VIII
Будущее лето Ставровские, вопреки обыкновению, встречали в Лигово. На том горячо и крепко настоял Сережа. В Светозаром сделался он очень уж скучен последнее время и все тянулся туда, за коренастое тулово забора, прочь от уединения, прочь от известного распорядка, прочь от замкнутости пустынных комнат раздольного имения и загустевающей в ушах тишины их, прочь от всех ранешних своих привычек и пристрастий. Таисия Иосифовна, имеющая в ту пору большое во всем согласие с племянником, уступила ему на это и следующие дачные каникулы устроила здесь, в Лигово, в одноэтажном, давно запущенном и подурневшем в этой беспризорности домишке, выкупленном ими n лет тому назад у разорившегося подполковника ввиду одной только жалостности к последнему Петра Федоровича. Лигово меж тем нисколько не обмануло голодных надежд Сереженьки, нашлось тут все: и катание на лодках, и выступление симфонического оркестра графа Шереметьева, и субботние танцы, и любительские спектакли. Народу стекалось сюда часто и много, будто то была только чаша, собирающая со стенок своих на дно всеразличные жидкости; во весь день не нашлось бы и одной свободной скамейки у пруда: насколько хватало глаз, везде шло какое-то веселье, какая-то непрерывная жизнь била отовсюду ключом. Сережа сразу сделался собою к месту. Ему до всего была охота. Молодость еще не отпускала в нем детства, но и не уступала ему теперь правления. Он был по-ребячески хорош собою в том, что насилу удерживался прыти, что едва сам же за собою поспевал и, бывало, умел покамест забыться случайной улыбкою на самое простое, обычное и оттого прекрасное явление. Но вместе с тем все больше говорило в нем молодого человека. Генеральский племянник видно оперился с прошлого лета, сменил всегдашние свои костюмы на новые, подражающие нарядам известных петербургских денди, отпустил волосы, так что теперь они забирались на лбу в знакомый нам уже локон, но главное — организовал себя на такого редкого кавалера, что тут же сделался заметен всякой барышне без исключения. Сережа наконец-то осознал силу своей красоты, и то, что раньше выходило у него само собой, без лишних искусств и умысла, теперь от и до стало подчинено расчету. Он много себя изучал, искал лучшие свои взгляды и ухмылки и пестовал их на лице до тех пор, пока не сделались они неотъемлемою частью его обыденных выражений. Все это случилось с ним в какой-то год и вот теперь, на исходе весны, заново открыло графа для всего петербургского общества, знавшего Сережу прежде только как избалованное дитя в доме Таисии Иосифовны. Графиня при всем при этом, хоть и была сама же причиною скорого взросления племянника, не могла еще вполне свыкнуться со всеми теперешними новшествами в нем и часто заглядывалась на него с тем же изучающим любопытством, что и ее приятельницы. Сереженькой звать она его более не решалась и разве что добавляла только в конце лукаво «moncher». Петр Федорович навещал семейство свое в тот год лишь изредка: служба держала его в городе вплоть до августа; а потому любовникам по большей части жилось вольготно, без опасений и в одно себе удовольствие. Однако раз в две недели генерал-майор все же изловчался выбраться в предместье Петербурга на выходные, и сегодня был как раз такой случай. Таисия Иосифовна шла под руку с мужем во всей красе своей оформившейся зрелости; умно причесанная и припудренная, в выходном платье, нарочно пышном, хоть и легком, она буквально принуждала встречных провожать ее взглядами. Сережа шел чуть позади с отставанием в два шага от своих опекунов, так что после графини взгляды гуляющих как бы по наследству переходили к нему и тут уже задерживались совершенно. Юный граф, впрочем, не подавал виду, будто замечает на себе это внимание, ибо полагал, что подобный тон безразличия удовлетворяет привычкам взрослого, то есть солидного человека: ему очень отчего-то хотелось казаться старше себя настоящего; но глубоко внутри генеральский племянник, разумеется, только и делал, что считал обернутые на себя головы дачников, и так был счастлив этим благосклонным неравнодушием окружающих, что, пожалуй, расцеловал бы их всех разом, если бы только время ненадолго замерло. На пруду в то же самое время уже готовился к отплытию плот с музыкантами, и все чуть ускоряли ход, чтобы поспеть к началу выступления. Среди местных сегодня было и много офицеров, прибывших на гуляние из Красного Села, где располагались лагеря гвардейских полков, так что Петр Федорович то и дело обменивался быстрыми рукопожатиями с сослуживцами и старыми товарищами. Спасение генерал-майора находил лишь в том обстоятельстве, что все приезжие фланировали с невестами или женами, а потому и сами не искали долгих встреч, лишь примечая друг друга в толпе и удостаивая короткого кивка, но нашелся среди прочих лейтенант, заявившийся сюда одиночкой и раскрутивший Петра Федоровича на горячий разговор, в ходе которого выяснилось, что отец нового знакомого приходился нашему генерал-майору давнишним и сердечным товарищем, с которым они в училище во все два года сидели за одною партою и который нынче погиб при исполнении. Нужно знать, какой колоссальный эффект производят подобные откровения на служивших людей и как обнаруживают в них вдруг самые трепетные, самые большие сердца. — Ах, как неслучайно мы с вами встретились! Это известие чрезвычайно, чрезвычайно меня… огорчило! Ну Родька, ну боец… отмучался за всех нас… А какой серьезный был парень, но и до