнь одна и смерть одна! — вскрикнула графиня с улыбкой на губах и сдалась на волю племянника совершенно.              

***

      Несмотря на то что с визита Ставровского прошел уже не один день, Коля снова будто замер в том единственном часе их разговора. Мысли его не шли дальше рассуждений о всем воплотившемся между ними, одним словом, Сергей Георгиевич завладел сознанием юноши как тогда, в натопленном лазарете на больничной койке. Пшеницын без конца терялся в догадках, отчего умеет этот человек распоряжаться его волею как своею. И рядом-то его не было, а все равно, как если бы был. В этих же самых настроениях Николай находился и теперь, окутанный сонным царством ночного дортуара. Он все больше раздумывался о последнем аккорде этого свидания, о том, как бросился с объятиями на шею графу, наивным порывом этим желая предупредить окончательный раздор между ними. Но зачем сделался в нем такой порыв? Отчего простых утешений показалось ему недостаточно? Какой-то странный инстинкт пробудился в нем в ту минуту, и Пшеницын ощутил вполне, что тяжело примет эту ссору и будет ею мучим. И хотя нынче юноша страшно сетовал на свое малодушие и уверял себя, будто скорый разлад этот промеж них был не только прогнозируем, но даже и обязателен, и расторгнуть их сношения следовало в самый близкий срок, ибо то был сплошной излом да вывих и ничего путного выйти из этого заведомо не могло, бубенцы боязни окончательного разрыва все еще звучали в нем потусторонним эхом.       — Голова, а не спишь! Ну тогда пляши! — прервал громким шепотом Колину философию Юстинов. Койка его была соседнею.       — Чего?—вполголоса отозвался Николай заморгавши. Кругом было лунно, тихо и покойно.       — А вот чего! — и Ефим достал откуда-то из-под подушки вчетверо сложенный бумажный листок. — В самоволке нынче встретил мальчишку на посылках прямо у кондитерской. Форму он мою признал и тут же всучил записку эту. Гляжу — твоя фамилия! Вот так чудеса! И хорошо еще, что ко мне в руки попал, иначе давно бы раструбили по всему училищу! Никакого расчета!       Николай слушал друга в большом внимании, никак не соображая при том, что привязан ко всей истории этой самым коротким образом, и только на последнем замечании про отсутствие расчета какая-то ясность вдруг поразила его в самое нутро. Да это же он! Он самый! Больше некому! Но передавать записку чужими руками… Уж это против резонов! Немыслимо! Недопустимо! Опасно! И во внезапно разбившей его лихорадке Пшеницын выхватил записку из рук Ефима, так что тот не успел и опомниться. Как-то неловко путаясь в сгибах и никак не находя нужного способа ее развернуть, Коля вдруг остановился, словно опомнившись от глубокого сна, и прямо посмотрел на Юстинова.       — Читал?       — За кого ты меня принимаешь? — губы Ефима тут же выпятились с лица двумя клецками, так что не поверить ему было уже нельзя. Пшеницын к тому времени наконец совладал с листком и, забывая дышать, пробежал строчки глазами. О том, каким безумцем он, должно быть, выглядел в эту минуту, Коля старался не думать и вовсе.       — Ну? Что там?— едва не переваливаясь через край кровати, зашептал Юстинов, чью обиду сняло как рукой, стоило записке рассекретиться.       Николай шумно выдохнул и упал обратно на подушку. Облегчение подтапливало его под сердце теплым паводком. Голова шла кругом от внезапной пустоты. Юнкер с легкой душой протянул другу записку, содержащую в себе следующее нехитрое четверостишье:              

«Любовь одна — веселье жизни хладной,

      

Любовь одна — мучение сердец:

      

Она дарит один лишь миг отрадный,

      

А горестям не виден и конец…

      

Ваша Н.Р.»

