Неудобный гость

NC-17
Завершён
132
2
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
224 страницы, 121 108 слов, 17 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
132 Нравится 302 Отзывы 67 В сборник

1 часть. 9 глава

Настройки
      

IX

      

      Поезд, похожий на громадную сороконожку в железных доспехах, со скрипом бороздил по рельсам, тяжело и нехотя замедляя ход. Труба паровоза извергала ввысь слоновий брачный клич, а по ногам клубились вихры молочного тумана, будто вся станция теперь приготовлялась к исполнению какого-то фокуса. Среди ожидающих началось известное волнение: женщины хватали хнычущих детей на руки; патрульные надрывали свистки, тщетно стараясь оттеснить напирающую людскую массу от края платформы; воксальные воришки тем временем уже вовсю обчищали карманы зевак (некоторых плутов ловили с поличным, но шустрые мальчишки вырывались из тисков правосудия и со свежеотпечатанными рублями исчезали в толпе, точно в дымовой завесе), обокраденные граждане звали на помощь господина следователя, но расследовать, разумеется, было уже нечего; счастливые обладатели билетов первого класса, в благородном возмущении ропща себе под нос что-то об «упадке культуры», уступали дорогу стаду пассажиров третьего класса со всевозможной беспорядочной поклажей в виде каких-то смешных узелков и мешков; и во все прочее время анархичная суета эта довела бы Сержа до последнего буйного припадка, так что каждый настоящий участник вершившегося переполоха непременно узнал бы про себя совершенно вопиющую нелицеприятность, но одно сегодня только генеральский племянник и не замечал будто этих значительных для себя неудобств, а лишь напряженно всматривался в лица прибывших.       Мишель Руже нетвердым, качающимся шагом ступил на землю, словно сошел не с поезда, а с корабля. Он приметно исхудал, отчего одежды висели на скатившихся в полукруг плечах, как на вешалках; щеки чуть впали, заострив тем самым галерею скул; приглаженные назад истончившиеся волосы открывали бледного лба больше, чем прежде; молодой человек всем весом набирался на трость, причиняя руке дрожание, и облик его стался бы совершенно жалок, если бы не эти блестящие какой-то неизученной жизнью глаза, не только не потухшие в болезни, но словно бывшие на этом лице-колыбели чем-то вроде окрепших новорожденных близнецов. Мишель сразу же отыскал в гудящем столпотворении друга, тот с доброй усмешкой приподнял в знак приветствия шляпу и отвесил не поклон даже, а один только симптом поклона, так что граф нисколько не мог уже удержаться и не возвратить Ставровскому его манеры (которые, к слову сказать, заключались именно в отсутствии всяких манер) таким же комическим поклоном. Вся последняя сцена эта могла запросто ввести в заблуждение: несведущий человек тут же заподозрил бы в графиях двух неприятелей, если и вовсе не давнишних и основательных врагов, и, разумеется, был бы капитально сбит с толку свершившимся мгновением после объятием этих двух вымышленных супротивников.       — Выглядишь прекрасно, — заверил Сергей Георгиевич, отступив теперь на шаг и как следует рассматривая Мишеля на расстоянии вытянутых рук. — Так бы и послал тебя просить милостыню на площадь: своей костлявостью ты отобрал бы у сироток последний кусок.       — Не знаю, как это возможно, но я скучал по тебе, — отвечал граф, лицо которого уже разразилось счастливою улыбкою. На этом подоспело и остальное семейство.       — Ах, Сергей Георгиевич, как это любезно с вашей стороны нас встречать! — проворковала Наташенька, вся сияя утомляющим постороннего своей чрезмерностью жизнелюбием.       — Это была необязательная инициатива, — внесла свою лепту Лизавета, приняв неподкупный вид. Генеральский племянник на то обернулся:       — Мадмуазель Руже, я знаю, что вам страсть как хотелось бы надеть панталоны и галстух и заправлять всем единолично, но на сегодня, увы, роль мужчины уже занята мной, так что сделайте над собой усилие — побудьте барышней. — Старшая из сестер метнула в Ставровского раскаленную молнию.       — Где же ваш носильщик? — оглядываясь, поинтересовался Сергей Георгиевич. — Да вот он, бестолковый ванька! Сюда, сюда! Не мешкай!       — Матушку и сестер — в мой экипаж: довольно еще насытимся их обществом; а нам сейчас же поймаем коляску, извозчиков тут пруд пруди, — положил Ставровский, на что друг охотно повиновался.       Коляска действительно нашлась очень скоро, и Петербург тут же замелькал в окнах фрагментами своего величия. Солнце, подобно сердцу Данко, прорывало предгрозовое небо каким-то великомученическим, предсмертным свечением. Воздух был выстужен сыростью каналов.       — Прошу, не испытывай меня, я уже много и без тебя испытан, — взмолился Мишель, как только коляска тронулась.       — Не понимаю, о чем ты, — бесстрастно отозвался генеральский племянник.       — Ты бывал там? У нее? — нарочито отвернувшись и в полтона поинтересовался Руже. Ему было как будто стыдно за то, что он не находит в себе духу говорить об том прямо.       — Нет, — сухо ответил Сергей Георгиевич, но, помедлив, добавил, — зато она была у тебя.       — Как?! Как это возможно?! — взволнованно выдавил собеседник. — Ты же не думаешь обманывать меня этим? Это было бы слишком жестоко даже для тебя, Серж!       — Ты был болен первой близостью чахотки, — с нескрываемым пренебрежением начал Ставровский. — Я вышел от тебя по делам, а на углу она. Вся, как попугай, в чем-то цветном, без стыда и совести.       — Послушай, неужели вы снова рассорились?       — Разумеется, — с тем же заморозком в голосе подтвердил генеральский племянник. — Разве ты помнишь, чтобы мы хоть раз сделались друг до друга равнодушны? Я — гончая, она — лиса, это наша природа, Миша!       — Мне ничего не остается, как пропустить это мимо, — обреченно отозвался Мишель. — Скажи только, чем кончилось?       — Она дала тебе какие-то травы. Они как будто и правда имели эффект, но я не берусь связывать одно с другим, может быть, к облегчению настало одно время и только.       — Серж, — ставшим масленым голосом проговорил граф, — а ведь она за меня…       — Что? — перерубил генеральский племянник. — Беспокоится? И что с того? Это не делает твою связь с ней похожей на что-то приличное! Да спутайся ты даже со своею сестрою, было бы не так пакостливо! Чистая рубашка — к чистому телу, грязная — к грязному. Это вопрос гигиены!       — Тебя так научили, — подвел тему под завершение Руже, — однако жизнь возьмет свое. Ты еще очень будешь понимать меня и каяться за свои слова эти, но я заранее тебя прощаю, потому как ты ни в чем не виноват. Тетушка взялась за тебя, когда ты был еще необожженной глиной. Это теперь еще даже не ты сам, а лишь ее пожелания на твой счет.       — И ты тоже вознамерился приписывать мне облагораживающие печали? — безысходно вздохнул Серж. — Поверь, во мне нет ничего, что ждет чудесного рассвета. Если что и прорастает из камня, так это сорняк.       На некоторое время в коляске воцарился молчаливый нейтралитет.       — Я погублю себя этим городом, но мне без него нельзя, — первым возобновил разговор Мишель, жадно вбирая в себя попутный ветер глубокими вдохами.       Ставровский посмотрел на друга с ухмылкой и излил в своей обычной иронической манере:       — Что поделать, если жизнь непременно требует смерти. Нерушимый, очаровательный союз. Нам так нравится искусственно умерщвлять себя, чтобы не терять к существованию аппетита. Согласись, ничто не может так наскучить, как жизнь. Жизнь следует за нами по пятам, не отстает ни на шаг, день за днем, год за годом, в уборной, за столом, в постели — везде она. Это как брак, спасти который может только измена. А с кем еще изменять жизни, как не со смертью? Ведь других измен она просто не признает!       — Давно я не слышал ничего столь же мрачного! Но как человек, недавно смотревший смерти в лицо, с полной уверенностью могу заверить: она не из тех барышень, которых хочется представлять обнаженными.       — Так она барышня?! — сокрушенно воскликнул генеральский племянник. — А я так рассчитывал!       — Сергей Георгиевич, тебе уже говорили, что ты испорченный до необратимого человек? — брызжа внезапно наступившим хохотом, обратился к другу граф.        — Мне говорили, что я мужеложец. Подозреваю, это одно и то же, — заговорщицки пояснил Серж.       — Но послушай, шутки в сторону, — все еще насильно удерживая смех, начал Мишель. — Я теперь вспомнил, о чем намеревался сразу же по приезде заговорить с тобой. Это прямо до тебя касается. Я не писал о том в письмах (хотя и порывался пару раз), потому как мне надобно было видеть тебя в лицо, иначе я не разобрал бы всего правильно, да и теперь боюсь, что не разберу.       Ставровский обратил к Мишелю слушающий, даже заинтересованный (что с ним бывало крайне редко) взгляд, и тот продолжил:       — В Швейцарии с самого первого дня мне стала, как сейчас, являться наша последняя с тобою ночь. Тогда, на набережной Фонтанки, помнишь ли? Еще зачинался рассвет…       — И что же, что рассвет? — на свой лад подтолкнул Сергей Георгиевич.       — Так вот, ведь ты тогда не досказал мне всего, отговорился, что после раскроешь, но так и не раскрыл… да и не было у нас к тому еще случая. Мне бы следовало сразу настоять, но я был так покорен мягкостью минуты, что все упустил. Но за глазами твоими я все же уследил, эти-то самые глаза и мучили меня во весь месяц после жгучею, нестерпимою мукою. Ведь ты не умел так прежде смотреть! Что это был за взгляд! Он тебя выдал! И я все выдумывал, отчего он отозвался во мне такою тревогою, и, веришь ли, лишь перед самым отъездом, то есть и трех дней не будет, как разгадал я причину этих подспудных тревог. Я знал уже этот взгляд, он был мне совершенно знаком, и вот откуда: снимок, что ты так не любишь выставлять, — тоже выражение лица. Но то был только снимок: мало ли, как может исказить линза. Однако той ночью я всему был первым свидетелем, я сам! Я не знаю достоверно твоей тайны, но она есть и точит тебя изнутри. Эта самая тайна и была причиною твоему затворничеству. Я все связал! И вот теперь, говоря все это, я ждал, чем будет твое лицо, какую возьмет на себя перемену, и оно снова во всем созналось! Под кожею прошла такая тень! Я хочу знать все твои происшествия немедля, нет, я требую этого знания, и ты не посмеешь поставить мне в укор постыдное любопытство, потому как и сам прекрасно сознаешь, что побуждения мои совершенно в ином. Каким бы ни был ты сильным, Сергей Георгиевич, на этот раз ноша не по тебе.       