проказ, разумеется, имел дело, хе-хе… Нет, мне теперь вспоминать все это вредно. Я уже в тех летах, что, пожалуй, и слезу выдавлю курам на смех. Туся, как, по-твоему, могу я до слез дойти? Вот, соглашается. Да я и сам знаю про себя, что развинтилось сердце, а обратно уж не приладишь, не книжная полка. Но позвольте, ведь я рассчитываю сделать вас нынче первым другом моему семейству. Имею честь представить жену мою — Таисию Иосифовну и племянника — Сергея Георгиевича, сына покойного брата моего, земля ему пухом. Вы с ними будьте на короткой ноге теперь, это я вам так приказываю. Сойдитесь, сойдитесь немедля. А что же с квартирой, с деньгами у вас? Вы и по этому вопросу не стесняйтесь. Петр Федорович, однако, зря так усердно хлопотал подле нового своего знакомца: тот и не думал ничего стесняться. Это был стремящийся в мужчины и знающий себя до самоуверенности молодой человек лет уже двадцати пяти, если не больше; стана притом самого крепкого, но грубого, словно к шее его вместо туловища был приставлен большой осколок горной породы. Взор его был прям, даже откровенен; похожую на бечевку бровь рассекало на две части бело-розовым кряжем шрама, отчего левый глаз его был всегда немного прикрыт веком. Как ни вглядывайся, лицо это не выдавало никаких тайн своего хозяина, оно было совершенно непроницаемо и даже некрасиво в своей асимметрии, но гранитная твердость скул, прочный массив лба, жесткий контур оползших к подбородку, сдавленных в тугую проволоку губ — все это как будто обязывало к сближению. Ставровский теперь уже и не вспомнил бы имени этого лейтенанта, но, попросиего кто расписать строение этого во всем неправильного лица, генеральский племянник, пожалуй, ни в чем бы не соврал. Новоиспеченной четверкой отправились они к пруду, где вовсю уже и без них начался концерт. Чете Ставровских было удержано место в третьем ряду, а Сережа с лейтенантом так и остались стоять в жерновах толкающейся публики. Не прошло и пары минут, как лейтенант обратился к юноше: — Вы увлекаетесь музыкой? — В пределах общего развития, — отозвался генеральский племянник, не смея повернуть головы: шея его напоминала в ту минуту обрубок заржавшей трубы. — Значит, я ничего от вас не убавлю, если позволю себе занять ваш досуг иначе? Юный граф напрасно искал приличествующий вопросу ответ, потому как лейтенант совершенно не нуждался ни в каких ответах и уже прокладывал себе путь на волю из скученности занятых концертом дачников с упорством и отвагой знаменоносца. Сережа не сразу, но все же поспешил за ним следом, так что спустя самую малость времени оба дезертира довольствовались пустотой парка, будто всего скатившегося к пруду и каким-то чудом не теряющего еще равновесия от такого неверного распределения масс. Мимо них, взявшись за руки и давясь хохотом, пронеслись две девчушки в кисейных платьицах, покачнув на одно мгновение хрустальный шар тишины, после чего все уже пришло в покой самого нерушимого свойства. — Следуйте за мною, но с отставанием. Вы меня понимаете? Знаете, для чего это нужно? Уж больно молодо вы из себя выглядите. — Лейтенант смерил юношу придирчивым взглядом, будто выбирал себе лошадь. — Молодо? Да разве вы не за этим? Разве молодость во мне чем-то плоха? — возмутился вдруг Сережа, сам еще, правда, толком не зная, за что в действительности располагает к нему этот без году неделя «друг семьи». Генеральский племянник был в ту секунду отчего-то совершенно и безотчетно им ведом. Какой-то сильнейший магнит сидел в этом человеке и призывал к столкновению. — Незрелость ума и фантазии, вот что способно навредить. А молодость сама по себе ваш главный теперь козырь. Ну, довольно; я ни к чему разговорился. Будьте осторожны, moncher, — не иначе как высмеивая тетушку, выдал напоследок лейтенант, и глаза его сверкнули на собеседника ироничной полуулыбкой. Небо было пасмурно, все в грязном тряпье туч, но ни дождя, ни тем более грозы от него как будто уже не ожидалось. Воздух был приятно свеж и разряжен хвойными дурманами. Сережа шел двадцатью шагами правее лейтенанта; облагороженные для гуляний тропы они оставили далеко позади; кругом их был только лес, похожий на нечесаную бороду прокаженного анахорета. Сосны молниеносными стрелами уносились ввысь. Музыка с пруда слышима была лишь изредка обрывчатыми, потусторонними звучаниями, утратившими всякую музыкальность для слуха. Внезапно в нос ударило гнилостным сырым испарением: утром тут пролился дождь, и не просушенная солнцем почва покрывалась теперь вязким ковром из гумуса, придающим человеческой походке неправдоподобную текучесть и плавность. Птицы взволнованно причитали что-то на своем птичьем языке, словно готовили тайный заговор против всего настоящего уклада, и беспокойно перелетали с ветки на ветку, единственно своим движением нарушая покой этого места. Наконец лейтенант изменил выбранному курсу и каждым шагом теперь стал сближаться с Сережей. Генеральский племянник приметил это, и сердце его замерло в груди, как в усыпальнице. — Чего вы боитесь? — для одной проформы только спросил лейтенант, настигнув уже добычу и зажав оную меж собою и стволом дерева. — Я про вас это сразу догадался, что вы мужчиною не испытывались прежде. Больно уж разнежены тетушкиными стараниями. Только я вам одно скажу — у вас прежде еще телесного ничего и не было. Женщину хорошо держать в доме и даже при везении любить ее (у меня самого жена на сносях нынче), да только в постели это предмет лишний, ничего не