             — Гляди, какая рифмáчка!— забывшись и оттого в голос воскликнул Юстинов, чем тут же навлек на себя недовольный ропот полуразбуженных товарищей. Ефим был в чрезвычайном триумфе, в нем ликовало все. Как долго он ждал этой возможности вывести Пшеницына на чистую воду, и как теперь сладостно упивался он своей мимолетной победой. Сам большой волокита за юбками, Ефим воображал, что тут же сделается Коле необходимым советчиком в тонкостях обхаживания дам, и сам, трепеща, как девица, ждал теперь первого замешательства со стороны друга, чтобы приступить к своему уроку, который был у него давно уж готов.       — Какая еще рифмáчка? — все больше приходя в себя и ухватываясь за нить разговора, подивился Коля. — Ведь то Пушкин! Неужто не признал?       Замечание это пришлось Юстинову не по сердцу, ибо портило весь его грандиозный план, но он быстро отбросил лишнее в сторону.       — Пушкин, Мушкин. Пойди их разбери, всякий писака что-нибудь да сочинил про любовь. Лучше скажи, чем ответишь? С девицами такая деликатность нужна! Они совершенно противоположное нам явление. Все в них устроено по какому-то ненашенскому подобию. Захочешь угодить — обидишь; захочешь обидеть — угодишь. Одним словом, тут нужна стратегия, как на войне.       — Да о чем это ты? — снова дивясь, прервал друга Николай. — Я и не думал ничего отвечать… Разве оно нужно?       — Эх, Голова, — удовлетворенно воскликнул Юстинов, наконец выпросивший себе вопрос, — так и знал, что с тобой именно это и будет. Ты от книжек бы сперва отвык; всего не выучишь, а жизнь пропустишь.       — Постой, да ведь я не знаю даже, кто она такая. Чехарда перед глазами. Сколько их в тот вечер было на балу! Разве всех упомнишь?       — Да не все ли равно? Для первого раза сгодится любая, после привередничать станешь!       — Да разве я о том? Боже правый, ты меня превратно истолковал! Мне, напротив, неловко за свою забывчивость, и уже я так виноват теперь пред чувствами этой барышни, что и ответного письма себе не дозволю. Это все может быть очень обидно для нее после станет, когда узнает она, что писал я совсем не к ней, а только к своей фантазии. Нет, это решительно невозможно. Да и не к чему.       — Так дела не делаются… ты слишком из себя моралист. Это удел девиц страдать по чистоте помыслов да умываться розовыми водицами, а ты муж, тебе назначено свыше пренебрегать излишними приличиями, иначе ничего толкового не выйдет. У двух робеющих сторон никакого путного исхода быть не может, — гнул свою линию Юстинов.       — Да на что ты меня уговариваешь? Я в минуту не переменюсь. Да и не вижу в том надобности. Ведь согласись, и тебя не перекроишь в два счета.       — Дело твое, только пути у тебя все окольные, долго так странствовать будешь, а до счастья не дойдешь, идеалы не допустят. Устройство у тебя противное счастью.       — Это ты меня быстро рассудил! Но я не в обиде, спор пустой, потому как наша воля в таких делах последняя.       На словах этих Ефим поворотился к Пшеницыну спиной; спина эта была обиженно сутула и смотрела на противника мистическим третьим оком. Однако вскоре Юстинов ощутил, что не удовлетворился последним своим словом и уж минуту спустя, вновь оборотившись (но теперь уже в последний раз), подстрекнул себя самого пустить в ход парфянскую стрелу.       — Только зря околпачивать меня затеял своими благородными нежностями. Думаешь, мне неизвестно, что ни к какой тетке ты и шагу не ступал, а все к девице этой нахаживал! Только какими пышностями замыслил отговариваться! Стыд и срам! У самого рыльце давно в пушку, а все овечкой наряжаешься!       Николай сперва лежал в большой оторопи от таких разоблачений своей персоны, но уже скоро не смог удержаться и прыснул со смеху в подушку. Подобные сочинительства Ефима хоть и были в корне абсурдны, а все же составляли ему безобиднейшее алиби. Пускай за ним будет этот роман, пускай все странности в нем будут с привязкой к этой первой юношеской влюбленности; все благовиднее, чем истинное положение дел.       