Ставровский и впрямь сидел с каким-то мрачным занавесом поверх лица. Граф давно уже не менял выражений и казался мумифицированной пародией на себя нынешнего.       — Положим, ты подобрался близко и опасно к истине… но чего ты от меня теперь ждешь? каких признаний? — Генеральский племянник проговорил все это очень странным образом — одними мышцами рта, так что ни единый нерв не смел и дрогнуть в целую речь, будто отмерло в лице решительно все, кроме этих губ, так похожих на отравленный кубок с вином. — Это вредное, неустранимое знание, которым я бы предпочел болеть в одиночку. Я наставляю тебя еще раз хорошенько обдумать свое по-ребячески страстное, ненужное и, вне всякого сомнения, глупое желание стать соучастником чьих-то осложнений.       — Что же, ты и теперь вздумал отсрочить? Нет уж, сударь, я довольно ждал этой минуты, уволь! — запротестовал Мишель. — Серж, да на что ты так решаешься?! — воскликнул в нетерпении граф, глядя, как друг все более намеревается уйти от ответа.— У меня в голове от этой несносной таинственности такие догадки бродят, страх!       — И что же, например? — оттягивал Сергей Георгиевич.       — Например, трибунал или… или… сифилис…       Ставровский на это рассмеялся в голос, но веселость его была напускной.       — Или отцовство, — резко прекратив смех, обронил он.       — Отцовство? — с наиглупейшею, нечаянною улыбкою уточнил Руже, нисколько не доверяя услышанному.       — О, не смотри на меня обманутым вкладчиком, я сам только-только об том узнал, а меж тем мальчику минул уже шестой год.       — Как… как вообще это случилось?! — не скрывая более своего потрясения, возопил Мишель.       — Ничего хитрого, я же не мужчину обрюхатил… Право, если бы я обрюхатил мужчину, то не стал бы об этом молчать, а скорее запросил бы грант!..       — Полно! разве можно? — возмутился Руже. — Это одна из твоих… из твоего круга… боже мой, сколько же их было?!       — Сколько бы их ни было, а матерью моего ребенка могла стать только одна. Ну, вот мы и на месте. Я предупреждал тебя, что разговор не в две строки. Получай наказание за спешку: ты же не думаешь, что Наташенька оставит нас раньше, чем испытает мое терпение до последней черты?       Наташенька действительно была «прилипчивым ребенком» и очень умела докучать своим озорством и болтовней. За Ставровского она держалась как за ближайшего друга семьи и вела себя с ним в той же раскрепощенной манере, что и с братом, нисколько не подозревая, будто это чем-то может быть обременительно гостю. Сергей Георгиевич не успел еще и дверцы отворить, как уже заслышал Наташенькин щебет о целебном воздухе Швейцарии, о горах, о Женевском озере и проч. и проч., так что глаза графа сами собою в молебном прошении воззрились к небу.       Дом встречал Руже нетопленным, запыленным и зачехленным склепом. Дворецкий спутал даты, и к приезду господ не было готово решительно ничего. Сразу же начались извинения, а вдобавок к ним и жуткая возня. Дом просыпался подобно тому, как из яйца вдруг вылупляется запоздавший птенец. Все было в переполохе и беспорядке броуновского движения. Зиновья Никитична отправилась прилечь с дороги и воротилась уже только к обеду, оказавшемуся, в свете последних событий, позднему; Мишель бездумно бродил по комнатам и разглядывал всякую мелочь с такой доскональностью и любовью, словно десять последних лет жил в депортации и только теперь ощутил физическое присутствие того, что стало для него одним воспоминанием; Лизавета все же «надела панталоны и галстук» и теперь одна управлялась со всей прислугою и кухней; а Ставровский был назначен критиком швейцарских альбомов Наташеньки с карандашными набросками тамошних горных пейзажей и без всякого стеснения теперь доказывал последней отсутствие у ней причитающегося художнику таланта, так что юная особа едва уже не плакала от такого прямодушия.       — Но послушайте, — не унимался генеральский племянник, закрепляя свою победу над младшенькой Руже, — ведь это очень важно — трезво оценивать свои навыки. Не скажи я вам теперь о ваших неспособностях к рисунку, вы бы не оставили этого занятия и столько времени отдали напрасному труду! Нет, Наташенька, я за прямоту в таких вопросах, таков мой принцип, я очень честен с юностью. А знаете ли вы, что есть такое эта самая юность? Поиск! Постоянный поиск себя! Вы еще не знаете своего места в этом мире и живете подражанием. Да, вы скверный художник, но это ли для вас потеря? — давил на мозоль граф. — Вы еще очень можете свершиться как прекрасная жена и мать. Поверьте, для этого вам не нужно быть ни художником, ни танцовщицей, ни музыкантом.       — Но я не хочу быть только женою и только матерью! — топнула ножкой Наташенька.       — Чем вам помочь? чем помочь?.. — в глубокой сострадательной задумчивости проговорил Ставровский, ожидавший именно этого упрямства. — Видите ли, я с детства был очень одарен и потому не могу разделить вашей тоски от поражений. Мне удавалось буквально все, за что бы я ни принимался. Но знайте, если бы я в чем-то почувствовал бесплодие, так сказать, слабосилье, я бы непременно то оставил раз и навсегда. А впрочем, вы хотели рассказать что-то из вашей швейцарской жизни?       — Вы злой и зануда, — не удержалась от обиды графиня. — Я вам ничего, ничегошеньки больше не расскажу! Поделом вам будет!       — Какая досада, а я так ждал, — пробурчал себе под нос генеральский племянник, провожая взглядом быстрые девичьи туфельки.       — Вы, конечно, коршун… но хотя бы не будет марать платья графитом, — сказала Лизавета, сбитая в дверях порывистым бегом сестры. — И каждый раз она вас умудряется прощать! после всего-то!       — А что ей остается? Мадмуазель так тянется к светскому обществу… а кто, как не я, самый первый туда проводник? Послушайте, ведь если разобраться… я и есть светское общество! С самых младых ногтей я являлся тетушкиным украшением на всех приемах и балах без исключения. Я был вместо колье, вместо диадем, вместо шалей. Боже мой, я даже не припоминаю себя в детских одеждах, на мне как будто всегда был фрак. Я знаю, что ваша сестра видит, когда смотрит на меня: благородное свечение, ореол. Я для нее посвященный, избранный, а потому, что бы я ни говорил, мне все сойдет с рук. Скажу вам по секрету, Наташенька мечтает, что однажды я составлю ей партию в свете, представлю ее своему кругу. О, за это она готова будет простить мне все!       — Вы же знаете, что виной всему ее незрелость, — укорила Лизавета, устраивая стол к обеду.       — И что же? Я тоже был ребенком и, скажу вам, поплатился за свой инфантилизм сполна. Взрослеть больно, а в моем случае эта боль была отнюдь не чем-то нарицательным.       — Пожалуйста, избавьте от подробностей! — угадала графа Лизавета.       — Они вам и без меня хорошо известны, не так ли? — лукаво заметил Сергей Георгиевич, на что барышня громко позвала к столу, прекращая неудобный этот разговор.        За обедом, впрочем, все как-то успокоилось и пришло к миру. Наташенька, как это часто с ней бывало, уже оставила предмет печали позади и рассуждала о возможности заняться выкройкой шляпок, и все кругом переглядывались на ее милую стрекотню со снисходительною ласкою, каждый при том погруженный в свое собственное раздумье.              

***

      

      — Что это?— спросил Мишель, принимая из рук генеральского племянника раскуренную трубку.       — Давай, попробуй.       — Гашиш?       — Индийский… днем с огнем не сыщешь… редкий, зараза…       В спальнях Мишеля стояли приятные глазу сумерки; над парой зажженных подсвечников парили бело-желтые венки из света, едва нарушающие покой вечерних дремлющих теней. Оба друга лежали теперь на голой кровати, которую не успели еще застелить свежим бельем.       — Сносная она, Швейцария? — спросил Серж, глубоко затянувшись и раскашлявшись.       — Да разве я был там? одно название!— ответил Мишель, тоже налегая на трубку.— Вынесут кресло на крыльцо — дыши, мол; вот и вся моя Швейцария. Каждую секунду ждешь, как бы доктора смилостивились, и тут уж с разбегу в первый поезд, только чтобы движение почувствовать, только чтобы на месте боле уже не стоять. Мне это кресло-качалка и это окно с видом на пастбище такую оскомину набили. Я все боялся, что Лиза меня насильно ко всему этому привяжет, у ней было такое на уме.       — Я бы к тебе съехал от всего нынешнего… разогнали бы на пару тамошнее марево, а?       — Нам уже, дружище, никуда от себя не съехать. Мы довольно нажили прегрешений, чтобы от этого можно было убежать посредством тарантаса. Жизнь затягивает, всасывает в себя… как болотина…       — И то правда… — Комната с каждым словом все больше нагнеталась туманами, а трубка скоро гуляла промеж друзей.       — Ты же не надеешься избежать главного вопроса? — щурясь от дыма, вопросил Мишель.       — А, ты все об этом? Тут, брат, без надежды было. Ну, устраивайся поудобнее: вскрываю все с самого начала.       После того наспех свершившегося и безобразного откровения с лейтенантом в Лигово жизньСережи совершенно изменила в своем русле. Юноша и прежде замечал за собой способность самым кротчайшим путем входить в доверие к девичьим сердцам и словно заклинать их на безумную, нераздельную и слепую любовь к себе, но генеральский племянник и подумать не мог, что в этом же роде чары его действительны и до мужчин. Сначала из одних опасений перед тетушкиной прозорливостью, сулившей ему какую-то невозможную расплату за схождение с другою женщиною, затем — по самой доброй своей воле Ставровскийувлекся содомским грехом. Сношения с мужчинами обратились у него в первейшую привычку, и каждый раз с тех пор, заслышав о любви, он представлял себе именно эту, похожую на охоту, на захват, на плен, на распятие, на истребление, на погром и бог весть на что еще, любовь. Впоследствии беспорядочные, но одинаково сильные, выпуклые и завоевательные связи эти оказали самое решающее влияние на становление Сережиного характера. Прежде не смевший сказать и слова поперек, юноша начал проявлять себя с совершенно неожиданных сторон, будто через него заявляло о себе миру тяжелое, испытующие насилие — неотъемлемая часть однополой страсти; и только много позже он сумел обуздать в себе это варварство противоестественного наслаждения, поставив джентльмена выше похоти и разведя по разным берегам