значащий. Вы и сами это сейчас поймете. Вы еще теперь не мужчина, но сегодня, вот сейчас им станете! Да что это! Вы же не думаете, что я буду раздевать вас, как дитя перед купанием? Потрудитесь, приготовьте себя сами! Кончайте быть мальчишкой! Ну же! Проявите себя как следует! Ставровский был как-то особенно ранен последними изобличительными словами этими. Он именно думал про себя, что той памятной ночью в Светозарном мальчишка уступил в нем мужчине, но все теперешнее доказывало обратное. Он был совершенно немощен перед этим человеком и ничем не мог за себя постоять; вся его напыщенная оболочка стекала с него подтаявшим маслицем. Лейтенант меж тем по-прежнему возвышался над ним, загораживая собою последние клочки неба цвета сникшей фиалки, и дышал прямо в лицо табачными кислотами. Сережа почувствовал, как живота его коснулась известная твердость, и опустил взгляд ей навстречу, словно желая, но еще больше — страшась скорейшего с нею знакомства. Из-под синего сукна гвардейских шаровар рвалась на волю самостоятельная жизнь. Генеральский племянник в ответ совладал с пуговицами собственных штанов. — Как же прикажете с вами обращаться? — с прежнею издевкой осведомился лейтенант (Сережа так и застыл пред ним полуобнаженною скульптурою), но, не дождавшись понимания, сам развернул юношу лицом к шершавой сосне. — Мне ваша слащавая мордашка ничем не интересна, мне другое ваше лицо надобно. Бренчание бляхи ремня. Сухой ствол дерева, впивающийся в щеку железной змеиной чешуей. Надрывное пение птиц. Перевернутые вверх тормашками сосны с лапами землистых корневищ над головой. Грудные хрипы и свисты. Снова невыносимо громкое пение птиц, переходящее в дикий рев, в припадочный клич. Плуг вспарывает тело, всаживая лемех прямиком в лощину ягодиц. Слышно, как рвется, как трещит изнутри все то, что некогда было человеком. По внутренней стороне бедра одно за другим бегут гранатовые семечки. Скала вмещает себя в теплокровное, молодое тело. Сережа успевает поймать за хвост единственную мысль-утопленницу: «быть с мужчиною — значит быть с живою скалою». Музыка была уже давно кончена, а Петр Федорович на пару с Таисией Иосифовной все еще бродили по парку в поисках «молодежи». Вечерело, и докучливая мошкара вилась за супругами шлейфом, безобразно раздражая настроение графини. — Чему тут дивиться? Верно, твой лейтенантишко подвигнул Сережу на бесстыдные посиделки в трактире. Ты про них, Петя, слишком хорошо думаешь! А я твоих «товарищей» насквозь, насквозь вижу, у меня чутье к таким прохвостам! Сережа всего как следует еще не разберет, покажи ему пальчик — знай, сманил. Что теперь делать, скажи на милость? Уж не мне ли прикажешь по срамным питейным заведениям слоняться? Ах, Петя, ничего-то ты про жизнь не знаешь, хоть и седой уже! — Тусечка, какое пустое расстройство! Наговариваешь, страшно наговариваешь! Вот увидишь, сейчас же и найдутся, — напрасно задабривал Таисию Иосифовну генерал-майор: графиня была в последней степени неудовольствия. — Думали, уже не сыщемся, — неожиданно прогремел баритон лейтенанта, так что тетушка даже вздрогнула. — Ну и кашу заварили, никакого порядка. Вавилонское столпотворение и то бы распуталось скорее. — Туся, Тусечка, что я говорил, а? — возликовал Петр Федорович, хлопая лейтенанта по плечу. — Тут они родимые, и без всякого срама. Как мы за вас растревожились! Даже и дурное в голову пришло… Но теперь извиняемся. Ведь правда, что извиняемся, Тусечка? Это уж наше старческое дело, вы в толк не берите. Мы отстающее нынче поколение, отжившее. — А что же дурного можно было нам приписать? — уцепился-таки лейтенант за неосторожность генерал-майора. — Это, право, даже любопытно. Я бы и рад выдумать, да не выдумывается. Мы, может быть, очень скучно живем, Сергей Георгиевич, а? как считаете? Я за немедленное просвещение! — и тонкие губы лейтенанта воспалились язвой улыбки. — Подловил за язык, — продолжая довольно хлопать собеседника по плечу, сознался Петр Федорович. — Но, право, лучше теперь в дом. Несносная мошкара, да и холодает к тому же. Во всю эту сцену Сережа всячески избегал смотреть на тетушку. Граф знал про себя, что всем своим видом теперь не только не скрывает преступления, но напротив, выпячивает его напоказ, точно оскопленный кабан набитое до отказу брюхо. Туфли в кайме чернозема, непростительно мятый в сравнении с прошлой отпаренной гладкостью костюм, испуганно спрятавшаяся за локон царапина на лице и в конце концов болезненная румяность самого этого лица — все, решительно все, выдавало в нем причастность к страшному греху. Надежды на то, что тетушка окажется так же до всего беспечна, как и муж ее, не было никакой. Таисия Иосифовна лучше всего на свете умела примечать. Ей все попадалось на глаза, совершенные мелочи и те не имели шанса укрыться. Перестановка фарфоровой фигурки на каминной полке была заметна ей не хуже, чем если бы из угла в центр переместился целый шкап. Но пока что графиня была лишь предостерегающе молчалива, так что за ужином не дождаться было от нее и тени былого гостеприимства. Петр Федорович спасал тем временем вечер единственно доступным ему способом —ерофеичем, чем уже к десятому часу вечера разморил до состояний беспричинного веселья и себя, и гостя. — Послушай, Сережа, я так много передумала об том за сегодня, — будто выронила изо рта булавку, сказала Таисия Иосифовна. Тетушка с племянником, оставив громкое застолье, совершали теперь свой регулярный моцион в окрестностях