И хотя Пшеницын засыпал в светлом расположении духа и будто чувствуя себя в большей, чем прежде, сохранности, наутро с ним случилось привычное расстройство. Он без конца тревожился о чем-то, отчего-то томился и маялся, и в конце концов дошел как будто бы до всяческих неожиданных иллюзий. Бывало, покажется юноше, что черные глаза сверкнули где-то совсем уж близко, и он тут же оборачивается на их блеск, но никого не примечает. Бывало, почудится, что окликнул его знакомый голос, но звали вовсе и не его. Бывало, проплывут по воздуху, как по линейке, невмы горького одеколона, но и тут обман. Совершенно скоро Коля полностью вошел в подчинение этих внутренних сует да внешних миражей и сделался в какие-то два дня до того рассеян на уроках, что умудрился схлопотать себе неудовольствие со стороны решительно всех учителей. К тому же он стал замечать какую-то скверную перемену в течении времени: дни растянулись до невозможных состояний и порой не кончались так подолгу, что Пшеницын начинал подозревать в сутках наличие лишних минут, а то и целых часов. Юнкер никак не мог себе вполне признаться в этом, но он ждал, ждал следующей встречи, никем не оговоренной, но отчего-то необходимой, и потому без конца и от всего изнемогал. Здесь, правда, есть надобность пояснить важную деталь: Коля ждал этой встречи без применимого к минуте романтизма и без какой-либо претензии на любовный задаток, весь нынешний его кризис ничем не касался этой деликатной, болезненной стороны вопроса, но в юноше словно сотворилось странное ощущение какой-то недостачи, какого-то убытка, вследствие чего все внутренне работало теперь как попало.       Николай дивился себе: гнев сменился на милость. У юнкера никак не получалось придать забвению ту минуту, когда им нечаянно был обнаружен в графе приступ самого настоящего отчаяния, которого раньше юноша не мог в нем предполагать, руководствуясь тем стойким впечатлением, что человек этот самолюбив, бесстрастен и желчен, а потому несет в себе один только макиавеллизм и ничего более. Но вот и его сердце оказалось способно к расстройству, и пускай расшатанность эта выходила из Сергея Георгиевича с обычною злобою, а все же была именно от сердечных болей. С тяготами и тосками, наподобие этих последних размышлений, Пшеницын дожил наконец до увольнительного дня, однако день этот, вопреки чаяниям, решительно ничем не выдался и вот почему.       В субботний полдень Ставровский, оставив экипаж задолго до пункта прибытия, отправился к Николаевскому кавалерийскому училищу пешком и по приходе затаился на противоположной оному стороне. У генеральского племянника была в ту пору на уме одна любопытная теория, и ему до крайности хотелось испытать ее. О теории этой распространяться будет совершенно лишним, потому как вы и сами тотчас сумеете разгадать ее, если только дождетесь развязки этой сцены.       День обещался быть солнечным, и серые каменные монолиты будто налились чахоточно-желтым румянцем, так шедшим этому тяжелому городу. Все кругом было обыкновенно до занудства: катились кареты, стучали о брусчатку трости и каблуки, голодно лаяли бездомные собачьи своры, надрывался плачем ребенок, возмущенно голосил не согласный с процентом ростовщик; одним словом, совершенно все было привычно глазу и слуху и не производило никакого особого впечатления. Юнкера, словно под стать обыкновенности этого дня, извергли себя из училищных ворот в точном согласии с расписанием, чем добавили всему происходящему еще большей скуки. И только один господин в этот час вел себя против обычного и мог составить собою интерес; разумеется, то был прячущий себя в арку дома Ставровский. С появлением юношей в форме он ловко извлек из нагрудного кармашка монокль в черепаховой оправе и сощурился в него правым глазом. Пшеницын тем временем все медлил дать свое согласие на посещение какой-то нахваливаемой Ефимом ярмарки: Коля был в надежде вновь встретить знакомый экипаж и с тем украдкой оборачивался на прошлое место стоянки. Место, однако, пустовало и, кажется, даже не намеревалось в скором времени обременить себя чьим-нибудь присутствием. Лицо юнкера как-то самопроизвольно дрогнуло, будто под белою кожею больно разорвался связующий нерв, и вместе с этой поломкой лицо озадачилось в чертах до острого и сделалось пусто, как пустеют только лица, секундою назад преисполненные совершенно жарких, сладостных надежд. Серж караулил именно эту перемену, хорошо ему известную по прошлым своим победам. Граф удовлетворенно улыбнулся и, чуть надвинув шляпу на лоб, отправился восвояси. Он знал теперь наверняка, что время и только оно разрешит все замешательства между ними. И разрешит их в его пользу.              