общественную роль и ту, которую принимал на себя в постели. Разумеется, первые ароматы тайной связи с тетушкой быстро выветрились из сердечных оранжерей графа. Выучив Таисию Иосифовну до малейшей черточки, как отслужившую географическую карту, племянник очень скоро наскучил ее обществом. Все, что прежде прельщало его в ней, теперь меркло в сравнении с новыми открытиями о возможностях человеческого тела, скрещенного с себе подобной особью и рождающего в этой гибридизации нечто третье — золотой слиток из общности бедер, спин, предплечий, шей и скул. В женщину можно было обернуться, укутаться, точно в простыню, или лечь, как в лодку: мягкие формы ее податливого тела позволяли подобное; но в мужчину — только насильно прорости корнями. Женщина раскрывалась навстречу, все в ней готовилось и ожидало взрастить из зерна колос; совсем иначе дела обстояли с мужчиной: не приспособленного природой к вторжениям, его нужно было сначала распороть, разверзнуть, а в иных случаях и вовсе породниться с ним тем же образом, каким роднятся друг с другом молоток и наковальня. Сережа сделался в оккупации этих конкистадорских страстей; он много бунтовался, полностью подчинил свою жизнь сиюминутным порывам и всячески стремился заявить себя как взрослого, во всем вольного человека, наряженного на единоличное царствование самой природою. Петр Федорович едва сносил эти перемены. Глава семейства ходил по целым дням зеленый, как лишайник, и грозился замуровать племянника в военное училище, а после по первому распоряжению пожертвовать его в самый опасный, самый смертельный бой. Генерал-майор без конца роптал на мягкость воспитания (даже порой на полное отсутствие этого самого воспитания), но и теперь даже не получал жениного разрешения на «некрасивую сцену», как называлось в этом доме все, что предполагало хоть самое малое ущемление Сереженьки в его безграничных свободах. О Таисии Иосифовне и говорить было нечего, она пребывала в последней степени нервного истощения и выплакала все глаза, совершенно не зная, чем исправить этот внезапно наставший раздор. Графиня, разумеется, готовила себя на то, что нечто в этом роде рано или поздно случится с ее мальчиком, потому как каждому молодому человеку отмерен такой период жизни, когда отрок борется со всем настоящим в агонии безрассудной юности и без какой-либо достойной цели, но, как и всякой другой родительнице, тетушке казалось, будто ее дитя переходит уже все разумные границы, так что становится сам же себе во вред. Дом Ставровских в ту пору напоминал вдребезги разбитый сервиз, не подвластный воссоединению в прежнюю чудесность. Каждый новый день начинался завтраком, где к столу подавали одно и то же блюдо — осколки и черепки прежнего благополучия под соусом взаимной неприязни, — а заканчивался рисками Петра Федоровича оставить семейство, предоставив Таисии Иосифовне сделать выбор в свою пользу или в пользу племянника, чем рвал и в без того изодранной груди графини последние цельные нити. И надо же было тому случиться ни годом раньше, ни годом позже; случиться в самую засуху, когда все, чего ни коснись в этом доме, — давало трещину: тетушка обнаружила, что носит под сердцем его дитя.       — Но как же бесплодие?! Как же ее неспособность к детям?! Ведь ты сам говорил, что она приняла тебя как за своего именно потому, что сама ко времени не сделалась матерью! — недоуменно воскликнул Мишель и тут же зажал рот ладонью: так громко у него это вышло.       — Что ты хочешь? — пожал плечами Ставровский, заново начиная раскуривать трубку. — До меня она знала только мужа. Разве можно из единственной связи заключить о здоровье женщины? У нас как-то принято сразу обвинить во всем жену и баста. Но ты прав, ее мнимое бесплодие сотворило из меня на редкость беспечного любовника. Я совершенно не заботился об этой стороне дела.       — Что же было дальше? — не утерпел граф.       — А вот что…       Таисия Иосифовна долгое время еще не могла ни на что решиться. Что то был его ребенок, она знала наверняка. Спустя столько лет терзаний Бог наконец-то сделал из нее настоящую женщину, Мадонну! Случалось, еще по молодости, графиня преисполнялась такого вражеского до себя настроения, что способна была исколотить до синяков свой живот, тот живот, что питался, как ей казалось, не родившимися ее младенцами, как бестолковая рыба собственными мальками. Тетушка сразу оставила мысль избавиться от ребенка, хотя до последнего не могла изобрести, чем и как представить это дитя.Его продолжение билось в ней вторым (нет, не вторым, а первым!) сердцем, и этот стук был священен; ничего прекраснее она не слышала во всю жизнь. Первые месяцы Таисия Иосифовна выдумывала устроить все сама: сперва со всей честностью сознаться мужу, но так, чтобы без скандала в свете (а, может быть, лучше, чтобы именно был скандал?), затем оставить Петербург на время (а, может быть, лучше, чтобы насовсем?) и устроить жизнь с Сережей за границей без прежних тайн, открыто, как ей всегда о том мечталось. Однако здоровье тетушки с каждым днем все меньше удовлетворяло подвигам подобного масштаба, так что вскоре она подвигнулась испросить помощи своим задумкам у племянника и заручиться его поддержкою.       — Ты помнишь меня девятнадцатилетнего? Мы с тобой крепко сошлись в тот год,— обратился к другу Серж, спуская с губ колечки сизого дыма.— Я был совершенно несносен… Все эти ужасные сцены, выходки, сумасбродства… и полнейшая потеря любого чувства меры. Я был ненасытен до стыда и никак не мог уняться. И в такую-то пору она объявляет мне о ребенке; мне, который сам еще не вырос из детских капризов, а только сделался в них изощреннее и грубее! Стоит ли рассказывать, каким это было для меня впечатлением? А эти ее разговоры о бегстве за границу! О том, что нужно сознаться о нас свету! О тихой, семейной жизни вдали от всех! Боже мой! Представь, каково мне было услышать о таком! Разумеется, я обошелся с нею беспощадно… как обходился тогда со всеми и вся. Я думал, что этот ребенок есть специальная, нарочная задумка, призванная сделать из меня вечного узника ее казематов. И я… не постеснялся потребовать от тетушки вытравить нежеланное дитя.       Таисия Иосифовна после этих чудовищных изъяснений с племянником и впрямь чуть не лишилась ребенка: с ней сделался нервный припадок в целую неделю; но когда графиня оправилась от болезни, матери в ней уже сделалось больше, чем влюбленной женщины: она вся обратилась на ребенка и знала про себя только то, что обязана удержать свое тело в полном здравии, дабы ничем не навредить дитя. Следуя материнским инстинктам, она враз охладела, отстранилась от всего, что мешало исполнению этой высокой миссии, и все прежние треволнения об ухудшении брака и главное — о разладах с племянником оставила за порогом своего нового нерушимого храма. В тетушке открылась способность, вопреки обычным своим привязанностям, удовлетворять единственно нуждам ожидающего появления на свет младенца, а тому вредили, и весомо, все последние происшествия.       Сережа получил свое доказательство: настойка из сулема и пропитанные красным вином простыни. «Полно, я не нуждаюсь в таких подробностях»,— сказал он ей тогда, состроив гримасу брезгливости при виде бутафорских красных пятен. Вскоре после Таисия Иосифовна снова сказалась больной, и тело ее, все изъеденное, поношенное поздней беременностью и будто утекающее от графини в самое чрево, не давало усомниться домашним в подлинности этого недуга. На утро Петр Федорович и Сережа трапезничали в гордом одиночестве, а на столе промеж них покоилась аккуратно исполненная записка следующего содержания:       «Меня оставили всякие силы быть вам — мужу моему и моему племяннику — любезным другом и всегдашним примирителем. Предоставляю вам нынче управляться со всем самостоятельно. Я заявляю теперь открыто, что устала быть между двух огней сдерживающей силою; если вам это все равно, то вы в своем противостоянии дойдете до последней черты, и, значит, так тому и быть… Прошу вас не тратиться временем на мои поиски: я взяла наемный экипаж и никому не предоставила знать, куда направляюсь…»       Таисию Иосифовну отчего-то повело на Кавказ. Она намеренно избегала излюбленных, засиженных русскими мест и устроилась совершенным особняком в одной из горных деревушек, ничем не способной привлечь интереса прибывающих на воды. Фамилией она назвалась девичьей, а в прислугу себе взяла все немцев, сложно говорящих и понимающих по-русски, и из всего ее тогдашнего окружения одна повитуха только и могла составить приличную компанию за вечерним чаем. Повитуха эта привела на свет с десяток детишек, оставленных и забытых после здесь же такими вот знатными дамами без должного сопровождения, и имела последнее любопытство до причин, вынуждающих к тому барышень.       — И что же, ты не гадаешь про себя даже, отчего я теперь не при муже? Ведь полагается же быть при муже в моем положении! — поинтересовалась однажды графиня, дивясь на безучастность помощницы, во все время не обмолвившейся и словом о тонкостях их проживания.       — А разве какая загадка? — с улыбкою отвечала повитуха. — Вон вы из себя до чего прехорошенькая, чай заскучали по щенкам, а щенок возьми да и дайся вам в руки! Как уж тут себя перемочь? Известное дело!       —И как, бесчестно это, по-твоему, выходит?       — Деток жалко, хоть и на полном пансионе, а как по сердцу рассудить, так получается, что сиротки. Все прочее не моего ума.       Разродилась Таисия Иосифовна к сентябрю, двумя месяцами ранее положенного. Сбылись и все опасения ее о тяжести предстоящего разрешения: трижды теряла графиня сознание и так была надорвана схватками, что боялись уже не спасти ни дитя, ни мать. Но Гуня все же явился миру под утро второго дня узурпаторских мук этих, когда прежний утробный дом его в последний раз содрогнулся и рухнул в бездны кровавых океанов. Ставровская лежала в сырости и теплоте испачканного белья, волосы налипали на залитое потом лицо, пергаментная кожа под глазами чернела плесенью рыхлых теней, иссохшие губы готовились ссыпаться с лица. Она была призраком в ночной рубашке; прозрачностью, облаченною в ткань. Ей предвещали от силы пять дней.       — Этот внезапный оборот дела и впрямь остудил мой пыл,— продолжал Серж.