дачи для «привлечения здорового сна». Сережа с самых музык начал предвещать и страшиться этой прогулки: в очередной раз он поставил благополучие свое под немыслимую угрозу и снова не мог понять, из чего это вышла с ним такая неаккуратность. Губы его, похожие на сырой ком ужаса, с чудовищной кривизной разлепились: — Мне тебя уже не заслужить обратно… о том ты говорить хотела?.. И за что я погубил все наше?! За ломаный грош! Знаешь ли, чем это было? Звериным сношением! без чувства… но разве я ждал чувства? и в помине нет! меня увлекла одна только новизна, сам механизм… Проклятая невоздержанность! Я и глаз на тебя не подыму теперь уж. На что это нужно? Ты меня в немилость запиши и поделом мне будет, а хочешь, так и вовсе прогони. Я тогда уж точно сделаюсь какой-нибудь паскудой; верно дядюшка про меня говорит, что кровь во мне дурная, холопская. Думаешь, я корней своих помнить отказываюсь? А я все как сейчас помню. Чего же от меня более было ждать? Вот я и унизился до себя настоящего. А ты меня уж больно превозносила, все до себя вытягивала. А я вот какой, полюбуйся, сношусь с мужчиною. Грязь ложкою черпаю и ем, ем, ем. И не давлюсь ведь! Нисколько не давлюсь! — Не смей такое говорить! — строго пресекла графиня. — Что думаешь про себя сам, то и другой о тебе будет думать. Опериться тебе нужно, а больше ничего. И мысль вычистить от вздора. Неужто ты и правда считаешь, что я пугаться стану заезжих прохиндеев, вроде этого лейтенантишки? Мне он и в подметки не годится. Я свою ценность знаю, так и ты свою должен впредь знать. В тебе молодости нынче больше, чем ума, оттого и потребность известная. Я совсем не о том с тобой говорить намеревалась, но теперь уж скажу, коли настала минута. То, что было у тебя с этим распутником, было от избыточной нужды, да и только; для чувств там нет и быть не может никакого основания, так что зря время потратишь, если искать вздумаешь более того, что уже испробовал. Я тебя и думать не стану в том упрекать; знаться с мужчиною — не великого ума дело. Какая же это измена? Только глупость! А чего взаправду не потерплю, так это женщины на стороне. Ты, moncher, не старайся и глядеть на других, я о том заранее предупреждаю. Торговаться не стану, не торговка… но своего не упущу. А ты мой, мой, мой! с самых детских кошмаров мой! — Прощаешь? Вот так! — не помня себя от радости, возликовал генеральский племянник, целуя тетушке руки. — Твой! Твой! Чей же, если не твой?! Ах, какая ты у меня славная тетушка, все-то понимаешь! Ведь я это из нее самой, из потребности вредной сотворил! Без головы, без сердца был! А теперь твой! навсегда твой! Как же мне не быть твоим? Уж мы с тобой один узелок! Верно говорю? Один узелок!***
Николай очнулся вдруг и сразу стался в полной памяти. Приметные настенные часы готовились огласить шесть утра. Шторы, забытые со вчера, так и остались в подхватах, а потому в комнате было мглисто, но обозримо. Юнкер приподнялся и всполошенным взглядом огляделся кругом. Один предмет мебельного гарнитура был ему особенно знаком — простеганное бордовым дерматином вольтеровское кресло посредине. Как и тогда, оно стояло совершенным гоголем и будто над всем насмешничало. Пшеницын едва удержался от того, чтобы в стыдной мальчиковой манере показать этому креслу язык. Дом весь еще спал без малейших шорохов и скрипов, и Коля решительно не знал, как собою распорядиться во всем теперешнем положении. Во-первых, ему было неловко от одной уже мысли, что нужно будет непременно показаться на глаза всему семейству после своего нечаянного и глупого забытья (уже второго в этом доме за последние месяцы!); во-вторых, он не мог представить себе, чем будет отговариваться впоследствии, если сейчас решится ускользнуть из стен этих под шумок. Страх утренних объяснений и недопустимое варварство побега боролись в нем на равных, пока наконец юноша не признал за собой полнейшую неспособность идти вразрез порядочности, а порядочный человек, по его разумению, не мог покинуть приютивший его дом через ухищрение подобное побегу. Вместе с тем оставаться без дела ему было невыносимо, и Пшеницын выскользнул из мягких перин, спустив ноги в меховые водоросли напольной медвежьей шкуры с такой бдительной осторожностью, словно ожидал каждую секунду от охотничьего трофея внезапного воскрешения. Форму юноша нашел сложенной в изголовье кровати и тут же облачился в нее в надежде приободрить себя стройностью обмундирования, за которым последние полгода ухаживал, как за своею невестою. Еще значительно времени потратил он на расчесывание кудрей, свивших за ночь на голове полноценнейшее гнездо для высидки птенцов, затем в скудном отражении оконного стекла огляделся в рост, после — проверил в хрустальном графине лицо на предмет симпатичности, выругал себя за эти «пустяки, не достойные мужчины» и сел на краешек стула в ожидании, что за ним пришлют, потому как ему казалось, что в таких домах напрямую никто не общается, а только без конца обмениваются записками и прочими надобностями через слуг. Сидя так бедным родственником, юнкер невольно осматривался по сторонам. Он находился теперь в спальне, сплошь оклеенной обоями цвета пульсирующих артерий, под ногами его расстилался богатый персидский ковер затейливого шитья. Кровать — без малого Васильевский остров — в прочих масштабах комнаты умудрялась не бросаться в глаза, а только намекала из угла о важности своего здесь присутствия. Вдоль одной из стен тянулся камин из каррарского