***

             — Отчего же на прошлой неделе вас не было?       — Вы меня совсем за досужего человека принимаете, а меж тем у меня и разные обязательства имеются, и должность (Ставровский держал в виду давным-давно вытребованную Таисией синекуру в министерстве внутренних дел, призванную в свое время спасти его от кадетского корпуса и ныне посещаемую им только вскользь, как бы между делом). А что же вы спрашиваете, никак заскучали по мне?       — Зачем вы так… ведь я не из праздности все это знать желаю! — благородно возмутился Коля. — Ведь вы сами устроили мне это беспокойство! Сперва переполошили дурными новостями, так что сердце с тех пор ни разу на место не вставало, а после уморили безызвестностью. Вообразите, каково! Ну уж теперь совершенно нету мочи! Говорите же скорее, что больной ваш? оправился?       — Ах, какой вы тревожный! и не подумаешь! — чуть усмехнулся в ответ Сергей Георгиевич. — Знал бы раньше вашу щепетильность, то писал бы к вам непременно. А впрочем, и то зря наобещал бы, ведь хлопот было невпроворот, и все не терпело промедления. Но полно терзаться, я вас упокоить пришел. Три дня минуло с нашей встречи… да, именно три, то хорошо теперь припоминаю… хотя… нет, право, не возьму на себя такого свидетельства… в датах очень путаюсь с тех пор, но важность и не в датах, а в том, что болезнь послабела, уступила нам Мишеля. Ну а там уж все одно за другим поспешило. Семья на чемоданах, я бегаю, хлопочу, за все веревки дергаю, устраиваю, значит, поездку. Пришлось же попотеть! Во всяком случае, я очень бываю выручаем связями в решающий момент, потому вышло благополучно и скоро. Снял целый вагон, чтобы без шуму и духоты, да так до самой границы и ехали, а после на перекладных, и снова добрые знакомые помогли… Своими силами бы не справились, но случай все вывез. Я очень всегда на случай полагаюсь, по-другому не умею и даже не считаю нужным. В Швейцарии же нас уже ждали: еще будучи в Петербурге,телеграфировал тамошним наперсникам, люди преданные, порядочные, с каким-то даже далеким родством до моей фамилии. Так и устроились. Теперь при семействе и дом, и прислуга, и природа, и врач. Уж большего и не выдумать, и не пожелать.       — Рад, премного рад! какое облегчение!       — Скажите, а ведь правда, что вы за собой держите претензию на благодарность? — с каким-то даже лукавством поинтересовался генеральский племянник.       — Боже мой! какой бывает вы вздор говорите! и в уме не держал! — тут же возмутился собеседник.       — Это хорошо, что так… Я в большом разладе с вашим богом и нынешние преуспевания ему приписывать не намерен. Мне привычнее полагаться на фортуну, на ближнего и в первую очередь, разумеется, на себя самого, и другого вы от меня не выждете.       — Дело ваше, вы от меня этим убеждением ничего не отняли… я только и имею счастье за то, что недуг отступил.       — А вы и правда молились? — снова лукавство в голосе.       — Совестно такое спрашивать…       — Вижу, теперь вижу… И все же любопытство берет, что вы за человек? из каких вышли сказок? — задумчиво протянул Ставровский. — Ведь вы и солгать не сумеете, если понадобится, а в жизни нет-нет да надобится что-то приукрасить. Тем жизнь и обтачивается! Если бы мы одной правдой жили… представьте только, что за мрак! Одних моих грехов хватило бы, чтобы затмить солнце! А сколько нас таких, человеков-то! и у каждого свой чулан…       — И своя богадельня, — робко заметил Пшеницын. — Равновесие всему основою, так с самого начала положено… мы вышли из гармонии материнского чрева в колыбель природы… нас оберегала совершенная среда, приучала ко всему правильному, к своим ритмам… и все в нас с той поры стремится к созвучию с окружающим… в нас уж так заложено: мы за все дурное тут же сполна готовы воздать каким-то просветлением.       — Откуда! скажите, откуда в вас такие твердые, капитальные, ортодоксальные взгляды?! Да неужели ничто не сумело вас до сих пор разочаровать, что вы так образцово верите в эти абсолютные материи?! — обостренно возмутился Ставровский.       — Надо полагать, вы обладаете пригодными талантами к тому, чтобы сделаться первым, — не подозревая никакого дерзновения в своем ответе, простодушно выговорил Коля.       — Как! вы снова за свои шпильки! да в вас пороху на дюжину зарядов!       