— Дядюшка и тот поджал хвост. До вражды нам не осталось никакой охоты. Я, тщедушный мальчишка, явственно объяснился с собой тогда, чем станет моя жизнь без ее протежирования. Боже мой, да я был никем, если не был ее любимчиком! И тут уж у меня затряслись поджилки! Рассуди сам, в какое это приводило меня положение! Первое: мне не полагалось никаких средств, ибо по закону все ее состояние перешло бы по линии первой очереди наследования к Петру Федоровичу. Второе: у меня не было другого жилья на случай, если этому старому хрену вздумается гнать меня в шею. И третье: я не владел ровным счетом никаким ремеслом, чтобы этим самым обеспечить себя в будущем. А теперь постарайся вообразить, каким шелковым я встретил тетушку, когда спустя полгода она наконец почтила дом своим присутствием.       Ни спустя пять, ни десять дней Таисия Иосифовна не сделалась при смерти. Напротив, она каким-то чудом набиралась сил и в шуточные две недели совершенно встала на ноги. Причиною всему, разумеется, был Гуня. О, что это было за дитя! Вместо лица — бутон, вместо тела — стебелек, в совокупности — прекрасная чайная розочка. Однако пускай он был сладок и прелестен собою (это ли не первейший долг любого младенца?), но его сродность с отцом, эта взятая под копирку похожесть — вот что воскресило Таисию Иосифовну к жизни на самом деле! Она чувствовала, как ребенком этим навсегда связала себя с Сережей, словно проглотила нить с иглой, а после вынула иглу эту и нить за ней вместе с пуповиной. Любовь, которая всегда была им только фантомным спутником, теперь сшила, сметала их в новую, цельную плоть — в их сына. Они продолжились в этом чаде ценою распада собственных личностей, они отдали, даже пожертвовали себя этому дитя и жить теперь могли не иначе, как в нем и через него. Стоит ли говорить, чем стала для Таисии Иосифовне разлука с Гуней? Графине непременно нужно было в Петербург хотя бы на самую малость: там наверняка уже ходили лишние разговоры, которые она была обязана прекратить счастливым своим появлениям и какой-нибудь скорой, ловкой выдумкой о своем отсутствии, всегда хорошо и на ходу у ней испекавшейся. Она все устроила в лучшем виде: кормилицы, няньки, гувернеры, каждый с блестящей рекомендацией; дом у озера в окружении торжественной природы; камердинер, обещавшийся писать ей каждый день и в больших обо всем подробностях; сундук игрушек и одежек. Но разве все это могло обнадежить мать, подкупить ее страдания? Боже, с какими душераздирающими воплями отрывала она от себя это дитя! Как хотела увезти с собой! И как под конец точно помешалась: села с пищащим свертком в поданную коляску и, только когда кучер тронул, очнулась, крикнула, чтобы остановили, и отдала сына в протянутые навстречу руки кормилицы. Во всю дорогу ей казалось, что она уже ничем не утешится; не возобладает над собою, как умела прежде. Но вот поезд подошел вплотную к Петербургу, и мысли графини невольно переменились: она вновь и с отчего-то только возросшею страстью впустила в себя Сережу. Доселе не было промеж тетушки и племянника таких долгих разлук, и сердце графини как будто совсем простило любовнику все прошлые до себя жестокости…       — Мог ли я тогда даже измыслить, что она ездила на Кавказ не иначе как выносить моего (хотя мой он из одних номинальных соображений) ребенка?!Ведь она изобразила выкидыш! хитрость, подобная этой, была сверх моего восприятия! — возбужденно воскликнул Ставровский.— Но с тех пор, право, жизнь наша вошла в привычную колею. Мы с Петром Федоровичем старательно избегали всякого чрезмерного волнения для тетушки; не ходили, а порхали вокруг нее. Следующей осенью она, правда, снова засобиралась «на воды», отговорившись (и замечу в свое оправдание: в очень правдоподобной манере) завязавшейся дружбой с княгиней Лодыженской. Княгиня эта действительно уже давным-давно и основательно перебралась на Кавказ для поправки здоровья и была всеми забыта. Их сношения нисколько меня не заботили до тех самых пор, пока не приключилась следующая, очень нелепейшая случайность. Ведь согласись, если преступника что-то и выдаст впоследствии, то непременно какая-нибудь обиднейшая ничтожность. Тут случилось все в точности так. Тетушка моя, как ты и сам можешь помнить, нынешней осенью нисколько не изменила своему обычаю: чуть кончился дачный сезон — сразу в дорогу; я же не изменил своему: гулял на всех балах без разбору, ибо в это время года в Петербурге до того промозгло и серо, что душа неистово просит согреться кадрилью (ну да что я тебе это рассказываю, мы же вместе и забавлялись!). Так вот, на одном из таких балов (уже совершенно не вспомню, кто его давал и по какому поводу, хотя повода могло и вовсе не быть, это теперь часто случается) я слышу краем уха, как гости приветствуют княжну Лодыженскую. Я оборачиваюсь, запросто примыкаю к общей беседе и слово за слово выспрашиваю у новоприбывшей все обстоятельства ее нынешнего положения, будто мне и впрямь есть до этого дело. А теперь, брат, слушай с особой внимательностью, пойдет самый сок! Оказалось, княжна уж с два года как променяла Кавказ на Сергиевские воды, дабы быть ближе к дочерям, отказавшимся покидать столицу и нынче обзаводящимся мужьями и сопутствующими женитьбе хлопотами, и все в том же бабском духе. Но позвольте на это резонный вопрос: куда же тогда каждую осень повадилась ездить моя драгоценнейшая тетушка? То, что она разжилась новою любовью, показалось мне чистейшим вздором. Тебе ли не знать силу ее помешательства на мне?! Тогда же мне и припомнилась болезненная сцена эта с ребенком, которую я в ту пору по причине ветрености имел неосторожность тут же подвести под забвение. И в точности так же, как в прошлом я был уверен, что беременность ее оборвалась в угоду моей прихоти, в настоящем я строго сделался убежден в обратном. Женщина, которая хранит в шкатулке мои детские локоны, ни за что на свете не избавилась бы от сына, в котором течет моя кровь!       — Промеж вас устроилась новая сцена? Ты все ей тут же рассказал? — в полнейшем исступлении зашагав по комнате, торопил Мишель. Он уже не мог усидеть спокойно на месте.       — Нет, это было бы слишком пошло и необдуманно,— с большим и вычурным в такую минуту спокойствием ответил Ставровский.— Я поступил умнее: нанял детектива. Но с тех пор как началось тайное расследование по моему запросу, я натурально лишился сна. Я без конца мысленно воссоздавал нашу ссору, вымерял даты, подсчитывал сроки, складывал одно к одному. Моя голова трещала, как скворечник. Мне не стало дела ни до каких выходов и приемов (впрочем, этому всему ты тоже был непосредственным свидетелем). Я уже изнурил себя сверх всякой меры, а неизвестность оставалась прежней. Но главное, я не мог разобрать: отчего такой мятеж, такие содрогания? Я спрашивал себя следующим образом: «Положим, худшие мои догадки оправдаются; положим, приговор будет безжалостен, но что с того? Неужели не смогу я шагнуть мимо этого? Оставить все как есть? Притвориться ничего не знающим? Ни о чем не ведающим?». Ведь за этим самым я и не спросил тетушку напрямик! Я желал себя обезопасить… Шли месяцы, а детектив все тянул, собирал улики, оправдываясь, что вопрос отцовства всегда особенно щепетилен и не терпит спешки. Но скажи на милость, к чему были все эти улики, когда вот, полюбуйся! — Ставровский потянулся к сюртуку и, порывшись во внутреннем кармане, с остервенением швырнул на кровать маленький портретный снимок. Мишель подошел с фотографией к свече и, чуть замерев грудью, выдохнул:       — Этого не может быть! поразительное, феноменальное сходство! и твоя порода во всем от макушки до пят! Неужто я и правда гляжу на твоего сына? Но послушай, что же ты собираешься со всем этим теперь делать?       — Ничего, — генеральский племянник повел плечами, будто получил разряд шаровой молнии в спину. — Как тебе такой ответ?       — Но…       — Думаешь, я без сердца? — прервал вдруг Сергей Георгиевич. — Думаешь, я все выветрил из себя, так же просто, как если бы открыл окно и проветрил комнату? и стало мне легко, безмятежно житься? Так думаешь? А ведь и дня с тех пор не было, чтобы я о нем не вспоминал. Присосался ко мне пиявкой! камни в груди ворочает! И прогнать не могу, и к сердцу не принимаю! Так мы с ним посредине и замерли…       — Отчего же к сердцу не принять?       — А оттого, Миша, что не отец я ему… по-настоящему. Вот мальчику шестой год уже, а я его только по карточке этой и знаю. Ни голоса, ни как смотрит, ни что думает — ничего о нем не ведаю! хорош папаша, а?! И пускай даже случай нас столкнет с ним, что я ему в глаза, думаешь, смотреть стану? Я-то, который смерти ему желал! Разве правильно это будет? Достойно?       — Он тебе этого не помнит! он мал еще такое помнить! Он тебя одним сердцем теперь ждет! Сейчас, сейчас самое время! Пока не озлобилось в нем все на одиночество это, пока он брошенным, ненужным себя не осознал! Пока все в нем мягко, любяще! Серж, да что же это! Ведь нельзя упустить такой минуты, как же ты сам не видишь! Вы еще такими сделаетесь друзьями, вы еще так слюбитесь, так друг другу по душе придетесь! Ведь кровь, родная кровь! Скажи, что у тебя роднее него есть и что будет?       — Хватит! — отчаянно взревел Ставровский. Коньячный взор его прожигал дыры в пологе сумерек. — Знаешь ли ты мое теперешнее положение? Как с меня глаз не сводят? Где были, сударь? Что ели? Что пили? Куда испражнялся и то, наверное, интересно будет знать! Надо мной же свечу держат! И ходят целыми стадами следом! Ждут, изнемогают обручить меня, пристроить ко мне свою дочурку! Я же с языков не схожу! Скажи, был ты тому зрителем, Миша, был? Вот! То-то и оно! А теперь только вообрази, что однажды какая-нибудь гнида из нынешнего вертепа дойдет своим гнусным умишком до этого вопроса! Ну, мало ли какую я совершу неосторожность! Под таким-то наблюдением и смены пуговицы не упустят! Мне и до Кавказа без знакомцев не добраться! На воксале, что кренделя на нити, повиснут на шее! А на водах и того пуще: растащат по кусочкам! Всем пройдохам до меня есть дело! Каждого уважь! Каждому отвесь словечко! Или, скажешь, не примечал раньше, что со мной именно это и происходит, стоит выйти за порог спальни? Что тогда прикажешь делать?! Чем объяснить? Нет, это, брат, теперь все равно что пчелиный улей: разворошишь, так закусают до смерти… И пускай я замараюсь, но за мной еще тетушка стоит, а за тетушкой дитя. Мне туда нельзя, Миша! К нему нельзя! Я врагов за собою приведу! —и пальцы Ставровского с силою вцепились в волосы на голове.
132 Нравится 302 Отзывы 67 В сборник
Отзывы (14)