мрамора с причудливыми головами то ли львов, то ли чудных мифических персонажей в окантовке. На камин этот водружены были бронзовые анималистические часы, которые, судя по всему, давно уже не подводились, а являлись чем-то вроде аксессуара; по обе стороны от них высился еще один декор — расписные китайские вазы. Над камином угрожающе и хмуро свисало зеркало в кованой массивной раме, которое, казалось, вот-вот рухнет под тяжестью собственного веса. Из прочей мебели присутствовали также: письменный стол красного дерева, беспорядочно заваленный бумагами; высокое бюро, стоявшее здесь без какой-либо видимой надобности; где попало брошенные стулья с карминовой обивкой; коричнево-красное кутанное курительное кресло и в цвет ему курительный столик. Всего было так чрезмерно много и все так умело обратить на себя внимание, что Коля почувствовал себя вдруг музейным посетителем и совершенно не мог уже более уверовать, что окружен вовсе не экспонатами, а всего лишь будничными вещами графа Ставровского, который, наверняка, считает все это до того обыденщиной, что, пропади отсюда пусть даже эта кровать размерами с остров, он навряд ли то заметит, пока не настанет в последней острая нужда. Впрочем, очень скоро юноша напал взглядом на предмет, разительно отличающийся от всего прочего солидарно-музейного убранства спальни. Любопытство тут же пересилило в юнкере всякую робость, и Николай с жадностью близорукого принялся разглядывать обрамленные в рамки фотографии. Те подчинялись строгой симметричной развеске: слева Коля нашел портрет семилетнего Сержа на коленях тетушки (в этом ребенке не было никаких предвестников будущей фанаберии и барственности; с осунувшегося детского лица смотрели две черные бусины глаз, смотрели так, будто во всем ждали подвоха); справа граф был уже нынешнего своего возраста или чуть раньше того: бедро театрально выведено вперед, правая нога поставлена на носок, плечи разведены, подбородок вздернут, взгляд обрушивается с высоты Альпийских гор подобно смертной казни… Наличествовали здесь и сдвоенные портреты с Таисией Иосифовной, и портреты всего семейства целиком, но затерялся среди коллекции один снимок, даже висевший как-то обособленно, где Ставровский сидел в своем излюбленном кресле, но совсем не манерничал, он будто даже не ожидал, что его будут фотографировать, и лицо его было до того грустно и задумчиво, до того опалено одному ему известной печалью, что, спроси теперь кто-нибудь Колю, что нашел он в этом вздорном господине с вычурами, он бы непременно показал вопрошающему этот снимок: до того он выдавал в генеральском племяннике присутствие сердца. — Как вам здесь? Согласитесь, при естественном освещении куда приятнее, чем при лампах и свечах? — Николай резко обернулся, будто кто грубо одернул его за рукав. Дыхание его нарушилось, радужка едва вмещала зрачок. — Зачем так бесшумно? — наконец выговорил он, румянясь. — Я было подумал, что это она, я ее как будто ждал к себе и очень боялся… сам даже не знаю почему. — Тетушка теперь за туалетом и не побеспокоит нас до времени, однако она уже спрашивала о вас. Разумеется, я и сам намеревался справиться о вашем самочувствии. — Мое самочувствие… прилично. — Коля на этом вспыхнул и отвернулся. — Рад знать. Вы и правда недурно выглядите. Еще похорошели. Говорят, такое бывает с молодыми лицами. Распускаются, как бутоны на зарю. Пшеницын ощутил изнутри приставшие к щекам сгустки крови, и то, что еще секундою назад было румянцем, превратилось в купальское кострище. Улыбка насильно напрягла его губы, и очаровательный в своем невинном исполнении взгляд прокрался пугливой косулей за шпалеру ресниц. Ставровский деликатно взял это пылающее лицо за подбородок двумя пальцами, словно то была хрупкая фаянсовая маска Арлекина, но, когда оно слепо потянулось ему навстречу, решительно отступил. — Первое нерушимое правило этого дома — неусыпная осторожность во всем, — провозгласил генеральский племянник и в вихре неизвестного классическому танцу па заключил себя в кресло. — С него началась эта комната, — сказал Сергей Георгиевич чуть погодя, с какой-то даже любовью оглаживая ручки вольтеровского кресла. — А что это вы там разглядывали, когда я вошел? Я имел слабость наблюдать за вами. Вас что-то заинтересовало в особенности. Пшеницын зарделся пуще прежнего, и лицо его приняло соображающее выражение. Он как будто решался: говорить или оставить. — Вот оно, этот снимок, — наконец открылся Коля, указывая на известное читателю изображение. — Ах, это! Ну да, ну да, — едва не с разочарованием подхватил генеральский племянник, будто этого самого ожидал, но надеялся все же на что-то противоположное. — Вам, наверное, любопытно будет знать, что это не что иное, как случайное «изобретение» Мишеля; он же и настоял на помещении сюда портрета. Картинка эта многим приходится по душе, говорят, словно камера поймала здесь «партикулярный момент». Я, кажется, один не вижу в этом никакой художественной ценности,— с небрежностью отозвался Сергей Георгиевич. — В вас печаль просматривается,глубокая тоска. Вы, может быть, очень внутренне за что-то страдаете, но не умеете разрешиться от боли, потому как это требует изменить привычке к безразличию. Вы именно безразличны к себе, вы себя как будто считаете утопшим, невоскресимым. Вот что мне про вас видно, — заступился за снимок Пшеницын. — Бросьте, какие у меня могут быть печали? какая глубокая тоска? о чем это? Вы выдумываете, быть