Николай пристыженно глянул на своего собеседника, но тот был как будто совершенно счастлив непредумышленным накалом этим в беседе, и улыбался, и сверкал глазами, и словно едва удерживался от того, чтобы восторженно захлопать в ладоши, совсем как дитя в цирке. Прошлая неопрятность, так устрашившая свой огульностью юнкера, в настоящем не оставила в Ставровском и следа; сказать, что граф был в эту встречу хорош собой, — не сказать ничего. Посвежевшее лицо было гладко и красиво, кожа местами казалась припудренной чем-то мерцающим; шаг выглядел аристократически неспешным, едва не гарцующим; костюм — филигранным. Из-под серебристо-голубого сюртука (такой материи, от которой на пальцах после остается след легкого поцелуя в тенистой аллее), чьи отвороты были оторочены лоснящимся на свету шелком, выглядывал белый, как аист, жилет и вместе с ним строгий черный галстук, разумеется, тоже шелковый. Из шелкового был еще зонт в чехле на случай дождя, заменяющий сегодня Сергею Георгиевичу привычную трость. Брюки в мелкую клетку согласовывались с клетчатым фуляровым платком, а сквозь петлю жилета была продета серебряная часовая цепочка, похожая на юркую, карманную ящерку, уцепившуюся за петлю эту хвостом. Коля долго разбирал наряд этот, следя Ставровского подспудными взглядами, и чем больше различал он в одежде этой изысков, тем стыднее и стыднее становилось ему за свой поношенный китель (тот самый китель, который прежде он восхвалял и который еще утром был ему всем гож) и шинель серого гвардейского сукна, с трудом пережившую нынешнюю зиму и красноречиво повествующую о том потертостями на рукавах.       Молодые люди неспешно прогуливались теперь по дворцовому парку Каменного острова. Место это весьма жаловалось петербуржским «патрициатом» и потому застроено было на редкость умно и благообразно. При каждой даче находились художественные павильоны, изящные сады, оранжереи. Большинство домиков было выполнено в русском стиле, владельцы не жалели средств на их убранство: то тут, то там можно было приметить детали, к которым приложили руку известные архитекторы. Гроты, памятники, мосты, кованые решетки, церквушки — все поражало воображение, все выглядело единой композицией, все шло друг к другу. Центральная аллея, окольцованная кленами, дубами, кустами сирени и акации, старыми липами с узловатыми стволами, вывела фланеров к Большому каналу, откуда они свернули на дорогу вдоль набережной, облагороженной с обеих сторон уже рядами берез. Дышалось вольготно, куда ни глянь — все радовало глаз.       — Сознавайтесь, чем я не угодил на этот раз?— после продолжительного молчания обратился к юнкеру генеральский племянник.       — Что вы?!— изумленно воскликнул Коля.— Разве по мне такое видно? Напротив, я в большом долгу перед вами за прогулку эту с пейзажами, за наслаждение быть причастным к красоте здешних мест!       — Отчего тогда вы будто чем-то обеспокоены? Мысли ваши далеко не здесь,— возражал Ставровский.       — Ах это! Я, случается, много думаю… до отрешенности. Вы на свой счет этого не пишите. Ведь я деревенский, а это совсем иной уклад. За сермяжным трудом столько, бывает, обмыслишь… такие сам к себе речи обратишь!.. У нас в деревне каждый из себя философ… по-простому, а все же философ… к тому земля располагает тайной своего плодородия. Ну вот я снова говорю не то, что задумал… А отчужденность моя вышла из заботы… и сказать-то стыдно, из какой заботы… ведь это совершенно не идет к высокому разговору. Вы уж меня извините, что так невпопад о постороннем, о шелухе раздумываю… Это нечаянно вышло… однако нужно немедленно замолчать, иначе вовсе посрамлюсь.       — Нет-нет, mon ami, так дело не пойдет! Говорите как есть; что до вас касается, мне все интересно! — с жаром запротестовал Ставровский.       — Да вы смеяться будете, — никак не соглашался Пшеницын. Непрошенный румянец раскалял его щеки. — Я предвещаю ваши насмешки. Я совсем не то, что вы… И снова лишнее!.. что меня за язык сегодня тянет!.. Поймите же, я непременно оконфужусь, рассуждая при вас в пасторальном жанре… потому как это не к месту и не к вашей персоне будет… Нет, я уже, уже совершенно глупо себя выставил!       — Ну довольно! — пресек бичевание собеседника Серж. — Нам нужен с вами новый порядок. Отныне будет так: вы доверяетесь мне во всем, а я ничем не обманываю вашего доверия. В противном случае нам, пожалуй, лучше прекратить все это немедленно, ибо досужих разговоров, лжи и каверз у меня и без вас хватает, я к вам только затем и обратился, что вы не лебезите и говорите все как есть, без прикрас. В вас то и бесценно, что вы настоящий, а вы стыдиться этого вздумали! Расскажите мне теперь о себе все с самого начала! Но учтите, я вызываю вас на такое откровение, после которого нам с вами уже не сделаться обратно незнакомцами. Что же, решайтесь.       Ставровский принял на себя самый воинственный вид — еще чуть-чуть и закаменеет в скульптуру — и посреди гранитов грудной клетки трепыхалось сдавленной мошкой сердце— единственно живое, но навеки заключенное и безголосое существо. И зачем только он довел все до последней крайности? Нужно ему всегда рубить с плеча! Никакой политики, никакой тактики! Одни лобовые атаки! Да что же это будет, если мальчишка откажется? Ведь не бежать же после за ним поперек своей гордости! А мальчишка еще очень даже может отказаться, потому как и сам не из робких; хоть и тушуется внешне без конца, а как до свобод дело дойдет, его уже голыми руками и не возьмешь, весь ощетинится, вспучится, встанет на дыбы…       — В помощь матери никого не осталось, вот и жалю, и съедаю себя за то, — как будто совершенно неожиданно начал Коля, чем заставил Сергея Георгиевича изменить ровный свой шаг и в удивлении мотнуть головой. — Отец добрый человек, такой умелец, да с прошлого года мучится спиной страшно, такие боли… как стрельнет, так и до утра, бывает, не разогнется… Брат есть, да и на брата никакой надежды не возложишь… он уж в том не виноват… больной, больной человек… страдающий… Мне его не осуждать, я до судейства последний охотник… Да только изнылось сердце по матери, как она в паводок одна управится со всем нашенским хозяйством, такая мука! Было бы позволено, я бы пулей, мигом к ней… Да разве можно? Служба вяжет… я уж теперь у ней на коротком поводке до конца… как собака в конуре. А впрочем, вы не подумайте, что я это для жалости. Мне бы обиднее всего было, если бы вы именно к жалости пришли. Ведь я так избалован теперь судьбой, что грешно и роптать… Мне, окромя одних только черных дум этих о матери, и печаловаться больше не о чем, а только это такая печаль, что всю душу способна высосать.       — Вот увидите, как все еще выправится… Слово даю! Вы мое слово теперь запомните наверняка и верьте ему! Не по вашим годам горечи! Вам бы в свое удовольствие нынче жить, собирать пыльцу с цветка молодости! — перехватил разговор генеральский племянник и тут же подкрепил:       — Le grand air creuse l’estomac. [77] Ne pouvons-nous pas boire l’alcool ensemble et goûter sereinement le rapport de nos intelligences? [78] Мне не терпится узнать о вас в подробностях. Уверен, для нас найдется местечко в доме Ротина, там на первом этаже выстроен великолепный ресторан «Вена», я в нем на правах hôte habituel [79]. Общество вас порадует; все творческие, поэтические натуры со знанием искусства и какая культура!       — Постойте, — задержал Николай генеральского племянника, который по всему уже вознамерился слать за экипажем. — Я… я… не пригоден для таких мест… Разве вы сами не видите? Я непременно уроню себя в какую-нибудь яму неосторожным жестом, словом… Я совершенно зароюсь! Во мне нет нужных манер…       — Пустое! Вы снова на себя наговаривайте… Но для спокойствия знайте: эту публику не так-то просто удивить! Уж поверьте мне, ваша самая смелая выходка и та покажется им смертной скукой. Вы зря надеетесь сделаться событием. Боюсь, ваше лицо и то не запомнят с первого разу.       — Я доверюсь вам, как вы того просили, но учтите, если сядем в калошу, то вместе.       — Калоша! Что за школьные словечки! — только и сказал с улыбкою Сергей Георгиевич.       Публика действительно оказалась до Николая безразлична. Каждый держал тут за собой свое товарищество и был ему много предан; кажется, даже места были поделены здесь меж друг другом самым определенным образом. Впрочем, генеральского племянника и тут не посмели обидеть: сразу же проводили к столику у окна (столик этот, с виду крохотный, но обманчиво, стоял на ноге размером со слоновью и был увит, все равно что плющом, каскадами изумрудной бархатной скатерти). Уголок выглядел уютным, как будто от всего отдельным, и все же нисколько не забытым разваренным свечением золотых люстр. Через каких-то полчаса от деликатесов, заказанных Ставровским на свой страх и риск, не осталось свободного пространства даже для нечаянного падения чайной ложечки. Стол задыхался от яств. Сначала граф доверил распоряжаться обедом своему спутнику, но так как Николай впервые слышал о жареных бекасах, окровавленных ростбифах, трюфелях и устрицах, зачинщиком сей трапезы было принято волевое решение заказать чуть ли не каждое второе блюдо из меню на пробу. Серебряный поднос, в который при большом на то желании можно было смотреться, как в зеркало, спешно приседал перед Колей на руке официанта — точь-в-точь вежливая цапля —и тут же, разрешившись от бремени посуды, снова куда-то исчезал, чтобы через секунду явиться в прежнем своем избытке. Вино и того больше: лилось как из открытой скважины, но юнкер наотрез отказался взять напиток «хотя бы на один только язычок», строго отговорившись уставом. Беседа шла меж тем как