может, то,чем хотели бы меня приукрасить. Да-да, печали по-своему, но украшают человека, придают ему известной глубины. Соглашусь, такое может прельщать. Особенно на то падки сентиментальные натуры, ибо это дает основание для благородной жалости к страдальцу. Но уверяю вас, вся хитрость этого портрета в одной только неудачной игре теней. Снимок был пробный, я к нему не готовился, вот и все. Но зачинающемуся спору развиться не дали: в покоях раздался несмелый стук. — Отворяйте, не бойтесь, это прислуга,— пояснил Ставровский приструненному этим стуком, что учительским замечанием, Коле. Пшеницын потянул на себя дверь: на пороге стояла молодая девушка славянской, очень распространенной внешности и робела, казалось, еще больше, чем сам гость. — Ее светлость-с распорядилась звать-с на кофей,— потупившись, вымолвила она. Девушка никак не решалась заглядывать внутрь. Коля в растерянности посмотрел на хозяина: тот с надуманным усердием изучал свои ногти. — Доложи, что скоро будем,— будничным тоном отозвался Сергей Георгиевич, не отрываясь от ногтей. — Слушаю-с.— Служанка поклонилась и с облегчением помилованной поспешила удалиться. — Вы же не полагаете садить меня с вами за один стол? Я не того круга и совершенно зароюсь. Ты же, то есть, вы же знаете мою способность зарываться, — мигом всполошился Коля. — Ваши тревоги напрасны: на такой случай мы всегда выставляем гостю собственный чайный столик, а затем специально обученные голуби (мы и голубятню держим для подобных целей) переносят от стола к столу письма для поддержания беседы. Вы, право, очень расстраиваете меня своим незнанием подобных прописных истин, — добродушно отозвался Сергей Георгиевич. — Шутки у вас ничуть не остроумны,если вы на то думаете предъявлять права, — почти с обидой перебил Ставровского Николай. — Mon ami, — взяв серьезную манеру, заново начал генеральский племянник, — ваше присутствие на утренней трапезе есть формальность, за несоблюдение которой вы обречете себя на еще больший интерес и любопытство, чем если просто (я имею в виду без насилия и скандала) согласитесь откушать кофе в рамках установленного приличия. Другое дело, что графиня (да и вся ее свита: я слышал, что будет много женского общества) непременно попробует взять вас на зубок, так что было бы весьма удобно, если бы вы prendre le ton de [82]. Однако, я не могу от вас того ни ждать, ни требовать: это особое искусство, нуждающееся в каждодневной тренировке и некоторой даже черствости языка… — Теперь я буду совсем молчать! — сокрушился Николай. — Ne dites pas de bêtises, [83] — со снисходительной улыбкой возразил Ставровский.— Тогда вас сочтут в лучшем случае за слабоумного, в худшем — за мыслителя… и снова лишний интерес! Впрочем, мы уже заставляем себя ждать. Сергей Георгиевич поднялся с места и направился к двери, но в шаге от выхода остановился и ободрил стяженного неподдельным страхом юношу: — Прежде чем добраться до вас, им нужно будет побороться со мной, что означает — они никогда до вас не доберутся. Будьте во всем покойны и… постарайтесь скучать, это сделает из вас самого желанного и вместе с тем недоступного собеседника. Разумеется, «скучать» Коля не сумел, как не сумел и «prendreletonde». Он готовил себя одно только к встрече с Таисией Иосифовной, чье общество само по себе уже парализовало в нем всякую способность к непринужденности, а в действительности оказался приговорен к открытому столу на двадцать персон. Сказать, что юнкер был неприятно сражен представшей картиной, — несказать ничего. Первое время Пшеницын совершенно разучился управляться с собственным языком и только бестолково кивал кружившему его водовороту утренних гостей, многои тщательно до него теперь внимательных. По убранству столовая ничуть не уступала прочим комнатам: большая бело-золотая зала с паркетным полом и живописью на стенах, овальный стол посредине в снегах новехонького столового белья, по углам чередуются постаменты с вазами и скульптурами древнегреческих наяд, вдоль стен сказочно нарядные буфеты. Вся комната светилась безукоризненным, мраморно-зеркальным, но отчего-то неживым блеском, мешающим верить этой красоте и допускать ее до сердца. Юноша не заметил, как Ставровский искусно подвел его к свободному месту и усадил подле себя, так что обнаружил только, что уже давно обретается за столом супротив десятка пар обозревающих его с головы до ног глаз-биноклей. Общество, как и говорил граф, было сплошь женским. Все приятельницы хозяйки (бывшие здесь, кажется, только затем, чтобы оттенять моложавость цветущего тетушкиного лица, словно неподвластного возрасту). Наученные дворецкие с завидной сноровкой обслуживали этот птичий базар, не умолкающий ни на секунду, и стоило Николаю присоединиться к столу, как и перед ним явилась чашка густого кофея, бывшая обязательным атрибутом этой встречи «жаворонков». — Дамы, вот то bonbon rose [84], о котором я вам рассказывала, — прервала беспорядочный шум графиня. Все лица как по команде замерли на Николае, вгоняя последнего в уже рядовую краску. Собравшиеся, очевидно, только и ждали этого представления, чтобы тут же схватиться за свои лорнеты, отчего-то приобретшие в одночасье неоспоримое сходство с орудием изощренных пыток. — Un bon diable. [85] — Il n’est pas laid… il est même très beau… [86] Сергей Георгиевич шумно отхлебнул из будто игрушечной в его руках чашки, выжигая взглядом исподлобья представшую во всей своей красе армию сводниц, интриганок, смутьянок, доносчиц и разведчиц, на закате лет открывших в себе феноменальные таланты к инспекции и пристрастным допросам. — Я пропал, — комариным фальцетом пропищал юнкер, на что ощутил короткое касание до своего колена руки генеральского племянника под столом. — Мы чрезвычайно потрясены вашим… приключением, — начала одна из дам, завывая белужьим голосом и будто стремясь изобразить на своем лице следы этого потрясения. — Расскажите! расскажите в мелочах! — подхватили еще другие голоса. — Пешеходы бывают очень неудобны, особенно в темные часы, тут требуется бдительность, я во всю дорогу, случается, браню кучера для острастки во избежание подобного, — добавили третьи. — А как было бы обидно повредить такую красоту! ах, я так ревнива до красоты, — довершили четвертые. — Милые дамы, — фамильярно обратился Серж к женскому обществу, — найдите в себе милосердие не тревожить нашу с Николаем память фантомами вчерашних страхов. Все это значительно надрывает сердце. Я считаю благополучный исход достаточным основанием для отвлечения от этой темы. Неужели мы не найдем более щадящего способа понравиться нашему гостю? Да-да, я именно в большой надежде на то, что мы сумеем ему понравиться. — Улыбка легла на рубиновые губы колючей терновой лозой. — Похвально, moncher, — ободрила племянника тетушка. — Не мучьте его давешним, он очень собою впечатлителен. Николай, ведь я верно про вас угадываю? Говорите со мною прямо, я вам друг. Пшеницын торопливо зарывался взглядом в лежащую на коленях салфетку, когда Таисия Иосифовна нагнала его этим своим вопросом. — Я… я… полагаю, что так и есть, я неподобающе впечатлителен и… — Послушайте, — без промедления вмешался граф, — разве это преступление: испугаться смертоносной машины, готовой раздавить вас, как ботинок букашку? Я бы скорее обеспокоился, если бы подобное происшествие оставило вас равнодушными! Некоторая впечатлительность необходима человеку и есть основа самосохранения. Милые мои, это инстинкты! Одна из дам, к большому облегчению Ставровского, проглотила наживку и занялась вопросом инстинктов, что дало хозяину минутную передышку. — Было бы лучше, если бы вы опробовали напиток. Тетушка за этим очень следит и непременно спросит вас после о вкусе, — заметил генеральский племянник, указывая взглядом на нетронутую чашку. — Я не могу, — прошептал Коля, изо всех сил стараясь не оборачиваться на собеседника. — У вас нет рук или рта? — в ответ поинтересовался граф. — Руки есть, но они… дрожат. — Мой бог! — уже в нешуточном возмущении прошипел Сергей Георгиевич. — Вы, верно, смеетесь надо мной! Нельзя же быть таким! Николай не успел и заметить, как из одного только едкого, проговоренного сквозь стиснутые зубы «таким» выросла в нем вдруг тягчайшая обида не то на графа, не то на себя самое. Он тут же решился избегать впредь всякой помощи генеральского племянника и отвечать за себя самостоятельно, но и без того юноша навряд ли уже удержался бы от полемики, потому как беседа зашла с совершенно неожиданной и прямо до него относящейся стороны: дамы принялись за нашумевшее в ту пору восстание в Болгарии. — Вы слышали, в каких зверствах содрогается Босния и Герцеговина? — Если так пойдет и дальше, Болгария захлебнется в крови и прорастет кровавыми цветами! — Турецкие войска действуют без всякого понятия о гуманности! — Дамы, не обобщайте, обобщения вредны и сбивают с истины, — весомо вступила Таисия Иосифовна. — Турецкие войска сами по себе ничуть не лучше и не хуже прочих войск, но их нерегулярные части… как же их?.. башибузуки! вот с какой головы гниет эта рыба! — Ах, это ничего не меняет! Сыны — бесчинствуют, матери — отвечают! Да и что мы знаем об этом достоверно? — возразила зрелая княжна в промежутке между поисками своих любимых бисквитов. — Позвольте, мы знаем достаточно! — взвизгнула похожая на перепелку барышня. — Крестник моей троюродной сестры получал от своего кузена «весточки с полей». Этот кузен совершенно не ко времени задержался в Болгарии по делам, когда начались все эти споры о налогах. Он, разумеется, бежал при первой возможности, но довольно успел насмотреться ужасов! — Да что вы говорите? — изумилась чувствительная натура по правую руку. — Расскажите! — А вот, к примеру, как вам такое, — воодушевившись своею востребованностью на этом завтраке, завела перепелка, — они вспарывают беременным женщинам животы, а после потешаются над плодом. Повсюду послышались вскрики отвращения. Ставровский в бешенстве отбросил салфетку в сторону: — Bon appétit! [87] — А чем вы их будете судить за сожжение людей? — не унималась перепелка. — А я слышала, будто они отрезают женщинам груди! — подхватила чувствительная натура. — И насилуют девушек в храмах, а те после кончают с собою! — добавила молчавшая доселе дама с краю. — Прекрасно! Еще какие-то подробности? — изливался желчью Ставровский, но его никто уже не хотел слышать. — Однако постойте, вот в чем настоящая каверза, — подвела черту графиня. — Ведь Сербия непременно объявит туркам войну, ибо имеет веские основания полагать, что Россия немедленно вступится за славян. Это очень детски, но, к сожалению, справедливо. В нас так сильно христианское единение, что мы и тут не откажем, а воевать предоставим вот им, — тетушка кивнула головой в сторону Николая, давно уже и всерьез увлеченному ходом разговора, — а это против всякой справедливости! Ведь то будет даже не борьба, а сразу смерть! — Позвольте мне высказаться на это, потому как… кажется… я