бы сама собою, в манере самой непринужденной, которой нельзя было ожидать промеж наших героев так скоро, но которая отчего-то вдруг все же прижилась к ним. Коля все больше смелел, замечая за прочими столами жаркие споры, каламбуры, хохот, звон, из-за которых его собственного голоса было и не слыхать; он вовсе не был здесь на ладони у общества, напротив, для того чтобы составить себе хоть какую-то славу (о чем генеральский племянник предупреждал еще ранее), ему пришлось бы вылезти из кожи вон. Однако прежде спасительный галдеж за соседними столиками к вечеру стал изрядно напрягать слух, а от табачного дыму сделалось трудно дышать. Когда же под густые овации приглашенный оркестр разбавил общий гомон и пошли первые пляски, Ставровского потянуло на улицу.       После тесных, сухих и одеколонных объятий ресторана Петербург встретил молодых людей с исцеляющей прохладцей. Улицы блестели от минувшего дождя, катая по своим булыжным позвонкам желтый, как рыбий жир, бисер оконных бликов. Грудь жадно и полно дышала свежестью и влагой и, казалось, готова была вдохнуть в себя весь этот вечер целиком. Было что-то около восьми, и, так как в запасе оставался еще полный час, наши герои решили прогуляться без коляски. Ставровский был в том приятном состоянии легкого опьянения, когда все мысли приобретают вдруг обманчиво-стройный ход, а веселость подначивает на милое, простительное безрассудство. И прогулка на Каменном острове, и следующий за нею обед прошли до того симпатично, что на большее совестно было и рассчитывать. Граф чувствовал, что все как-то особенно ему благоволило в этот день, что он будто бы был в зените своей удачливости и будто бы все звезды на небе зажглись сегодня не иначе, как в его честь. Николай находился в схожем воодушевлении: однообразные училищные будни казались ему теперь чем-то давнишним, едва ли не посторонним; юнкер все чаще улыбался на остроумные суждения собеседника о самых исключительных предметах, и даже когда тот дошел до бессвязных выкриков о «градоуправстве» и о «куриных умишках» нынешних дам из высшего света, все это было как-то очень уж уморительно и даже театрально, так что Пшеницын нисколько не стеснялся этим буффонством, а напротив, вел себя так, будто был всему этому ребячеству первым соучастником. Намерение доверяться, которое юнкер вынашивал в себе весь день, наконец-то перешло в само это доверие, и юноша впервые со времени их знакомства смотрел на Ставровского прямо, открыто и без всякой опаски обмануться снова этим человеком.       Серж, увлеченный своим фурором, совершенно забыл думать о предстоящей разлуке, и когда Пшеницын направил их путь в сторону училища, удивился тому самым детским, наивным удивлением. Генеральский племянник решительно не мог понять, как что-то может кончиться вопреки его воле и почему такая-то счастливая встреча и вовсе должна оканчиваться. Веселость вмиг в нем поослабла, он был в полушаге от того, чтобы растрогаться. Все это никак не шло обычному характеру графа и, вне всякого сомнения, было следствием одного только неудачного, пограничного охмеления, которого почти никогда с ним не случалось, потому как Ставровский не признавал никакой меры в вопросах пития и исправно доходил до положения риз, но одно только сегодня остерегся от привычной невоздержанности и застыл в этом одновременно благоразумном и лихаческом состоянии. Прикрываясь пустой болтовней, он все больше теперь заглядывался на своего спутника: юного смельчака, краснеющего временами подобной самой кроткой барышне. «Ах, если только и впрямь одеть его в платьице, он станет похож на белокурую балерину —молодую жену того капрала из Царскосельского… Впрочем, я бессмысленно, бесполезно пьян… и, пожалуй, несу чепуху… Он, конечно, стоит этого вечера… И все же деревенский мальчишка… это уж как-то чересчур… низко. Однако я начинаю как будто бы им забываться вопреки всему…»       —Vous aves le don de plaisanter [80], — вдруг по-французски выговорил Николай, который прежде боялся пользовать чужой язык в беседе, полагая, что это выйдет у него ненатурально и оттого смешно, но к концу вечера, видимо, перенявший эту привычку от собеседника.       — Что вы! из меня посредственный остряк, я пою о том, что вижу, но Мишель… О, как вам нужно сойтись с этим человеком! вы будете в плену его красноречия, я это предвкушаю… было бы только его здоровье улажено, а уж там… — но договорить генеральскому племяннику не пришлось. В неторопливый ход истории, как это часто бывает в действительной жизни, вмешалось совершенно лишнее, нежданное и вместе с тем фатальное обстоятельство. Все окружное разом переменилось до неузнаваемого: откуда-то с задов послышался насильственный скрип, женские вскрики и охи, прохожие как один бросились врассыпную, лошади подняли дикий ржач. Ставровский силой отдернул Колю от накренившейся коляски в последний миг, когда, казалось, рокового столкновения было уже не избежать. Два оставшихся колеса со стальным визгом пробороздили по обмерзлому тротуару, карета еще чуть запрокинулась набок, но в решающую секунду выровнялась и вновь приклеилась к земле обеими осями, кучер по-вороньи каркнул, поперхнувшись застрявшим поперек горла комком крика, и со страху тут же поддал лошадям вожжей. Все случилось так вдруг и было так страшно, что Сергей Георгиевич едва помнил себя от волнения. Он с большею, чем необходимо было, силою сдавливал Колины плечи, пока тот колел и дрожал в его руках, не замечая за собой еще испуга, но уже будучи у последнего в рабстве. Предночная темнота за спиною юноши была глубоко ранена этим нашествием резкостей и звуков и словно дошла за одну секунду до окончательной своей черноты; воздух казался замерзшим, тяжело вдыхаемым, существенно растравливающим ноздри; прохожие наводили еще какое-то время известный беспорядок своею сбивчивостью и пересудами, но будто бы свидетелей происшествия очень скоро не стало. Улица как-то враз озябла от пустоты и собралась в пучок звенящего тревожного эха. Пшеницын чувствовал себя как бы отсеченным от этого мира, падающим в бездны, случайным, обрывчатым. Затылком он все еще помнил леденящую стрелу вихря от промчавшегося мимо тарантаса, будто срезавшую ему волосы на макушке, как ножницами. И в таком-то аффекте, удерживаемый в плечах мертвой хваткой графа все равно что железными щипцами, юноша ощутил, как губы его уступили свинцовой тяжести других губ, послушно просели под нею, точно рыхлый снег под саночными полозьями, и это чересчур горячее, растапливающее касание тут же до неузнаваемого обуглило рот, но главное —оголило в нем первейшее его предназначение.        Сергей Георгиевич отстранился в нерешительности, белое как полотно лицо юнкера вынудило его к тому.       — Вам дурно? — поспешно осведомился он. — Я зря не заметил этого раньше… Неужто вас все-таки задело?.. Мне, право, показалось, что обошлось… Отвечайте, вас ушибло? Вам больно?       — Зачем вы сделали это надо мною? — не внемля вопросам Ставровского и с уже стоящими в глазах слезами, прошептал Николай. Он и думать забыл, что еще назад тому несколько времени мог покалечиться или даже вовсе умереть. Его заботило теперь только это внезапное касание, которое он никак не решался назвать поцелуем. — Ведь вы погубили меня… Ведь я теперь к вам не как тогда, а по доброй воле… Ведь это… меня призывает к ответу.       Зерно безумия во взгляде, слабость голоса, надрывающая одежду своим хождением грудь — от всего этого граф, казалось, готов был изменить себе и пойти на попятную. А Коля все продолжал, как заведенный, но уже громче:       — Зачем вы это со мною? Зачем? Это всему противоречит! Как я к Нему теперь?! Скажите, как?! Он отвергнет меня… и по справедливости отвергнет! Я уже ничего не стою, я так пал! А вам? Что вам до этого?! Вы атеист, вы без принципов, вам это все равно!       И далее с какой-то невыносимой, истерической мольбою:       —Прошу вас, оставьте меня теперь! Не приходите больше! Вы и этим уже не спасете мою душу, но, пожалуй, отвернете от такой пучины, которой я и знать еще не могу… Как я вам доверился нынче?! Отчего это вышло?! О, как я каюсь в своей слепоте! и как запоздало! Знали бы вы, сколько раз предрекал я себе гибель от вас и как все шло мимо… А случилось так нечаянно! так неосторожно! теперь!.. Теперь и вправду никак не ждал… А вы задумывали все это наперед, ведь так? Скажите, задумывали? Нет, ни слова больше! Я не могу подле вас и секунды лишней снести… Как вы это со мною сотворили? И зачем? Зачем?       С этим «зачем?», которым Сергей Георгиевич сбился со счету, Пшеницын, сначала предупредительно пятясь задом, а затем, обернувшись и рванув в полную мочь, растворил себя в наступившем сумраке. Воздух все еще жалобно вздрагивал юношеским голосом, когда Серж излишне запоздало крикнул вдогонку:       —Да вы не от меня, от себя теперь бежите. Граф как будто был изничтожен этой сценою. [72] - фантом. (фр.) [73] - Я не сомкнула глаз. (фр.) [74] - Где ты был? (фр.) [75] - Это ложь! Я этого больше не выдержу. (фр.) [76] - второй молодости. (фр.) [77] - Пребывание на свежем воздухе возбуждает аппетит. (фр.) [78] - Почему бы нам не выпить вместе и не насладиться тихой беседой? (фр.) [79] - завсегдатая. (фр.) [80] - Вы обладаете даром шутить надо всем. (фр.)
132 Нравится 302 Отзывы 67 В сборник
Отзывы (15)