против ваших суждений, — сконфуженно начал Пшеницын, не в силах удержаться теперь от ответного слова. — Я воспитываюсь на защиту русского человека, его традиций и ценностей, его веры, из чего мне совершенно будет себя не жаль, если дойдет до войны. Война — это, разумеется, всегда горе, и ее нужно всячески не допускать, однако случается, что не допустить невозможно. Вы верно заметили, что Сербия будет на нас в расчете, там наши братья по православию и по крови, а оставить брата в беде — последнее, недостойное дело. Я говорю это все потому, что мне показалось прискорбие с вашей стороны. Вы считаете мою участь глупой и несправедливой? Так я хочу вас в том разуверить! Я буду совершенно счастлив потерпеть за брата и пусть ценою собственной жизни, но прекратить все то беснование, коим турки обрушиваются нынче на самых слабых: женщин, детей, стариков! Нужно сказать, неожиданная речь юноши возымела должный эффект. Дамы были поражены в самое сердце и глядели на Николая теперь как на существо неземное и чудотворное. — Вы умеете покорять, но, послушайте, какой идеализм! ведь так нельзя! — возмутилась Таисия Иосифовна, единственная теперь среди всех не очарованная стремлениями юнкера. — Не обессудьте, но вы во всем заблуждаетесь. Вы пытаетесь придать своей роли chairn à canon [88] совершенно невозможный романтизм. Знаете, что известно мне о таких, как вы… о рядовых солдатах? ils meurent comme des mooches! [89] Не вижу ничего высокого в таких безропотных, пустых смертях! В вас говорит la sève de la jeunesse [90], а меж тем, не измени вы своим убеждениям в скором времени… вы не жилец на этом свете. В наступившей каталептической, остолбенелой тишине раздались боем музыкальных тарелок одинокие аплодисменты генеральского племянника. — Браво! вы умеете задать тон! Думаю, на сегодня циана хватило всем! — Обижаться за правду! вздор и ясли! — фыркнула графиня. — А чем еще, по-вашему, его можно спасти, если не кушаком ледяной воды в лицо? Это же мотылек, летящий на огонь! — Je vous demande pardon, [91] — пропуская мимо ушей последние тетушкины объяснения и демонстративно вставая, возгласил Ставровский. —Не нужно из-за меня разладов, я не в обиде, извините, — подал слабый пристыженный голос Коля. — Ах, до какой прелести это наивно! — рассмеялась в голос тетушка. — Мое дорогое дитя, чтобы что-то в этом доме происходило из-за вас, нужно изрядно постараться. Я знаю, что вы правильно примете эти слова, они не для того, чтобы вас уязвить. Вы скорее и правда успокоитесь ими, чем оскорбитесь, уж вы такой человек, прекрасный человек. Как жаль, что вы живете в нашем мире, а не на страницах добрых книг, ваше место именно там. — Полагаю, кофей окончен, — обратилась уже ко всем гостям хозяйка с привычною любезною улыбкою. — А ты, moncher, услужи, проводи гостя: меня ждут важные письма. Ставровский вывел Николая в сени, во весь путь содрогаясь еще от внутренних бурь: графу большого усилия стоило успокоить себя к моменту прощания. Тут же подоспел и лакей, но генеральский племянник так отчетливо и доходчиво сверкнул на него глазами, что старик тотчас ретировался в свою келейку под лестницей. — Почему мне показалось, будто ты сердишься на меня? И будто назло начал всю эту демагогию? — спросил Сергей Георгиевич, подавая гостю верхние одежды. — Вовсе не назло, я назло не умею и не знаю, как это и зачем. Мне нужно было сказать, потому что того душа требовала, и я все правду про себя сказал, хоть и был после наказан прямотой графини. Что же, она очень, может быть, и верно говорила. У ней острое обоняние до чужих пороков. Нет, не может, а именно так оно все со мною и есть! Только не думайте, будто я сам про себя не замечал этих… болезненных слабостей… Я недостаточно мужчина, понимаете? А мне бы очень хотелось им сделаться… иначе я такой выхожу смешной и… и… ничтожный, — отвечал Пшеницын, глядя на графа в зеркало. — Да что же это! Как ты так про себя! — положив руки юноше на плечи и тоже уставившись в зеркало, воскликнул Ставровский. — Это моя горячность навела тебя на такую мысль? Зачем ты в себе изъян ищешь, когда это я один все устроил! Я иногда за собой и не замечаю, как умею навредить! — Я видел, как вас огорчило, что я не могу управиться с чашкою. А ведь меня то огорчило не меньше. Я, бывает, так стану сам себе мерзок от этих неспособностей держаться мужчиною, что хоть из кожи вон вылезай. Знаете вы такую приставку «недо»? Вот я такой человек… то есть человек с такою приставкой. Недочело… Но Пшеницын не успел договорить: генеральский племянник с силою зажал его рот ладонью и, нагнувшись сзади к самому уху горячо, так что это даже мучительно обжигало, прошептал: — Что сам про себя думаешь, то и другие будут думать, поэтому немедленно, слышишь, сейчас же исключи подобное из головы! Так они и замерли, глядя на общее отражение: два пылающих каждый своею решимостью лица, пока Коля бережно, даже с какой-то ласкою не разжал цепкие пальцы на своих губах, чтобы сказать с проклюнувшеюся улыбкою примирения: — Не исключи, а исключите: неусыпная осторожность во всем — первое правило этого дома. [82] - умели приспособиться к тону, принятому в данном обществе. (фр.) [83] - Не говорите глупостей. (фр.) [84] - юное существо. (фр.) [85] - Добрый малый. (фр.) [86] - Он недурен собой… он даже красив. (фр.) [87] - Приятного аппетита! (фр.) [88] - Пушечного мяса. (фр.) [89] - они мрут как мухи. (фр.) [90] - пыл юности. (фр.) [91] - Прошу меня извинить. (фр.)